Текст книги "Яд в крови"
Автор книги: Наталья Калинина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 27 страниц)
– Я спрошу у него сама. Обязательно спрошу.
– Нет, коречка, ты этого не сделаешь, – мягко, но решительно говорила Устинья. – Потому что у тебя доброе и чуткое сердечко. Ну а еще потому, что прошлое должно оставаться прошлым и не мешать настоящему. Кажется, ты сама говорила что-то в этом духе. Помнишь? Ты у меня такая умница, моя дорогая единственная коречка…
Маше не понравилась идея двойника, и она сказала Славику:
– Могли придумать что-нибудь поизысканней. Тем более что ваша кузиночка неповторима. Если у нее и есть двойник, он обитает в другом измерении. Между прочим, мне там не нравится. Здесь гораздо веселей. Там все серьезные и какие-то… – Маша наморщила лоб в поисках подходящего слова, но так и не нашла его. – Я купила шампанского и ананас… Да, вы знаете, когда я стояла в очереди в кассу, – я была в Елисеевском – я вдруг очень резко повернула голову назад и увидела то, что не должна была увидеть. Дело в том, что они не успели сменить декорации.
– И что же вы видели, кузиночка? – поинтересовался Славик, потирая руки в предвкушении аристократического ужина.
– Не что, а кого. Существо из того измерения. Но я сделала вид, что не видела его – если я играю в какую-то игру, я никогда не нарушаю ее правил.
– Интересно, интересно, – повторял Славик, которого отныне интересовал только этот ананас с шампанским.
– Я вспомнила, как зовут этого человека, но я не скажу его имени даже вам, милый кузен. – Внезапно Маша что-то вспомнила, и по ее телу прокатилась дрожь. – Это как-то связано с тем двойником, которого вы пытались сегодня мне подсунуть. Давайте же, разливайте по бокалам шампанское.
Маша-маленькая отчаянно влюбилась в Элвиса Пресли, Устинья занялась своей оранжереей, и обе оказались каждая в своем мягком коконе, куда если и доставали удары внешнего мира, то уже не ранили до крови. Устинья каждый месяц аккуратно кидала в щель двери конверт с деньгами, причем старалась делать это в разнос время дня, чтобы ее не смогли выследить. Впрочем, судя по всему, за ней никто не следил. В эту ее тайну была посвящена только Маша, но она, как иногда казалось Устинье, и думать забыла о том, что в одном с ней городе живет ее настоящая мать. Правда, с годами Маша становилась скрытной. И очень похожей на молодого Анджея.
Это сходство Устинью расстраивало.
…Молодой человек в вылинявших джинсах и ковбойке, который рыдал в ресторане под Машино пение, теперь лежал по диагонали на ее широкой кровати и совершенно беззвучно плакал. Славика оскорблял вид вульгарных мужских слез, тем более что молодой человек был красив той мужественной красотой, что возбуждала в по-девичьи тонкой душе Славика целую бурю эмоций. Увы, молодой человек не обращал на Славика ни малейшего внимания, и Славику не осталось ничего другого, как удалиться в свою «монашескую келью».
Маша разделась до комбинации, ничуть не стесняясь лежавшего на кровати мужчины, отклеила перед зеркалом ресницы, сняла жидким кремом грим. Потом она сняла комбинацию и достала с верхней полки шкафа что-то очень знакомое. Это было штапельное платье с букетиками полевых цветов по желтому фону, которое она носила, когда Анджей во второй раз приезжал в Москву. Разумеется, она об этом не помнила, но, надев сейчас это платье, вдруг ощутила себя совсем другой, чем была минуту назад. Платье село от стирок, и теперь из-под него выпирали ее острые худые коленки. Мода на мини в Москве еще не началась, но Маша, как всегда, опережала все на свете моды.
Она подошла к кровати, села, взяла молодого человека за руку и спросила очень серьезно:
– Ты плачешь от того, что тебе очень плохо или же тебе слишком хорошо?
– Мне никак, – ответил он. – У меня истерика. Я все эти дни пил и курил какую-то дрянь. Я не хочу жить, но я настоящий трус и очень боюсь смерти. Вернее, самого перехода из бытия в небытие.
– То, о чем ты говоришь, называется не смерть, а другое измерение, – сказала Маша. – Я не так давно пришла оттуда. Знаешь, там у них скучная жизнь. Здесь мне нравится больше.
Молодой человек стиснул обеими руками Машину руку.
– Спасибо, что ты пела для меня, – сказал он. – Мне сейчас легче. Оказывается, со слезами на самом деле выходит боль. Тот человек твой муж?
– Нет. Он мой кузен. Я еще не была замужем здесь. Там – да. Может, даже несколько раз. А ты женат?
– Нет, то есть да. Но она… погибла. И в этом виноват я. Сейчас мне не так горько, как было раньше. Ты спасла меня своей песней. Как там: «Это просто ничего, по любви поминки…»
Маша смотрела на него не отрываясь, силясь что-то вспомнить… Но нет, ей расхотелось вспоминать – это так скучно и уж больно серьезно. Теперешняя Маша терпеть не могла скучных и серьезных вещей.
– Ты хочешь есть? – спросила она.
– Очень, – признался молодой человек, вдруг почувствовав сильный голод. – Но мне так хорошо здесь, и я бы не хотел вставать.
Маша бросилась на кухню, достала ветчину, хлеб, сыр и, напевая мелодию ми-бемоль мажорного ноктюрна Шопена, быстро соорудила несколько больших бутербродов, сложила их на блюдо, положила сверху веточку петрушки. Потом вынула из холодильника бутылку шампанского, достала бокалы.
– Ты настоящая волшебница. Фея, – сказал молодой человек, увидев все это великолепие. – Тебя как зовут?
– О, у меня много имен, но сегодня мне больше всего нравится мое старое имя. Сама не знаю – почему. Маша, Ма… Нет, то, другое, мне не нравится. – Она нахмурилась. – Меня зовут Маша.
– А меня Иван. – Он вдруг всхлипнул и жалко сморщил лицо. – Она называла меня Ивэн.
– Мне кажется, тебе оно не подходит. Нет, это не твое имя, – Маша энергично замотала головой. – Тебя зовут… Я знала, как тебя зовут, но забыла. Я буду звать тебя… Да, я буду звать тебя Алеко, пока не вспомню твое настоящее имя. Мне нравится имя Алеко. А тебе?
Иван улыбнулся и жадно набросился на бутерброды.
Машу обычно терзали по ночам приступы зверского голода, и она ела все что попадалось под руку, не разбирая вкуса. Сейчас же еда доставляла ей удовольствие, и от этого на глазах почему-то выступили слезы.
– Тебе жаль меня, да? – спросил Иван, он же Алеко. – Ну приласкай, приласкай меня. Я так соскучился по ласке…
Он вдруг бросился Маше на грудь и зарыдал. Но это уже была не истерика. Это были слезы ребенка, уверенного в том, что мать обязательно поможет их осушить.
Маша крепко прижала к своей груди горячую потную голову Ивана и ощутила странное волнение. Сама не отдавая себе отчета в том, что делает, она стала покрывать поцелуями его волосы, гладить по щекам, по спине. Ее губы шептали:
– Мой хороший, мой родной, успокойся. Я здесь, я с тобой. Я никогда не брошу тебя…
Наконец Иван успокоился, и они молча доели бутерброды и допили шампанское, почему-то избегая смотреть друг на друга. Наконец Маша сказала:
– Ты можешь принять ванну. Я сейчас зажгу колонку.
Она не только зажгла колонку, но и напустила в ванну горячей воды, растворила три хвойные таблетки. Когда Иван залез в воду, она вошла в ванную комнату и села на табуретку. Ее вовсе не смущал вид нагого мужчины – она много раз видела голого Славика, который, как и она, любил расхаживать по квартире в чем мама родила.
– Можно я залезу к тебе? – внезапно спросила она и, не дожидаясь ответа, сняла через голову платье и плюхнулась в воду. – Ух, как хорошо, – говорила она, удобно устраиваясь в другом конце большой – дореволюционной – ванны. – Я так замерзла…
Поначалу Иван растерялся, но Маша была так естественна и, кажется, не собиралась его соблазнять. Он улыбнулся.
– Это ты здорово придумала. Ты со своим… кузеном тоже вместе купаешься?
– Нет. Мне это не приходило в голову и потом… Да, мне этого не хотелось, потому что от него нет никаких токов, а от тебя идут токи. Странные, очень странные токи… Слушай, а ты не помнишь меня там?
– Я вспомню, – пообещал Иван. – Хотя, если честно, мне бы не хотелось…
– Мне тоже. Давай навсегда забудем то, что было там?
– Уже забыл. – Иван нырнул. Маша видела, как колышутся в воде его длинные темные волосы. Она протянула руку, чтобы потрогать их – они казались такими мягкими и притягательно красивыми. Но она не успела это сделать – Иван вынырнул и сказал, протирая глаза: – Я хочу спать в той кровати, где мы с тобой ели. Это твоя кровать, да? Я тебе не помешаю. Я очень хочу спать в той кровати, – капризным голосом сказал Иван.
– Пошли. – Маша встала во весь рост в ванной и, взяв его за руку, заставила подняться. – Ты мне не будешь мешать. Потому что…
Но она еще не знала, почему, и не закончила свою фразу.
Когда Славик среди ночи тихонько заглянул в Машину комнату, его взору предстала прелюбопытнейшая картина: его кузиночка и тот молодой человек лежали обнявшись лицом друг к другу и крепко спали. В окно светила луна, и Славик, подойдя ближе, обнаружил, что оба совершенно нагие, ибо одеяло съехало на пол. Он в задумчивости почесал затылок, любуясь великолепной мужской фигурой, женская была для него все равно что кукла. Он почувствовал укол ревности – нет, он не ревновал свою милую кузиночку, с которой несколько лет прожил под одной крышей, к этому молодому незнакомцу, а совсем наоборот. Правда, Машу он тоже слегка ревновал, так как считал своей собственностью и не собирался никому отдавать.
Славик задумчиво побрел на кухню, где долго сидел в темноте на холодном жестком подоконнике, думая о красивом мужском теле в соседней комнате, которому так хотелось отдаться.
Они пили на кухне чай, когда Николай Петрович внезапно сказал:
– Видел сегодня Павловского. Передавал тебе привет. У него опять с внуком неприятности. Ты бы с Машкой поговорила, что ли. Правда, этот его Димка такой шалопай, что ни дай, ни приведи. Но карьера дипломата ему обеспечена. И, должен сказать, весьма перспективная. Только бы дедушка подольше пожил. Так ты поговоришь с Машкой?
Он просительно посмотрел на Устинью.
– Но ведь она, выражаясь ее собственными словами, Диму «в упор не замечает». И потом… Машка еще такой ребенок.
– А я тебе говорю: обязательно поговори, – слегка раздраженным тоном сказал Николай Петрович. – Я же не прошу ее, чтобы она за этого шалопая замуж выходила, но от того, что она с ним приветливей будет, ничего худого не случится. С нее не убудет, как говорится.
– Ты хочешь сказать, что Маша должна…
– Я хочу сказать только то, что сказал, – оборвал Устинью Николай Петрович и со звоном поставил на блюдце чашку. – Павловский во внуке души не чает – ты же знаешь, он ему и внук, и сын в одном лице. Бабка слегла с инфарктом после того, как этот шалопай устроил драку на пароходе и попал в КПЗ. Хорошо еще тамошние оперативники сработали четко и слаженно, а то бы милиция вполне могла уголовное дело на парня завести.
– Да, я помню эту историю. – Устинья невесело усмехнулась. – Угораздило же его влюбиться в Машу – мало, что ли, в Москве красивых девушек. Неужели он что-то еще отмочил?
– Уж отмочил так отмочил. – Николай Петрович достал серебряный портсигар, подаренный ко дню его сорокапятилетия Устиньей, щелкнул ронсоновской зажигалкой. – Представляешь, угнал машину какого-то африканского посла и несколько часов гонял на ней по Москве. Разумеется, пьяный в стельку. Когда его наконец поймали и доставили домой, он орал на весь подъезд, что завтра же попросит Никиту Сергеевича обменять этого Пресли на нашего Бернеса с Утесовым в придачу, потому что Пресли очень любит одна русская девушка, и он хочет сделать ей подарок.
Устинья рассмеялась.
– У мальчика щедрая душа. Вот только в голове…
– Что в голове? Да при таком деде вместо головы можно иметь хоть арбуз, хоть футбольный мяч. Последнее время Машка водится с какими-то стилягами или, как их теперь называют, хиппи. Все как один патлатые и помешаны на этих буржуазных выродках. Видела, что они вытворяли на ее дне рождения? Настоящий дурдом.
– Просто они все помешаны на рок-н-ролле. Дима Павловский, кстати, тоже.
– Ну, он это из-за Машки. Дед сказал, он из-за нее и английский выучил, и музыкой классической стал интересоваться. Красивый ведь парень, добрый. Чего Машка носом крутит? Не понимаю…
По тому, как дрожали его пальцы с «Мальборо» (последнее время Николай Петрович курил только «Мальборо» и ничего, кроме «Мальборо»), Устинья поняла, что дело не только и не столько в несчастной любви Димы Павловского к Маше, а в чем-то еще, так или иначе связанном с Павловским и его ведомством.
– Что, Петрович, опять твое личное дело под их микроскоп попало, что ли? – спросила Устинья.
– Тише ты. – Николай Петрович встал и плотно прикрыл окно в темный сад, потом задернул штору. – У них везде глаза и уши. И угораздило же этого Павловского до самой Москвы дослужиться, а? Да, понимаю, помог он мне в ту пору, здорово помог. Он и сейчас всей душой помочь готов, но ведь и мы должны его чем-то отблагодарить, правда?
– Помочь? – переспросила Устинья. – А что, тебе снова его помощь нужна?
Николай Петрович нервно загасил в блюдце недокуренную сигарету, встал и заходил вокруг стола.
– Шила в мешке не утаишь, я всегда это знал. Эта женщина, которая воспитывала Анатолия, послала письмо на наш прежний адрес. Мне его переслали сюда, но по дороге оно побывало в ведомстве у товарища Семичастного.
Устинья насторожилась. Что это вдруг Капе взбрело в голову писать им письма? Не похоже это на нее, совсем не похоже. Неужели что-то с Толей случилось?..
– Он хоть… жив по крайней мере? – каким-то чужим голосом спросила Устинья.
– Жив-то жив, но… Свалился, черт возьми, с какой-то там проклятой колокольни, повредил позвоночник. Требуется срочная операция. А такие операции, видите ли, делают только у нас в Москве.
Устинья понимала, что Николай Петрович страшно расстроен, но она до сих пор не знала толком, какие чувства он испытывает к сыну, а потому и причину его теперешнего расстройства установить не могла. То ли сына ему жаль, то ли себя… И все равно Устинья ему сочувствовала – за те несколько лет, что они провели под одной крышей как муж и жена, она изучила Николая Петровича, как ей казалось, почти в совершенстве, и его бесхитростность, которую он обычно пытался скрыть за шитой белыми нитками хитростью, очень ее подкупала и умиляла. По сути своей Николай Петрович Соломин был неплохим, очень даже неплохим человеком, однако как и все его окружение страдал «комплексом партработника» (это был Машкин афоризм, который Устинья считала гениальным), благодаря чему воспринимал жизнь не такой, какая она есть, была и будет всегда, а согласно схеме, придуманной кем-то очень несведущим в вопросах подобного рода. И это у него уже было в крови. Как вирус неизлечимой болезни.
– Значит, нужно срочно везти Толю в Москву, – сказала Устинья. – Дай-ка мне это письмо.
Николай Петрович покорно вынул из внутреннего кармана пиджака помятый тонкий конверт и протянул его Устинье.
Она пробежала глазами листок из тетради в клетку, исписанный круглым почерком Капы.
– Но ведь она не пишет здесь, что он твой сын.
Я думаю, Толя ей про это не сказал. Даже уверена в этом.
– Ей-то, возможно, и не сказал, а вот ихнему человеку сказал все как есть.
– Выходит, они допрашивали его больного. Мерзавцы, – в сердцах сказала Устинья.
– Да уж, что мерзавцы, то мерзавцы, тут я с тобой полностью согласен. Но от этих мерзавцев зависим мы все, начиная от рядового коммуниста и кончая генсеком. Это государство в государстве, живущее по особым законам. Теперь ты, надеюсь, поняла, почему я затеял разговор про этого шалопая.
– Я скажу Маше. Обязательно скажу. Бедная моя коречка, неужели из-за Толи…
Она не успела закончить фразу – зазвонил телефон.
– Але? – растерянно сказала она в трубку.
– Марья Сергеевна, дорогая, очень вас прошу: приезжайте с Машей к нам, – услышала она взволнованный голос Павловского. – И как можно скорей. Я уже послал за вами машину. Вы меня поняли? Как можно скорей.
– Да, Василий Вячеславович. Сейчас подниму ее. Мы непременно приедем. Не волнуйтесь.
– Спасибо, – коротко сказал Павловский и повесил трубку.
Николай Петрович вопросительно смотрел на жену. Она сказала:
– Я сама поговорю с Павловским. И относительно Толи тоже. – Устинья вздохнула. – Бедная моя коречка. Что ждет тебя впереди?..
Маша еще не спала. Она писала что-то в тетрадке. Когда вошла Устинья, быстро захлопнула тетрадку и накрыла ее ладонью.
– Коречка, что-то случилось с Димой Павловским. Только что звонил его дедушка. Он просил, чтобы мы с тобой немедленно приехали.
– Я ему не нянька. Знала бы ты, как он мне надоел. Никуда я не поеду, – решительно заявила Маша.
– Коречка, понимаешь… Как бы тебе это сказать… – Устинья опустилась на Машину тахту, откуда ей был виден четкий Машин профиль в зеленоватом свете настольной лампы. – Дело не в Диме, хотя и в нем, конечно, тоже. Дело в том, что с Толей случилось несчастье, и его нужно срочно везти в Москву на операцию.
– Но при чем тут я? – похожим на рыдание голосом вопрошала Маша. – Мы с ним абсолютно чужие люди.
– Я все понимаю. Но вы… вы с ним брат и сестра. – Устинья хотела добавить «во Христе», но вспомнила в последний момент, что она, теперешняя, в Бога верить не должна. Таковы правила игры, в которой она, между прочим, согласилась участвовать вполне добровольно.
– Но при чем тут Дима и… – Маша осеклась и, повернувшись к Устинье, спросила уже совсем другим – испуганным и потерянным голосом: – Они что, все узнали? Бедный папочка…
Она встала, машинально открыла шкаф, достала из него толстый свитер и направилась к двери.
Во дворе Устинья сказала:
– Капа прислала письмо по нашему старому адресу. Они говорили с Толей, и он сказал им правду. В машине, прошу тебя, ни слова.
Дима заперся в туалете и кричал оттуда, что вскроет опасной бритвой вены, если не приедет Маша. Адъютант Павловского, заглянувший в высокое – под самым потолком – оконце, доложил, что у Димы на самом деле в руках раскрытая опасная бритва, поэтому дверь высаживать никак нельзя. Бабушка Димы, Татьяна Алексеевна, недавно вставшая после инфаркта, свалилась с сердечной недостаточностью, и возле ее постели сидел врач из «кремлевки». Димин отец, сын Павловского-старшего, погиб на фронте в предпоследний день войны, жена, узнав об этом, бросилась под поезд метро. Диме в ту пору было чуть больше года. Его воспитали дед с бабкой. Он называл их «папа» и «мама», хотя правду от него скрывать не стали. Диму уже однажды вынули из петли, и страшный призрак суицида надежно поселился в доме Павловских.
Василий Вячеславович сидел на кухне и то и дело смотрел на свои наручные часы. Время от времени он говорил внуку, что разговаривал по телефону с самой Машей и что она обещала обязательно приехать.
Наконец раздался долгожданный звонок, и адъютант провел Машу с Устиньей в коридор, к той самой двери, за которой скрывался Дима. Вот уже минут десять он не подавал никаких признаков жизни. Снова заглянувший в высокое оконце адъютант сообщил, что Дима сидит на унитазе, подперев голову левой рукой, а правой, в которой зажата страшная бритва, рубит воздух в туалете.
– Дима, – сказала Маша, даже не успев перевести дыхание. – Немедленно выходи. Я должна сказать тебе что-то очень важное.
Раздался громкий щелчок задвижки, и дверь распахнулась. Дима был бледен, растрепан и очень печален.
– Ну, и что ты мне скажешь? Что не любишь меня? Стоило ехать из-за этого в такую даль – могла бы по телефону сказать.
– Нет, по телефону я не могла этого сказать. Дело в том, что я люблю тебя, Дима. Люблю очень давно, но поняла это только сегодня. Прости, что я так долго тебя мучила. Я хочу выйти за тебя замуж. Как можно скорей. Если, конечно, ты не возражаешь.
Лима оторопел. Но, пожалуй, больше всех изумилась Устинья. Чего-чего, а уж этого она никак не ожидала от своей коречки.
– Я?.. Я-то не возражаю. Я давно этого хочу.
Дима переминался с ноги на ногу, исподлобья и недоверчиво поглядывая на Машу.
– Тогда ты, может быть, поцелуешь меня? – сказала она. – Ты еще ни разу в жизни меня не целовал.
Дима качнулся вперед – он был пьян, – широко расставил руки, и Маша упала к нему на грудь. Устинье показалось, будто она всхлипнула, хотя скорее всего всхлипнул Дима – по его щекам текли слезы.
– Замечательная пара, – сказал Павловский, пряча в сторону предательски заблестевшие глаза. – Пить я ему, подлецу, не позволю. В чем, в чем, а в этом, Марья Сергеевна, можете целиком и полностью положиться на меня, – говорил Павловский, обращаясь к Устинье. – Да он, собственно говоря, с горя пил. Теперь все будет хорошо, очень хорошо…
– Мама, благослови нас. – Маша вдруг резко дернула Диму за руку, и они оба очутились на коленях перед Устиньей.
Устинья смотрела на них недоумевающе и растерянно. Ей на помощь пришел Павловский.
– Ради такого случая не грех вспомнить наши с вами старые обычаи, – сказал он. – Благослови вас Господь, дети мои. Только будьте счастливы, а уж я ради этого согласен каким угодно богам поклониться.
Устинья осенила обоих православным крестом. Ее рука, опустившись вниз, предательски вздрогнула, желая подняться не вправо, а влево, но разум сработал быстро и четко, и Павловский это оценил. Он подмигнул Устинье и показал большой палец.
Потом распили вчетвером бутылку французского шампанского. Дима окончательно протрезвел и не выпускал Машину руку из своей. Они на самом деле были изумительной парой.
Дима провожал их до самого дома – Маша с Устиньей решили заночевать в Москве. Распрощались внизу, у входа в подъезд, условившись встретиться завтра и обсудить кое-какие подробности, связанные с предстоящим торжественным событием. Когда машина с Димой отъехала. Маша, обессиленно повиснув на Устинье, прошептала:
– А я думала, что моя душа стала бесчувственной. Устинья, неужели наша жизнь – бесконечная расплата за прошлое?..
Отныне Славик изнывал от ревности. Все это усугублялось тем, что он ревновал обоих – и Машу, и этого парня с романтическим именем Алеко. По Алеко томилось и изнывало его тело. Он лежал ночами без сна, в сотый раз представляя себе, как Алеко без стука заходит к нему в комнату, сдергивает с него одеяло, любуется его нагим прекрасным (Славик последнее время усиленно занимался балетом и самомассажем, а еще каждый день делал очистительные клизмы) телом, потом, сам раздевшись догола, становится на колени перед тахтой и впивается жадными властными губами в трепещущие от наслаждения губы Славика. И Славик весь отдается, отдается ему, чувствуя болезненно приятные судороги в низу живота. Потом он берет в рот пенис Алеко, блаженно вдыхая пьянящий запах молодой сильной плоти. А дальше… Дальше Славик весь покрывался потом, ибо стоило ему представить, как пенис Алеко, выскользнув из его, Славикового, рта, приближается к его ягодицам, наконец касается их… Дальше этого воображение не работало, ибо Славик испытывал оргазм и, обессиленный, проваливался в какую-то бездну, где его качало, крутило, швыряло то вверх, то вниз. Потом он засыпал, но очень скоро просыпался и начинал тихонько плакать в подушку – он скучал по своей милой кузиночке, их интеллектуальным забавам, всегда так или иначе связанным с литературой, музыкой, театром. Она совсем, совсем его разлюбила, увлекшись этим Алеко. Видятся они теперь только на работе, то есть в ресторане, и Маша почти никогда не поет под его гитару, предпочитая ей фальшивый жиденький оркестрик из старых алкоголиков. Увы, после того как его, Славика, год назад освистали эти проклятые обожравшиеся самцы, он совсем лишился голоса. Директор ресторана держит его только из-за Маши, которой нет-нет, да закажут цыганский романс. Но это бывает так редко, ибо все вокруг заполонили пошленькие эстрадные песенки-потаскушки. По ресторанам главным образом таскается молодежь, а ее интересуют всякие «Ландыши» и прочие фигли-мигли отечественного производства, ну и еще песни из репертуара этой аргентинской дивы Лолиты Торрес. Кузиночка поет их изумительно, еще лучше, чем сама Лолита, но под гитару они не идут. В прошлый месяц ему снова урезали зарплату. А ведь это он, Славик, привел Машу в ресторан и настоял на том, чтобы ее прослушали директор, старший администратор и шеф-повар.
…По телевизору крутили старый фильм с Диной Дурбин, и Маша, слушая ее, вдруг запела сама. Да так здорово, что Славик чуть не упал с тахты. Он схватил гитару, заиграл «В час роковой», и Маша запела низким, полным страсти голосом. Славик знал десятки цыганских и прочих «жестоких» романсов. Он играл, а Маша пела всю ночь напролет. Обоих при этом охватило такое возбуждение, что они забыли о еде и вообще обо всем на свете. Маша уснула прямо на ковре, уронив голову между широко расставленных коленей, а Славик, взяв первый аккорд очередного романса, сказал: «Вступайте, кузиночка. Я вас любил…» – пропел он фальцетом и, завалившись на бок, тоненько захрапел. Проснувшись после полудня, стал обзванивать знакомых и знакомых своих знакомых. А сколько сил пришлось потратить на то, чтобы упросить Машу прилично одеться, накраситься и прийти к назначенному часу в назначенное место… Первые полгода работы в ресторане он чуть ли не волоком тащил ее туда – Маша не умела жить по часам. Со временем в ней выработалось некое подобие рефлекса: она любила петь, любила, когда ей аплодируют, дарят цветы, хвалят и с наступлением вечера начинала чувствовать потребность во всем этом, а потому красилась, одевалась и ехала «на бенефис в театр Подливкина» – так она называла ресторан, где они работали. И вот теперь…
Славик поднимался, шел на кухню и варил свой одинокий черный кофе. В Машиной комнате было тихо. Ромео, заслышав шаги Славика, открывал дверь изнутри и, хромая, тоже ковылял на кухню. Славик разувался и шел на пальчиках к довольно приличной щели, оставленной Ромео, – он не мог отказать себе в удовольствии потерзать еще и еще свое и без того истерзанное в клочья сердце. Они, эта парочка, обычно спали по разные стороны кровати, но непременно протянув друг к другу руки. Алеко часто спал на спине, широко расставив длинные мускулистые ноги. Вздохнув и потоптавшись с минуту возле двери, Славик возвращался на кухню и грел Ромео молоко – последнее время кот питался исключительно теплым молоком с размоченным в нем овсяным печеньем. «У аристократов и животные аристократичны, – думал Славик, невольно причисляя к этому сословию и себя. – Увы, наш мир задуман и создан для плебеев…»
И он вздыхал после каждого глотка обжигающе горячего черного кофе.
Однажды под утро Иван, проснувшись, крепко сжал Машину руку и, увидев, что она открыла глаза, сказал:
– Мне так хорошо с тобой. Если бы все люди были так чутки и понятливы, как ты. Ведь стоит мне вернуться домой, и начнутся расспросы… Я не могу ничего рассказывать. Это все равно, что пережить это во второй раз. Вот ты ничего не спрашиваешь. Ты все без слов понимаешь. Какая ты странная… Иногда мне кажется, будто ты пережила много-много – и большую любовь, и глубокое разочарование, и потерю… Но ты выжила, несмотря ни на что. Ты даже сделана из какого-то иного материала, чем остальные – я это на ощупь чувствую. Вот ты говоришь о каком-то другом измерении. Я тебе сперва не верил, даже считал тебя чокнутой, а теперь почти уверен, что ты – нездешнее существо. Поэтому, наверное, у нас с тобой такие странные отношения: спим в одной постели, но… Скажи честно, у тебя никогда не появлялось желание заняться со мной любовью?
– У нас ничего не получится.
– И тебе даже не хочется попробовать?
– Нет, – решительно заявила Маша.
– Возможно, ты права, потому что и я испытываю к тебе очень странное чувство. Если бы я не анализировал его, лежа целыми днями на этой кровати, я бы наверняка решил, что влюбился в тебя и мы бы наделали много глупостей. Я и так успел много наделать. Когда-нибудь обязательно расскажу тебе о том, что случилось со мной этим летом. Одной тебе и больше никому на свете. Но это когда-нибудь потом…
– Потом, – эхом повторила Маша и сказала: – Но этого «потом» у нас, наверное, не будет. Я оступлюсь и окажусь в другом измерении. И ты меня не найдешь, а если найдешь, все равно не узнаешь.
– Ты удивительная. Благодаря тебе я начинаю так много понимать. Да, ты права, нужно жить не так, как тебе приказывают и велят, а как само живется. Я не вернусь домой – я останусь возле тебя навсегда. Я буду всегда держать тебя за руку, и если ты случайно оступишься и окажешься в другом измерении, я окажусь там вместе с тобой. Идет?
Иван привстал и заглянул Маше в глаза. Ему показалось, будто в них блестят слезы.
– Ты плачешь? Я сделал тебе больно? Прости… – Он поднес к губам Машину руку и нежно прикоснулся к ней губами. – Я не должен был говорить всю эту чушь. Забудь обо всем. Мы будем жить так, как жили до этого.
– Нет, так мы больше жить не сможем, – тихо сказала Маша.
Капитан Лемешев, вернувшись из плавания на сутки раньше положенного срока, застал жену в истерике. Он с трудом и не сразу добился от нее, в чем причина. Узнав, что пропал Иван, очень расстроился и даже на какой-то момент растерялся.
– Пропал, пропал, – твердила Амалия Альбертовна. – Словно его никогда и не было. – Она рыдала и стучала своими маленькими кулачками по туалетному столику, который в ответ жалобно звякал хрустальными пузырьками и вазочками. – Я знаю, с ним что-то случилось… Его уже нет… Ах, Господи, я не должна так говорить… я не имею… не имею права… Лучше… лучше бы его не было совсем!
– Маля, прекрати молоть чушь, – строгим голосом сказал капитан Лемешев. – Я уверен, Иван жив-здоров, просто он, как и все нынешние молодые люди, обладает изрядной долей эгоизма. И в этом, между прочим, твоя заслуга – нельзя так баловать ребенка, тем более мальчишку.
– Он обещал мне звонить, а вместо этого прислал три открытки. Потом позвонил и сказал, что, наверное, приедет не один… Что он собирается жениться… Ах, Господи, я накричала на него, он повесил трубку. И больше никаких вестей.
– Когда это было?
– Двадцать второго августа. А сегодня уже шестое сентября… Господи, но ведь он дал мне слово звонить каждый день. Неужели на самом деле женился? Я не переживу, не переживу этого. Миша, Мишенька, я сойду с ума или повешусь.
– Да замолчи ты наконец! – Капитан Лемешев любил жену, но считал ее женщиной слишком эмоциональной и даже экзальтированной. Хотя, возможно, за эти качества больше всего и любил. Амалия Альбертовна выгодно отличалась от жен его коллег-офицеров. Прежде всего тем, что была верна ему душой, телом и всем, чем может быть верна мужчине любящая женщина. Это очень помогало в разлуке, сообщая уверенность и спокойствие. Он тосковал в плаванье по своей маленькой семье, считал себя везучим и даже счастливым человеком. Правда, Иван не захотел продолжить семейную традицию Лемешевых и отказался наотрез поступать в мореходку. Он имел тягу к гуманитарным наукам и с блеском учился на филфаке университета, из года в год получая ленинскую стипендию. Капитан Лемешев уже начинал гордиться сыном.