Текст книги "Яд в крови"
Автор книги: Наталья Калинина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 27 страниц)
– Все случилось так, как должно было случиться. И я обрела Яна.
– Ты как будто не рада этому, а? – спросила Маша, пытаясь заглянуть Устинье в глаза.
– Рада… – Устинья резко встала. – Мне пора, а тебе нужно отдыхать, набираться сил. – Она наклонилась и нежно поцеловала Машу в щеку. – Только не думай ради Бога ни о чем дурном – у тебя такой чудесный мальчишечка.
– Иван, то есть Ян, – сказала Маша и улыбнулась.
– Ты согласовала этот вопрос с Димой?
– А при чем тут Дима? Ян – мой сын, и я его никому не отдам.
Ночью у нее резко подскочила температура и начался бред. Но это была не родильная горячка, хотя врачи «четверки» подстраховались и ввели Маше большую дозу антибиотика. Она несколько раз вскакивала с кровати, порываясь куда-то бежать. Срочно вызванный невропатолог был в полной растерянности – давление в норме, правда, слегка расширены зрачки, но это еще ни о чем не говорит. Всю ночь она не сомкнула глаз и разговаривала с кем-то на незнакомом медперсоналу языке. Когда Ян силой ворвался к ней в палату, смяв целый кордон мужчин и женщин в белых халатах, она протянула к нему обе руки и, глядя сквозь него, сказала по-английски:
«I was waiting for you all my life. Why don’t they want me to call you my sweetheart? It isn’t a sin, is it?[6]6
Я ждала тебя всю свою жизнь. Почему они не позволяют мне называть тебя своим возлюбленным? Разве это грех?
[Закрыть]»
Он взял ее за руки и попытался заглянуть в глаза, но она вырвала из его ладоней свои горячие пальцы и прошептала:
– Нельзя, чтоб нас видели вместе. Иначе они обо всем догадаются. Еще рано. Не время еще…
Врачи боролись за Машину жизнь трое суток, но победили не они, а ее неосознанная жажда выжить. Все эти трое суток Ян не покидал территорию больницы. Когда ему наконец сказали, что жизнь Маши вне опасности и через несколько дней она уже будет дома, он напился до чертиков в какой-то подворотне, врезал кому-то по морде и загремел в вытрезвитель, откуда ею выручил Николай Петрович. Ян написал Маше коротенькое письмо и попросил Устинью отдать ей, когда она будет дома.
Он отбыл в Ленинград, не повидав выздоравливающую сестру.
Казалось, Толя навсегда поселился в Плавнях. По крайней мере, он сам так думал. С внешним миром связи не было никакой, если не считать радио. Толя включал его только тогда, когда хотелось услышать музыку. Какую – он сам не знал, ибо разбирался в ней плохо, хотя и помнил мелодии некоторых пьес, которые играла в «Солнечной долине» Маша. Однажды он услышал одну из них – это была «Баркарола» Чайковского. Ее музыка сливалась с жарким июньским днем, пропитывала его странной – сладкой – грустью, куда-то звала, что-то обещала. Толя ни с того ни с сего разнервничался, принялся строгать доски, поранил руку, в сердцах зашвырнул рубанок под верстак, разделся до трусов и, спустившись по лестнице к реке, поплыл.
Куда – он сам не знал. Его подхватило течением, он перевернулся на спину, положил под голову руки. И это состояние полуневесомости и покорности течению окончательно вывело его из равновесия. Он нырнул до самого дна, оттолкнувшись от него пальцами ног, по пояс выскочил из воды и поплыл назад. Быстро одевшись и причесавшись, почти бегом побежал в райцентр звонить в Москву.
Он не видел Машу с того самого августа, не получал от нее никаких вестей и вообще не знал, что с ней. Все это время он засыпал и просыпался с мыслью о ней. Иногда он представлял ее в объятьях другого мужчины, и это выводило его из себя, лишало надолго покоя. Однажды, не в силах совладать с собой, Толя побежал в магазин, купил бутылку водки и выпил ее, заперевшись в доме.
Его несколько раз вывернуло наизнанку, голова раскалывалась от боли, зато думы о Маше отошли на второй план и больше не бередили душу. Проснувшись под утро, он сказал громко: «Я ее потерял. Навсегда. Но жить надо. Бог велит жить».
Он похудел и стал красив диковатой красотой отшельника, той самой, что влечет к себе женщин. Но его влекло лишь к одной из них. К той, которая была недосягаема.
Он прибавил шагу. Обогнавший его было почтарь остановил двуколку и жестом пригласил подвезти. Толя принял его предложение с благодарностью.
– Все. Надоело трясти задницу по ухабам, – разглагольствовал Божидар Васильевич, легонько постегивая кургузым кнутом лошадь. – Пускай тот, кто помоложе, потрясет. Мне пенсию хорошую дали, а еще за ранение под Сталинградом военкомат доплачивает. Инвалид я, Николаевич, колченогий инвалид. Таких у нас дразнят: «рупь с полтиной-полтора». Мне бы внуков нянчить, а не этой цыганской кибиткой управлять. А ты небось в Москву собрался звонить?
Толя кивнул и почему-то опустил глаза.
– Ну-ну. – Васильич надолго замолк. Уже когда они въехали в райцентр и копыта застучали по дощатому настилу моста через реку, сказал: – Заберу мешки с почтой и домой. Мшу тебя отвезти.
– Спасибо.
Соединили почти сразу. Незнакомый женский голос сказал:
– Я вас слушаю.
– Мне… я бы хотел поговорить с Машей, с Марией Андреевной Павловской.
– Она в больнице, – ответил голос.
– Что с ней? – всполошился Толя. – Тогда позовите, пожалуйста, Марью Сергеевну.
– Это ты, Толя?
Наконец он узнал голос Жени.
– Да, да, это я. Что с Машей?
На другом конце провода всхлипнули.
– Маша родила мальчика.
– Но вы можете пригласить к телефону Марью…
В трубке щелкнуло, и раздались короткие гудки.
Толя машинально расплатился с толстой накрашенной девицей, от которой за версту разило потом и «Серебристым ландышем», так же машинально вышел на крыльцо и сел, спрятав лицо в ладонях.
Он не мог сейчас думать ни о чем, не мог испытывать никаких чувств. Его точно ударили по голове чем-то тупым и тяжелым. Он сидел, а мимо топали по ступенькам ноги, слышался смех, болтовня. Кто-то тронул его за плечо и он поднял голову.
– Ну что, поехали? – Васильич, уже успевший заправиться несколькими кружками пива в кафе напротив, щурился на солнце и довольно улыбался.
Толя встал и молча влез в двуколку.
Он не слышал, о чем говорил дорогой Божидар Васильевич, но потихоньку начинал что-то чувствовать.
Тайный голос нашептывал: «Это твой сын. Твой, твой…»
– Нет, не может быть, – сказал вслух Толя и очень смутился. Но Васильич, похоже, ничего не слышал – он дремал, опустив поводья. Макарыч уверенно шел знакомой дорогой.
Потом Толя услышал эту мелодию – «К Элизе». Услышал отчетливо и ясно, хоть и знал, что она звучит в его голове. Такого с ним еще не было. Он вдруг схватил лежавшие на коленях у Васильича вожжи и хлестнул лошадь кнутом по блестевшему от пота боку.
Макарыч, не привыкший к столь резкой перемене настроений своего возницы, громко заржал, встал на дыбки, и двуколка понеслась по ухабам. Васильич громко матюгнулся, не открывая глаз. Толя въехал в свои ворота и остановил двуколку у самого крыльца.
– Слезай, – велел он Божидару Васильевичу. – Почта подождет. У меня есть бутылка вина.
Назавтра Толя сменил Васильича на козлах. Он ехал в райцентр, думая о том, что теперь у него появится возможность звонить Маше каждый день. Маша, милая Маша, почему же ты не сказала мне, что ждешь ребенка? Да, я понимаю сейчас, что был глуп, очень глуп, надеясь уговорить тебя бросить Диму и стать моей женой. Что я могу предложить тебе? Я и любить-то по-настоящему не умею. Я настоящий вахлак, невежда в любовных ласках, а тебе нужна утонченная, красивая – как твоя музыка – любовь. Тогда, в «Солнечной долине», я уже, наверное, понимал это, хотя не отдавал себе отчета. Господи, прости меня грешного, но не любовь к тебе заставила меня уйти в монастырь, а страх перед тем, что я не смогу оправдать твоих надежд… Устинья по доброте своей соединила то, что никогда не должно соединяться. А теперь мы с тобой слились воедино в нашем сыне. Взглянуть бы на него хоть одним глазком…
Его мысли напоминали ему стеклышки в калейдоскопе, ибо все время, рассыпаясь, образовывали новый узор – радость сменялась чувством вины, грусть – ликованием. Хотя материалом служили все те же самые мысли. Он вдруг подумал о том, что испортил Маше жизнь, что нет ему за это прощения, что вел он себя как грубый самец. Потом вспомнил, как осыпала его поцелуями Маша, как смотрела ему в глаза, когда они занимались любовью, шепча: «Как хорошо, что ты есть». «Но я, наверное, должен покаяться перед Димой, – думал Толя. – Но за что? Это… это ведь не грех…»
Он не находил слов, чтобы описать это, и смотрел на свои руки, ноги. Неужели их касалась Маша? Какое счастье… Но ведь она больше наверняка не захочет… Чего? Пускай, пускай они больше никогда не будут заниматься любовью, но ведь то, что было, никуда не делось. Этим можно жить долгие годы. Жить, посвятив себя воспоминаниям о счастье.
Толя бросил вожжи, спрыгнул с двуколки и упал в густые заросли молочая возле дороги. Он громко плакал, катаясь по траве. Он не понимал, что с ним творится. Радость, боль, восторг, тоска – все рвалось наружу. Потом он вошел в реку прямо в одежде и кедах, нырнул, проплыл под водой.
Он и не догадывался, что когда-то на этом самом месте купались Устинья с Машей.
Калерия Кирилловна не теряла надежды увидеть племянницу, однако ее многодневные бдения на лавочке возле подъезда ни к чему хорошему не привели. Не слишком любезный милиционер дал ей понять, что в отделении для нее всегда найдется свободная койка и матрац. Калерия Кирилловна спорить с ним не стала, а просто ушла в подполье, то есть перенесла свой наблюдательный пункт на противоположную сторону улицы, облюбовав для этих целей подъезд одного из домов напротив. Она шла туда как на работу – брала с собой термос с чаем, бутерброды, бутылку кефира и даже свежую газету, хотя читать удавалось лишь урывками. Из окна между первым и вторым этажами искомый подъезд был как на ладони, и Калерия Кирилловна скоро уже знала в лицо всех его обитателей. Почти все подъезжали к подъезду и отъезжали от него в черных машинах, кроме высокой женщины с модной стрижкой светло-русых волос. Эта женщина обычно шагала, высоко подняв голову и засунув руки в карманы плаща. Она часто уходила куда-то по утрам и возвращалась уже когда начинало смеркаться. Женщина всегда была грустна и погружена в свои мысли.
Наступило лето, а Калерии Кирилловне еще ни разу не удалось увидеть Машу. Особой необходимости в этом уже не было – крышу залатали, к пенсии добавили семнадцать рублей пятьдесят копеек. Однако Калерией Кирилловной к этому времени овладел спортивный азарт.
Однажды ее осенило, что можно позвонить на квартиру Соломиных и попросить позвать к телефону Машу. Только это нужно сделать днем, когда Николай Петрович на работе. Если Маша окажется дома, быстро бросить трубку и, перебежав через улицу, проникнуть всеми правдами и неправдами в охраняемый неусыпными вахтерами дом.
Она так и сделала, благо автомат был в двух шагах от ее наблюдательного пункта.
– Але, – услышала она в трубке незнакомый женский голос.
– Это квартира Соломиных? Мне нужна Марья Сергеевна, – выпалила Калерия Кирилловна, вся вспотев от напряжения.
– Я у телефона, – сказал все тот же голос. – Кто это? Але, я вас не слышу.
Калерия Кирилловна медленно повесила трубку на рычаг и призадумалась. Что-то здесь не так. Машин голос она, слава Богу, узнает всегда. К тому же Маша никогда не говорит «але», а всегда «вас слушают». Да и голос у нее последнее время стал низким, почти хриплым, а у этой женщины он высокий и очень чистый. Она вдруг сорвалась с места и кинулась к подъезду напротив. Вахтер курил, стоя под деревом, и не спускал глаз с вверенных ему дверей. Но Калерия Кирилловна сумела его перехитрить. Она следила из-за куста сирени сбоку от подъезда за каждым его движением, как следит из засады кошка за безмятежно распевающей на ветке птичкой. Когда он отвернулся на мгновение, чтобы загасить в земле окурок, шмыгнула в подъезд, умудрившись бесшумно прикрыть за собой дверь. Лифт, по счастью, оказался на первом этаже.
У нее дрожала рука, и она не сразу попала пальцем в кнопку звонка, а, попав, отдернула ее так, словно от кнопки било током.
Дверь открылась почти в тот же момент. На пороге стояла та самая женщина с модной стрижкой светло-русых волос. Она была в темно-синем костюме и туфлях на каблуках. Похоже, она куда-то собралась.
– Мне нужна Марья Сергеевна Соломина, в девичестве Богданова, – сказала Калерия Кирилловна и смело шагнула в глубь прихожей. – Мне сказали, она дома.
Женщина в синем костюме смотрела на Калерию Кирилловну круглыми от ужаса глазами. Казалось, она вот-вот закричит, и Калерия Кирилловна, решив, что женщина приняла ее за воровку или какую-то аферистку, вытащила из сумки паспорт и сказала, протягивая его женщине:
– Я ее тетя, родная сестра ее матери. Куда вы дели мою племянницу?
Женщина вдруг выскочила за дверь и бросилась по лестнице. Калерия Кирилловна подошла к перилам и стала смотреть вниз.
Женщина была между вторым и третьим этажами. Ее каблуки стучали так громко, что у Калерии Кирилловны разболелась голова. Она открыла дверь все еще стоявшего на пятом этаже лифта, нажала на кнопку с цифрой «1» и, когда кабина остановилась на нужном этаже, быстро распахнула дверцу.
Женщина была у самого основания лестницы. Она обернулась на стук лифта, увидела Калерию Кирилловну и, дико вскрикнув, бросилась на улицу.
– Постойте, куда же вы! – Калерия Кирилловна бросилась за ней следом, ибо уже не могла остановиться. Они бежали по тротуару примерно в пяти метрах друг от друга, причем это расстояние с каждым шагом сокращалось – женщина, по всей вероятности, устала. Вдруг она метнулась вправо, послышался глухой стук, звон разбитого с стекла и визг тормозов. Все эти звуки, как казалось Калерии Кирилловне, раздались одновременно. Наступила тишина. Калерия Кирилловна повернула голову и увидела женщину в синем костюме. Она лежала на асфальте, широко раскинув руки и ноги и не мигая смотрела в небо. Калерия Кирилловна невольно отметила, что женщина очень красива.
После родов Маша провалялась больше месяца в больнице. Ее навещали все, кроме, разумеется, Устиньи. Ян был в очередном плаванье – а его-то ей больше всех и не хватало. Что касается Устиньи, то Николай Петрович сказал дочери, что «маму забрали в больницу с острым воспалением желчного пузыря и прооперировали на предмет камней».
Как ни странно, Маша поверила. Впрочем, в тот момент она была в таком состоянии, когда, чтобы выжить, цепляешься за любую ложь.
– Папа, не переживай – все будет хорошо, – говорила она осунувшемуся и постаревшему Николаю Петровичу. – Почему у тебя дрожат руки? Ты, наверное, не высыпаешься. Папочка, милый папочка, береги себя…
В Машиных глазах блестели слезы, и Николай Петрович, выйдя от нее, минут пять рыдал в туалете. Но он обязан был держаться. Он приходил к ней каждый день – в этих визитах он нуждался еще больше, чем Маша, – каждый день сообщал, глядя куда-то в окно, что Устинье наконец разрешили вставать, что скоро она сможет подойти к телефону и позвонить Маше.
– Разве у нее в палате нет телефона? – удивилась Маша.
– Нет. Понимаешь, в послеоперационных палатах телефоны, как правило, не ставят, – нашелся Николай Петрович.
– Это правильно. Но пусть она хотя бы напишет мне записку. Я вот написала ей целое письмо. Только не забудь передать, ладно?
Она протянула Николаю Петровичу конверт, который он поспешно засунул в карман пиджака.
– Скоро приедет твой муж. Теперь, когда… – Николай Петрович хотел сказать «ее больше нет», но вовремя спохватился и ловко выкрутился: – у вас родился сын, я думаю; он, наконец, остепенится.
– Он устраивает меня таким, какой есть, – тихо сказала Маша. – Я ведь тоже не подарок. Дима наверняка чувствует, что я его не люблю. Он чуткий.
– Как же ты можешь, не любя… – начал было Николай Петрович, но Маша его перебила:
– А как ты мог с моей мамой? Ведь она тебя никогда не любила. Неужели ты про это не догадывался?
– Мне казалось, она меня любит, просто я всегда считал ее странной женщиной. Наверное, это было большой ошибкой, что я на ней женился.
– Нет, папочка, нет. – Маша протянула руку и погладила его по щеке. – Ты всегда очень любил нас обеих, я знаю. Ну а тех женщин, которые у тебя были, ты… ты никогда не принимал всерьез. Правда?
– Тебе и про них известно? – Николай Петрович покраснел. – Я был тогда таким дураком и во всем подражал Сан Санычу. Прости меня, доченька.
– Мне не за что тебя прощать. Да и не мне тебя осуждать.
Маша усмехнулась и прищурила глаза.
Ей очень хотелось сказать Николаю Петровичу, что маленький Ян (в метрике его записали Иваном Дмитриевичем Павловским) его родной по крови внук, но почему-то казалось, что это известие Николая Петровича не обрадует, а, напротив, расстроит. И она промолчала.
Николай Петрович встал, поцеловал Машу в лоб и сказал:
– Поеду к ней. До свидания.
Он на самом деле поехал на кладбище.
Устинью похоронили на Ваганьковском. Из Ленинграда приехала Амалия Альбертовна, которая взяла на себя хлопоты по организации поминок. Муж и сын были в плавании, и она всю свою заботу и нежность отдавала теперь этому с виду суровому мужчине, которого с первого взгляда почему-то невзлюбила, сейчас же, видя его неподдельную скорбь об усопшей, как-то незаметно для себя смягчилась.
На поминки пришли Павловские с женой, кое-кто из сослуживцев Николая Петровича (в основном подчиненные и все без исключения женского пола). Амалия Альбертовна, выпив водки, плакала навзрыд, и Женя отпаивала ее на кухне валокордином и крепким чаем. Как ни странно, но Женя не знала, что красивый рослый юноша, часто бывавший у них в доме, – сын ее хозяйки. Дело в том, что сложные перипетии воссоединения матери и сына совпали с бурным романом Жени и постового милиционера.
Смуглокожая дама с высокой растрепавшейся прической твердила между всхлипами: «Он теперь мой, но, видит Бог, я тут ни при чем» или «Мой мальчик, мой мальчик, я всегда с тобой», и Женя решила, что она попросту перебрала. Как вдруг дама перестала всхлипывать и, уставившись на Женю круглыми сердитыми глазами, спросила:
– Они обнимались и целовались, когда он к вам заходил?
– Кто? – не поняла Женя.
– Разве ты ничего не знаешь? Ну, мой сын и твоя хозяйка.
– Ваш сын?
– Да, мой сын. Ты что, с Луны упала?
– Я не видела, чтобы они… целовались. Марья Сергеевна была женщиной очень строгих правил, царство ей небесное, – сказала Женя, самым искренним образом обидевшись за хозяйку.
– О, mamma mia! – вырвалось у Амалии Альбертовны. – Ты что, совсем глупая или прикидываешься? – Она снова всхлипнула. – Понимаешь, она… она хотела отобрать у меня сына. – Лицо Амалии Альбертовны сморщилось, из больших черных глаз выкатились две крупных слезы. – Я так… так ревную его к ней!
И тут Женя вспомнила, что ее хозяйка всегда как-то странно смотрела на этого парня – то ли с сожалением, то ли виновато. Однажды Женя вошла в столовую и невольно задержалась на пороге, увидя такую картину: они сидели рядышком на диване, и хозяйка гладила руку Ивана, а потом вдруг поднесла к своим губам и поцеловала. Он быстро отдернул руку и явно смутился. Что было дальше, Женя не знает – она поспешила выйти в холл.
– Он остановился у Машеньки, но, когда ее забрали в больницу, переехал к нам, – сказала Женя и обиженно поджала губы. – Я его почти не видела – он даже ночевал в больнице. Это когда наша девочка была при смерти.
– Ненавижу! – вдруг воскликнула Амалия Альбертовна и стукнула изо всей силы по столу своим маленьким кулачком. – И ее ненавижу! Какая она ему сестра? Это она прятала его. Она его околдовала. Никакой цыганки не было – она хуже любой цыганки!
Женя навострила уши. Она знала, Иван попал в какую-то историю, из которой его вызволила Маша, знала и о трагической гибели какой-то родственницы, которую всей семьей горячо и долго оплакивали. Но вот о том, что Маша прятала Ивана, Женя ничего не знала – Маша в ту пору в этой квартире не жила. Интересно, очень даже интересно.
– А где она могла его прятать? Она же замужем, и муж бы обо всем догадался, – рассуждала вслух Женя.
– Какая ты наивная. Хотя я тоже не сразу поняла. Они разыграли такой спектакль. – Амалия Альбертовна прижала ладони к груди и возвела к потолку свои заплаканные глаза. – Вполне возможно, что ребенок… – Она осеклась, вспомнив, что разговаривает всего лишь с домработницей. – Я хочу сказать, что ребенок у Маши родился недоношенный, но это совсем не страшно – я тоже родилась на две недели раньше, а живу, не жалуюсь. – Амалия Альбертовна вымученно улыбнулась. – Ладно, я пошла к гостям. Думаю, пора подавать чай.
Женя любила своих хозяев, но не настолько горячо, чтобы отметать наотрез все плохое, что о них говорят. Она была доброй, но испорченной женщиной, готовой лечь в постель практически с любым мужчиной. А потому считала, что так делают или по крайней мере хотят делать все без исключения женщины. Ставя на столик-каталку чайную посуду, варенье, конфеты и прочее, она размышляла над услышанным и пришла к выводу, что Иван был любовником ее покойной хозяйки, Марьи Сергеевны Соломиной, а потом бросил ее и увлекся Машей, которая (Господи, прости мою душу грешную – Женя даже перекрестилась, хоть и не верила в Бога) забеременела от него и сейчас родила ребенка. А хозяйка – у Жени мороз пробежал по коже, когда ей пришло это в голову, – очень ревновала его к собственной дочери и, чтоб не мешать им, да и с горя тоже, бросилась под машину. Женя прослезилась, ибо это было так похоже на заграничное кино, на которое ее недавно водил любовник-милиционер.
«Что значит благородные люди, – думала она, осторожно выкатывая в столовую нагруженный столик. – А я, когда меня Петька бросил, даже слезинки не проронила. Да что, мало вокруг этих вонючих палок, что ли? За моей хозяйкой кто только не увивался – своими глазами видела, как один толстый ей под юбку лез, а она его по руке. А ведь он, кажись, начальник над Петровичем… Эх, Марьюшка, ты моя, Марьюшка, ну стоило из-за какого-то мальчишки лишать себя жизни?..»
Дима проговорился почти сразу, хоть его и предупредили родители. Он уже успел хлебнуть с дороги коньячку, заскочить в магазин за гвоздиками, позвонить из автомата знакомой девчонке, чтоб ждала вечером – Маше теперь наверняка долго нельзя будет заниматься любовью, да и до этого она его к себе не подпускала целых три месяца, ссылаясь на то, что это вредно для будущего ребенка.
Дима ввалился в Машину палату, обсыпал ее с ног до головы розовыми гвоздиками, облобызал в обе щеки (она не успела отвернуться), сказал, что безумно рад, что она родила «мужика, а не бабу», имя Иван ему оч-чень даже нравится – это на самом деле было так – Дима был добрым и бесхитростным малым – и тут же, присев на стул, вздохнул самым натуральным образом и опустил глаза.
– Что вздыхаешь? – спросила Маша.
Он не умел лгать, когда вопрос ставили прямо в лоб. Спроси Маша сейчас, есть ли у него любовница, и он бы наверняка ответил утвердительно.
– Они просили, чтобы я тебе не говорил.
– Что не говорил? – встревожилась не на шутку Маша.
– Они не правы – нужно было сразу сказать. Все равно рано или поздно ты узнаешь и тогда будешь еще больше страдать.
– Говори же наконец, что случилось? – почти выкрикнула Маша, чувствуя, как похолодело внутри.
– Устинья погибла, – выпалил Дима и снова вздохнул.
– Но ведь ей уже было лучше, и она даже вставала, – прошептала Маша, еще не до конца осознав смысл Диминой фразы.
– Они тебе врали. Она умерла, не приходя в сознание. Но я никогда не поверю, чтобы она бросилась под машину. Этого мудака нужно посадить в кутузку.
Маша прижала к щекам ладони и замерла, чувствуя, как на живот скатилась теплая струйка молока, потом другая. Лицо Димы было далеко-далеко от нее и казалось величиной с булавочную головку.
– Что с тобой? – услышала она откуда-то. – Позвать доктора? Машуля, милая, что с тобой?
– Устинья, зачем же ты так? – прошептала она. – А Ян знает? – спросила она, пытаясь поймать в фокус качавшуюся перед ее глазами крошечную Димину головку.
– Понятия не имею. Я всего два часа как приехал. Могли бы вызвать меня из этой глухомани по случаю твоих родов. На хорошие дела у наших предков всегда мозгов не хватает, а вот на всякие глупости…
Маша его не слышала Она чувствовала, что у нее дрожат руки, ноги, губы, но глаза оставались сухими. Потом лицо свело судорогой и она с трудом выдавила:
– Когда?
– Две недели назад. У тебя, оказывается, была высоченная температура. Бедняжка. Это наш засранец во всем виноват. На кого он похож?
– Какое это имеет значение? – прошептала Маша и подумала вдруг, что, если бы она не попала в больницу, с Устиньей, вполне вероятно, ничего бы не случилось. Нет, она не могла броситься под машину – просто последнее время она очень устала, изнервничалась и была рассеяна. «Странно, что я могу рассуждать об этом так спокойно, – пронеслось в Машиной голове. – Или до меня еще не дошло, что ее больше нет?..»
– Ну вот, ты все как надо пережила. Мужественная ты у меня девочка. И очень красивая. Я по тебе скучал на этих чертовых сборах. Жалко, что нам с тобой нельзя…
– Дима, прошу тебя, уйди, – вдруг сказала Маша. – Я хочу остаться одна. Уходи. Ладно?
– Ладно. – Дима почему-то расстроился, хотя не собирался долго засиживаться у Маши – он изголодался по утонченным ласкам московских женщин, хоть и ценил провинциалок за их чуть ли не благоговейную любовь к чувакам из столицы. Ему даже расхотелось ехать к Вике: подумаешь, нашла чем удивить – минет. Он еще в школе это дело попробовал. Дима встал, взял Машу за руку, но она ее отдернула. – До свидания. Если хочешь, приду завтра. Или позвоню.
Выходя, он громко хлопнул дверью, злясь на себя за то, что не поедет сегодня к Вике, а напьется по-черному дома. Почему – он сам не знал.
Вскоре после смерти Устиньи Таисия Никитична продала в Астрахани дом и решила доживать век с сыном. Она не догадывалась, какую цену заплатил Николай Петрович за столь удачливую карьеру и барскую московскую жизнь, ибо они не виделись с тех самых пор, как Таисия Никитична гостила у сына в N. Николай Петрович изредка звонил ей в Астрахань, на праздники присылал открытки, иногда (очень редко) небольшие суммы денег. Мать никогда ничего не просила. По телефону всегда говорила: «Жива-здорова, чего и вам всем желаю». И передавала приветы обеим Машам.
Это была сухонькая, фигурой похожая на девочку-подростка старушка с белыми «шестимесячными» кудряшками и полным ртом собственных крепких зубов. Она вдевала без очков нитку в ушко иголки, ходила широким быстрым шагом и курила сигареты «Дымок». Московская квартира Соломиных показалась ей неуютной и слишком большой. Жене она в первый день сделала замечание по поводу того, что та не помыла после туалета руки, чем нажила в ее лице тайного врага.
На следующий день Таисия Никитична навестила Машу и, как она выразилась, «моего правнука», развеселилась, как девочка, участвуя в его купании, а когда они остались с глазу на глаз с Машей, достала из своего довоенной модели ридикюля квадратную кожаную коробочку и, протянув ее Маше, сказала:
– Тебе за то, что родила такого богатыря. Эта брошка досталась мне от моей бабушки. Я надела ее всего один раз – когда Коля диплом защитил и мы назвали к себе друзей.
В коробочке лежала камея в золотой оправе – трогательно юный профиль девушки с пучком кудряшек на затылке. Маша ахнула от неожиданности и поцеловала Таисию Никитичну в морщинистую щеку. И вдруг разрыдалась, прижавшись к ее впалой груди.
– Ну, ну, ты лучше расскажи, что у вас тут стряслось, – говорила Таисия Никитична, гладя Машу по голове. – А плакать нельзя: молоко станет горьким, а Ванька наш капризным. Ты его как-то по-чудному называешь. Как, а?
– Яном. – Маша улыбнулась сквозь слезы. – Так зовут его родного дядю, моего старшего брата.
– Постой, постой, что-то я ничего не пойму – какого брата?
Таисия Никитична полезла было в карман своей кофты за пачкой «Дымка», но, вспомнив, что в доме младенец, встала, налила из-под крана холодной воды и выпила залпом полный стакан.
– Да ты ведь ничего не знаешь…
– Откуда же мне чего знать, если родной сын доверяет мне еще меньше, чем Хрущев американскому президенту? Это что, Колькин сын, что ли? Так я и знала. Небось, от той ненормальной, что в войну у Буряка жила. Где ж он теперь?
– Нет, это не он. Тот, о ком ты говоришь, живет сейчас в Плавнях. Там, где когда-то жили мы. Его зовут Толя, – рассказывала Маша без всякого выражения. – А Ян – сын Устиньи. Бабушка, ты помнишь Устинью?..
Они засиделись на кухне до прихода Димы. Таисия Никитична выходила из квартиры Павловских с пылающими щеками, очутившись на улице, села на первую попавшуюся скамейку и закурила, хотя обычно на улице курить стыдилась. У нее дрожали руки, и она тихонько шептала: «Господи… Господи…» Она полностью пришла в себя, пока добралась до дома, и как ни в чем не бывало кормила Николая Петровича ужином и поила чаем, терпеливо выслушивая его длинный непонятный рассказ о каких-то долгах, поставках, срывах и прочем, составлявшем его хлопотную министерскую работу. Зато когда Николай Петрович на нее не смотрел, бросала на него любопытные и даже как будто одобрительные взгляды.
На следующий день Маша позвонила Таисии Никитичне рано утром и попросила ее приехать к ней на целый день. Лето они провели втроем на даче Соломиных, куда на выходные приезжал Дима, а иногда Николай Петрович.
Потом старушка заскучала, стала слабеть и все повторяла: «У вас в Москве даже мухи, и те дохнут» или «Москва, Москва, а в сердце тоска». Николай Петрович хотел положить ее в больницу, но Маша посоветовала Таисии Никитичне поехать в Плавни к Толе. Старушка собралась буквально в одночасье и сама дала Толе телеграмму с просьбой встретить на вокзале в N. Она подписала ее «твоя бабушка».
Могила Устиньи была неподалеку от могилы Богдановых, куда закопали урну с прахом Маши-большой. Николай Петрович часто сморкался в сложенный вчетверо носовой платок, Маше совсем не хотелось плакать. Она смотрела на посыпанный песком бугорок, на котором лежала в окружении цветов большая фотография, сделанная уже в Москве. Устинья улыбалась с нее им всем и как бы просила: «Не грустите, мои родные». Маша наклонилась и положила розовые гиацинты.
– От Яна и от меня, – сказала она. – Мы очень любим тебя, мама.
Она обняла Николая Петровича за пояс и быстро увлекла к выходу.
– Все хорошо, папочка, – сказала она. – Мы должны жить. Она так хочет. Она любит нас. Я это чувствую.