355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Надежда Беленькая » Догоняя Птицу (СИ) » Текст книги (страница 6)
Догоняя Птицу (СИ)
  • Текст добавлен: 17 марта 2017, 00:30

Текст книги "Догоняя Птицу (СИ)"


Автор книги: Надежда Беленькая


Жанр:

   

Разное


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 25 страниц)

Она ревновала.

–Что тебя около него держит? – ядовито шипела Лота. – Ну что, скажи?

Она злилась на непонятную власть, которую Гита так необдуманно доверила этому странному существу.

–Понимаешь, он болен... – заводила Гита свою обычную песню.

–Но ведь и ты не очень-то здорова.

–Да, но я боюсь, что он уедет в Питер... Ему там подыскали место, где можно жить. И это не чердак, не подвал, не склеп. Кажется, какой-то сквот. И я, видишь ли, собираюсь поехать вместе с ним.

–Сквот? Ты собираешься жить в сквоте?!

Лота не верила своим ушам. Гита любила комфорт: приятные мелочи, вроде изогнутых кушеток и мраморных каминов, которые окружали ее с детства, играли в ее мировоззрении не последнюю роль.

–Нет, – Гита вся вдруг сжалась и посмотрела на Лоту затравленно и очень серьезно. – Я не собираюсь жить в сквоте. Ты неправильно поняла. Я собираюсь жить с ним.

–Ты собираешься жить с ним, – повторила Лота. Ей хотелось поиздеваться над подругой, показавшей свою слабину – Ты должна думать прежде всего о своем здоровье, об учебе. О родителях, – противным голосом Лота повторяла чужие слова, не вдумываясь в их смысл. Это были объективные, правильные сентенции, надежные друзья, и Лота рассчитывала с их помощью поставить Гиту на место, а заодно удержать возле себя.

–А ты будешь ко мне приезжать, – по-детски оживилась Гита.

Ей, видимо, как-нибудь хотелось Лоту приободрить.

– Будешь приезжать в Питер и жить в сквоте. Знаешь, там такие яркие разукрашенные стены – в этом доме картины рисуют прямо на стенах! Познакомишься с людьми, там такие персонажи, просто умора, почти как эти стены...

–Хорошо, – засмеялась Лота. – Уговорила!

И Гита действительно переехала в Питер, хотя Лота до последнего момента не верила, что это произойдет. Для родителей ее отъезд стал драмой – со слезами, с сорванным голосом, с гипертоническим кризом у отца, с рыданиями посреди гостиной у матери – "Тише, тише, услышат на улице!" С множеством резких шорохов, истеричных пришептываний и испуганных скрипов. С топотом до самого утра вверх-вниз по лестнице. С небольшим игрушечным чемоданом, где хранились эскизы, альбомы и фотографии. И рюкзаком, набитым неоконченным шитьем, из которого в Гитину худосочную спину сквозь плащ вонзались портняжные булавки.

Лота догадывалась, что дело было не только в Гении.

–Понимаешь, лучше бы она меня высекла, – рассказывала Гита про мать. – Наорала, я не знаю, обозвала бы каким-нибудь ужасным словом. Но эта ее ровность, это вечно интеллигентное лицо! Как будто боится, что от крика у нее появятся морщины. В этом человеке все, абсолютно все – ложь и притворство! Иногда я их просто ненавижу. Их обоих! У них же все наоборот. Сначала борются за что-то, точнее, против чего-то, а потом сами же и становятся тем самым, против чего боролись. Это у них называется прогрессивной позицией!

Из Питера она звонила все реже и реже. Гитландия, легкий воздушный мир сделался вытянутым – он протянулся на целых 650 км – и очень тонким: он был прозрачен, как воздух. И нити, которые их связывали, тоже делались тоньше и тоньше.

Иногда Лота представляла, как Гита живет в Питере, видела разукрашенные стены сквота, который их приютил – яркая графика под Энди Уорхола, тропические растения, чей-то огромный глаз с очерненными ресницами и подведенными веками, похожий на глаз Будды.

Своим отъездом Гита отняла у Лоты Гитландию, которую они вдвоем создавали и где были единственными подпорками для вымышленного неба. Они крепко прижимались друг к другу спинами, чтобы отражать нападение демонов, эринний, гарпий и прочих снов разума в облике заурядных явлений жизни. Свою Магию воздуха Гита, конечно, выдумала, но все равно: в любом деле Лота была ее верным сообщником. Таких, как Лота, не бросают. Это больше походило на сговор, чем на дружбу, на шайку, чем на приятельство. А теперь она оставила Лоту одну в страшном холодном Крыму, пронизанном воздушными потоками и невидимой и неназваной опасностью. Она заманила Лоту в ловушку, а сама ускользнула.

Лота закрывала глаза и представляла Невский – огромное, мельтешащее крохотными человечками пространство, в котором не было ничего уютного, родного и человеческого, и тосковала. Когда-то она тоже мечтала попасть в эту сутолоку, в этот пронизанный ветрами, населенный статуями и колонами каменный термитник. Лота представляла себе Гитиного любовника – он был высокого роста, почти такой, как Птица, но со слабой чахоточной грудью. Его лицо она рассмотреть не могла, потому что ни разу его не видела, и получалось так, что в ее воображении он словно бы менял лица, превращаясь то в одного знакомого мужчину, то в другого. Сперва Лота представила, что у него лицо Володи, потом приложила Лехину харю – и получилось так забавно, что она не выдержала и улыбнулась. От злости и ревности Лота начала воображать, что Гитин любовник, имеющий над ней порочную и необъяснимую власть – это и есть Леха: неопрятный, в засаленных брючатах, с соломенными волосами, встрепанными или висящими жирными сосулями, в жеваной беретке ВДВ. Эти видения Лоту развлекали, но ненадолго, и она опять принималась грустить.






Глава девятая

Гита. Чужой дом

А Гита никого никуда не заманивала. Обстоятельства сложились так, что она попросту не добралась до Крыма. Рыжие ржавые крыши Питера снова сомкнулись над ее головой, расступившись лишь на мгновение.

И птица, уронившая на нее свою тень, оказалась не черноморской, а питерской чайкой.

Сумрачным дождливым утром Гита шла по коридору одного из выселенных домов на Петроградской стороне. Этот дом с осыпающейся штукатуркой и аварийными балконами остро нуждался в капитальном ремонте. В бесконечном коридоре разгуливали сквозняки. Гита шла от кухни к самой потаенной комнате огромной, некогда – да и теперь, в определенном смысле – коммунальной квартиры. Комната укромно ютилась позади ванной, туалета и кладовки. За выступом толстенной стены, образующим нишу. Когда-то она, вероятно, служила обиталищем челяди, но сейчас в ней проживали совместно Гита и Гений.

Видом своим Гита напоминала мертвеца. Впрочем, мертвец, если он восстал из гроба, переполнен мощной потусторонней жизнью, о которой живущим ничего не известно. Как свет луны: мертвенный, но яркий, он притягивает к себе и мысли, и взоры. В Гите же жизнь теплилась, а не переполняла ее, и похожа она была скорее не на мертвеца и даже не на привидение, а на серо-желтый потек на обоях.

Шествуя по коридору, она поочередно заглядывала в комнаты.

Здесь редко запирались: жизнь была открыта и общедоступна.

Ближе к кухне ютился бывший бездомный. В этот день его пришел навестить гость – сосед из соседнего аварийного дома.

–Курить есть, брат? – застенчиво интересовался гость, теснясь в дверях и ожидая особого приглашения.

–У меня только Б.Т., – обреченно отвечал хозяин. – Заходи, брат. Чем богаты, как говорится...

– Б.Т. – это биологический тупик?

–Бычки тротуарные. Прайсу нет даже на пачку "Ватры".

– Ах ты ж горе... Да и черт с ним. Доставай своё Б.Т.!

В другой комнате, даже сквозь плотный курительный туман, резко и тошнотворно пахло живописью: там обитал художник. На мольберте сохла картина: черный низ, белый верх, графика древесных ветвей, скинувших на зиму свой кудрявый убор. Багровый кружок солнца – единственное яркое цветовое пятно – врастал в одну из крыш, и по общей обреченности пейзажа сразу было понятно, что это, конечно, закат, а не восход. Сладко мурлыкал Боб Марли: Africa Unite. Cause we"re moving right out of Babylon... На коленях у художника сидела девушка Бетти, любительница обуви на платформе, модных клубов и амфетаминов. Накладные ресницы Бетти томно трепетали. Она была девушкой из параллельного космоса, но ей нравилось сюда приходить. Она приносила эклеры, вареный картофель, жареные куриные окорочка – так Гита некогда таскала все то же самое в дворницкую Гения. Но Бетти едва ли согласилась бы вселиться сюда насовсем. Хозяин комнаты и сидящая у него на коленях девушка только-только сделали по паре затяжек отличшейшей травы, и теперь пребывали в выжидательном молчании, прислушиваясь к внутренним изменениям. Заметив в приоткрытую дверь шествующую по коридору Гиту, Бетти шутливо протянула ей косяк, но Гита помотала головой. С травой она завязала: за грудиной болело так сильно, что стало почти невозможно вталкивать в легкие плотный колючий дым.

В следующей комнате жил адепт кетамина и пионер воздушных эмпиреев. Он жил, поклоняясь стеклянным баночкам, в которых были заперты его иллюзии и надежды. Холодную весну сменило холодное лето, а он не выходил на улицу. У него были удивительные глаза – бесцветные, космические, обращенные внутрь и способные созерцать воображаемый мир. Он продвигал в широкие массы – иногда бесплатно, иногда за деньги, в зависимости от настроения и обстоятельств – любые вещества, обладающие хотя бы минимальным наркотическим или галлюцинаторным эффектом. Однако с некоторых пор на него обрушилась большая и чистая любовь – большая, потому что вытягивала из него все деньги, силы и время, и чистая потому, что кетамин, как ни крути, был заводским очищенным препаратом – и он плотно закупорился в комнате, длинной и узкой, как школьный пенал, с непомерно – и неприятно – высоким потолком, всецело отдаваясь самому изысканному из всех наслаждений, которые, как он утверждал, можно изведать в мире потерь и неизбывной печали.

За третьей дверью обитал Борода – конфидент, задушевный приятель, а иногда и единственный кормилец Гиты. Борода увлекался собирательством антиквариата различной степени убитости, а также вещей более ординарных: их он именовал "винтаж" и уверял, что с годами стоимость его коллекция непременно возрастет. Объезжая города и городки, поселки и местечки, жизнь их он познавал, так сказать, с изнанки. Его интересовала старина, но не обычный ракурс этой старины с точки зрения исторических зданий или музеев, а барахолки, толкучки, блошиные рынки, комиссионки, лавки старьевщиков и букинистов. Это был сугубо земной, практический интерес. Расправив богатырские плечи и перекрестившись на какой-нибудь покосившийся крест, Борода взваливал за спину огромный – непомерно огромный – в половину его роста – станковый рюкзак, полный иногда привлекательного и действительно стоящего, а иной раз – прелого и заскорузлого, словно не один год пролежавшего где-нибудь на чердаке, в чулане или под крыльцом сгнившей хибары (чаще всего так оно и было) – барахла, составлявшего главное наполнение и единственный смысл его земной жизни, и покидал впустивший его в свое сердце городок, унося с собой его самые ценные и сокровенные сокровища. Какое-то время добыча перекантовывалась в комнате – комната Бороды была чуть больше остальных и даже имела небольшой эркер и высокий фикус в кадке на подоконнике – далее же вновь отправлялось путешествовать по замороченному, полному нешуточных страстей миру антикваров, коллекционеров, держателей больших и малых собраний, лавок, комиссионок и т.д., проходя через некоторое количество заинтересованных рук, пока не оседало в чьих-нибудь заключительных руках, в каком-нибудь в углу Москвы, Питера, а в некоторых случаях – и Варшавы, и Праги, и даже Берлина.

Обычно, в том случае, если Борода был дома, Гита проникала в его комнату, забиралась с ногами в кресло, курила безвкусную, обдиравшую горло "Приму", жаловалась на здоровье, а потом вместе с ним перебирала коллекционные сокровища – уж в чем-чем, а в вещах она знала толк, чувствуя их сердцем. Подробно и подолгу обсуждали свежие приобретения, затем добыча сортировалась, очищалась от мусора, плесени, грязи и пыли, раскладывалась по вместилищам – после чего пили чай из высоких и узких чашек, в просторечии именуемых "бокалами", или что-нибудь покрепче, чтобы согреться и оттаять душой.

–Жизнь, она, понимаешь, штука такая, – рассуждал хозяин, шумно прихлебывая из бокала. – Штука по-своему полосатая. Вот только черные полосы – они как есть черные, а белые – не совсем белые, а какие-то, как бы это сказать, сероватые: замусоленные будто бы.

–Так может, тебе лучше переехать? – спрашивала Гита. – Уехать вообще отсюда. К черту, подальше. Туда, где белый цвет – радикально белый. А черные полосы хоть немного поуже.

–Уехать можно, – с готовностью кивал Борода, придирчиво изучая поверхность какой-нибудь старинной полочки, висевшей некогда, быть может, во дворце самой Екатерины Великой (маловероятно, но почему бы и нет? Уж в Петербурге-то Достоевского эта полочка точно как следует повисела!). – Уехать можно, конечно. Вот только зачем? Тут я как крыса в родном подземелье: пригрелся за столько лет. У меня ходы, коммуникации. Тут нора, там кормушка. Если уж ехать – то это, скорее, твой расклад, молодежный. А я все: не впишусь. Столько уйдет сил на привыкание, что больше ни на что не останется.

–Тебе вроде бы и здесь неплохо, – печально говорила Гита.

–Неплохо, – раздумчиво отвечал Борода, поглаживая свою кучерявую окладистую бороду, которая сама по себе свидетельствовала о том, что – да, хозяину очень и очень не плохо. – Чего плохого-то? Все вроде бы исправно.

Он еще что-то увесисто бормотал, любовно ощупывая пухлыми барскими пальцами полочку или крынку или потемневшую от времени икону в старинном киоте, или подвешивал за цепочку ржавое кадило, поворачивая его то так, то этак (то на свет, то против света) и в конце концов ласково, но настойчиво выпроваживал Гиту вон.

–Ты, сестра, пока иди к себе. А то мне тут еще канифолить. Пахнет, понимаешь. С твоим-то кашлем.

Работал Борода усердно, но медленно, словно ему приходилось преодолевать инерцию самого времени, состарившего предмет его главной и единственной страсти. Гита все понимала и, жалкая и покорная, плелась восвояси, чтобы через некоторое время вернуться в эту светлую и относительно теплую, хотя до крайней степени забардаченную коллекционным скарбом цитадель. Потому что это было единственное место в доме, где она, продрогшая до костей, вымороженная до костного мозга, могла хоть как-то согреться.

Но сегодня она не зашла и к Бороде. Она шла дальше и дальше по закопченному, ободранному коридору, пока не добралась до их с Гением комнаты – крошечной узкой коробки, где Гитиных вещей почти не было, потому что все было занято Гением, который за четыре месяца тягостной совместной жизни так и не взялся за создание чего-либо гениального, обвиняя в затянувшемся творческом кризисе Гиту.

Их с Гением пристанище так и стояло необжитым, сиротливым, не уверенным до конца, будут ли в нем жить, возьмутся ли когда-нибудь наводить уют. И только смутный, невнятный, влюбленный свет, излучаемый Невой да небом, входил в него через окно. Все было наполнено этим драгоценным перламутровым светом, который Гита встречала только в Питере. Еще недавно она собиралась прожить в его слабых, но чистых лучах долгую и счастливую жизнь.

Но сегодня в комнате было особенно пусто. Гений с утра ушел по делам, захватив с собой кожаную охотничью сумку и остатки денег. Что-то случилось с его другом, который был передаточным звеном для картин, востребованных "на западе". Каждый раз, когда он так уходил, Гите казалось, что это насовсем. Даже яркие, с рисковым сюжетом рисунки на обоях – смешная отрубленная голова, драконья морда, извергающая изломанные желтые молнии, сложный орнамент из растений и вычурно вывернутых человеческих тел – не радовали ее и не развлекали своей яркостью и самобытностью.

Она подошла к окошку. С этой точки казалось, что ты заперт внутри маяка, высоко вознесенного над безбрежным и беззвучным морем. Идеальный пункт наблюдения для магов воздуха. Гита долго смотрела на двор, на краешек дома напротив, сурового, неулыбчивого дома (из таких, по большей части, состояла Петроградская сторона), на светящийся край Невы вдалеке. Крупные, темные листья тополей жалобно трепетали, умоляя напористый ветер, дующий с залива третий день подряд, улечься или хотя бы немного согреться. По краям, вдоль поребрика двор был оснежен мокрым тополиным пухом. Серые тучи неслись по небу стремительно. Грязные стекла рассохшегося старого окна дребезжали. Слышался тихий, сосредоточенный стук молотка, раздававшийся из комнаты работавшего Бороды, но это был негромкий звук – целебный, успокоительный, почти приятный. Обычно Гиту согревала мысль о том, что где-то за тонкими, намного более поздней постройки перегородками теплиться чья-то автономная жизнь, дружелюбная и одновременно равнодушная. Потому что эта зыбкая и неустроенная жизнь устраивала ее гораздо больше, чем незыблемая и нервическая вселенная ее родителей.

Но сейчас ей было все равно. Она думала об этих людях без эмоций, равнодушно и холодно созерцая издалека их симпатичные, но чужеродные вселенные, близость которых еще недавно наполняла ее жаждой действия и энергией противостояния. Потом она отошла от окна и прилегла – а лучше сказать, упала или даже рухнула на кровать, кое-как натянув на себя сбившееся одеяло. Ей хотелось только молчания, только ответной тишины. Внутри что-то болело почти нестерпимо. Она закашлялась и почувствовала во рту ржавый привкус крови. Она успела подумать, что хорошо бы вызвать скорую – но чудом уцелевший после выселения жильцов телефон отключили за неуплату.

В следующий миг боль отпустила, и она погрузилась в сон без сновидений, и это был, наверное, самый крепкий сон, который ей доводилось когда-либо пережить.








Глава десятая

Внутренняя настройка

Из-за скверной непогоды быт сделался постоянным источником беспокойства.

–Хреновая печка, – ворчал Леха, вращая кочергой. – Как они живут с такой печкой? Сложена черти как, перекладывать надо.

–А может, дымоход засорился? – Коматоз заглядывал в сырые печные глубины, где чернели так и не загоревшиеся дрова.

–Черт ее знает. Видишь, вроде горит, а потом бац – и гаснет. А зимой-то как?!

Но однажды печку перехитрили. Поняли, как с ней правильно обращаться, и она перестала дымить. Здоровый жизнеспособный огонек, нежно-оранжевый, с синеватой подложкой робко обхватывал кончики веток, но быстро разгорелся, подпрыгивал, наливаясь силой и веселой злостью и превращался в живое пламя, которое равномерно обмазывало внутренности глиняной утробы. Эту печку надо было долго протапливать хворостом – дольше, чем обычную, деревенскую. И однажды она вдруг завыла, как зимняя метель, и затрещала, как настоящая русская печь, и тогда всем наконец удалось высушить вещи, нагреть воду и нормально помыться.

Они вовремя приручили печку – это был самый холодный день. Как раз в то утро Лота ловила снежинки покрасневшими от холода пальцами, стоя в грязи под низким небом цвета кофе с молоком. А вечером сидели у печки. Глаз не могли оторвать от ее распаленного нутра. Алые прозрачные угольки пульсировали, по ним пробегали волны ясного света. А за окном свистел ветер и летали уже другие, все новые и новые снежинки, которые отрывались от кофейного неба и медленно падали вниз. В грязи они все еще таяли, но в траве собирались прозрачными хлопьями.

Огненные зайчики скакали по ногам, по дощатому полу и грязным стенам. Володя протягивал к дверце большие красные руки. Коматоз сидел, ссутулившись и неподвижно глядя в щелку, за которой сплетались причудливые огневые узоры.

–У нас на даче такая печка была, – задумчиво пробормотал Коматоз.

Он был сутул и чрезвычайно худ. Широкие цыганские скулы, темная кожа. Голова была обрита наголо, и в нее вдето три серьги: две в правом ухе, третья в верхней губе. Когда он пил чай из кружки, сережка в губе тихо звякала об алюминиевый край. Он ее не снимал даже на ночь. Боялся потерять. Панковского гребня у него не было, но без него Коматоз выглядел даже еще более внушительно, более колоритно. Заносчивый шик владельцев гребня был не свойственен аскетической и суровой природе Коматоза. Череп его был гол, чист и являл собой образец умеренности и презрения к материальному миру.

А еще у него была странная манера говорить – медленно, интересно растягивая слова.

– Я сам из Донецка. А жили мы под Донецком на даче, – ответил Коматоз и шмыгнул носом. – Переехали с отцом, когда мать испортилась. Хорошо там было, кстати: яблоки, огород...

–Кстати, а почему ты – Коматоз? Передозировками увлекаешься?

–Это у меня фамилия такая – Комов. Виктор Комов.

–А с чего это маманя твоя? – спросил Володя, подкладывая в печку полено и аккуратно притворяя кочергой раскаленную дверцу. – Как она, ты говоришь, испортилась?

–Она не сама испортилась: ее испортили.

–А ну-ка, расскажи, – заинтересовался Индеец. – Кто испортил? Каким манером? Гадалка небось какая-нибудь?

–А я однажды ходил к гадалке, – перебил Володя. – По объяве.

–И что нагадала? – заволновались все. – Давай, только по-быстрому.

Кто-то зажег свечу, и узенький шаткий огонек осветил напряженные лица.

–Ну что. Пошел я к ней домой, как и договорились. Она жила в центре Иркутска, от нас недалеко. Тетка такая преклонного возраста: лет сорок, плюс-минус. Обои аляповатые, комнатенка с диваном и креслом, трехкопеечная роскошь. Сразу видно, что человек всю жизнь мечтал жить по-большому, по-богатому, а как это выглядит, толком не знает. Халат золоченый с журавлями. Килограмм косметики на лице. И это все – благовония, шар на блюде, какие-то амулеты, пентаграммы. А чувство сразу такое, что на понты тебя взяли и сейчас кинут на бабки. Зато дальше стало интересно. Что-то она там такое сделала – не помню уже: то ли в шар заглянула, то ли пентаграмму свою покрутила. А может правда способности, черт ее разберет.

–Ты поосторожнее выражайся-то, – суеверно встрял Индеец.

–Извиняюсь. Ладно. В общем, раскинула она свои картишки. Как их. Таро. Красивые, но жуткие. Арканы, смерть. Смерть, между прочим, у них чуть ли ни к удаче. Зырит, значит, в картишки. А я вдруг чувствую, что она как будто коробочку приоткрыла и туда заглянула.

–Коробочку?

–Ну да. Подсознание мое, или судьбу, или психику, хрен разберет. И так мне вдруг страшно стало, пипл.

–А что там было, в той коробке?

–Да ничего особенного. Просто я вдруг понял, что там такие натянуты тонкие нити – судьба, опять-таки, или еще чего.

–Внутренняя настройка, – хмыкнул Птица.

–Во-во. И вот смотрит гадалка на мою внутреннюю настойку, или на судьбу, или на нити эти самые. Злыми своими глазами. Любопытными, равнодушными. И вижу я, что она сейчас мне в этом механизме что-нибудь повредит. Наколдует, сглазит или просто заденет когтем наманикюренным.

–И что ж ты сделал?

–Вскочил и говорю: все, хватит. Она: так я же еще ничего не сказала. И не нужно, говорю. Правда, не нужно. А сам боюсь ее разозлить, коробка-то все еще приоткрыта. Она так смотрит растерянно. Ну ладно, говорит. Как хочешь. Да, говорю, я так хочу. Денег ей заплатил, конечно.

–Деньги-то за что? Если она ничего не сделала?

–Так и хорошо, что не сделала! Она ведь знала про устройство, про нити, про крышку от коробки. Не знаю, ребят, как это объяснить. Знала, и все тут. Если бы захотела, могла что-нибудь испортить. Неохота было злить ее. Так и разошлись: нормально, спокойно.

Володя тихо засмеялся.

– Мать-то не всегда такая была, – продолжал свою историю Коматоз. – Раньше мы жили нормально. Зимой в городе, летом на даче. И детство у меня было нормальное. Школа, музыкалка. Отец и мать работали на заводе инженерами. Деньги всегда в доме водились. Все время что-то покупали, приобретали, ремонты мастырили. А потом мать в Киев подалась – в командировку. Она туда ездила каждый год, а нас с отцом оставляла одних на хозяйстве. Но мы не скучали, нам даже весело было. Мать все следила за правильным питанием, а мы с папашей пускались во все тяжкие: то сосиски, то пельмени. Мать возвращалась, и мы заживали как раньше. А в тот раз уехала – и не вернулась. И выяснить про нее мы ничего не можем. Звоним коллегам – они ничего не знают. А тетка одна, подруга ее, рассказала, что мать в Киеве послушала какую-то лекцию и подалась в Белое братство Юсмалос. Слыхали про такое?

–Это типа новая вера? – спросил Володя.

–Да какая вера, – скривился Птица. – Секта это. Тоталитарная секта, вот и все.

–Квартиры отбирают, – ввернул Леха.

–Квартиры они не отбирают, – отозвался Коматоз. – Зачем отбирать, когда люди сами им все отдают. И квартиры, и деньги, и ценности. А потом уходят жить в это братство. В братстве кирпичный дом, между прочим, да не один. А вокруг – высоченный забор с колючей проволокой.

–И они не могут выбраться? – ужаснулась Лота.

–Могут, но не хотят. Зачем выбираться? Все: незачем. Там людям ломают волю. А воля в человеке – все равно, что спинной хребет. Мать через месяц сама наконец позвонила из Киева и прямо нам с отцом заявляет: вы, мол, мне мешаете духовно развиваться, я от вас ухожу.

–Как же им позволяют семьи разрушать? Не одна религия такого не приветствует.

–Не только позволяют, а наоборот рекомендуют. И пример имеется перед глазами. Ихняя Мария Дэви сама бросила в Донецке мужа и сына. Она для братства – живой бог, которому молятся и поклоняются. А она им врет, что прилетела с Сириуса. Скоро, мол, наступит конец света, и от божьей кары спасутся только члены братства.

–А много их, членов этих?

–Много... Теперь много. В каждом крупном городе – десятки тысяч. А всего по стране не знаю сколько. Миллион, не меньше. Говорят, это пришла новая религия, чистая и незамутненная. Без попов, без вранья. А посмотришь – мешанина невозможная: и тебе древний Египет, и христианство, и Рерихи, и фиг еще знает чего. Ходят по школам, заманивают к себе детей. Их основной клиент – подростки да тетки вроде моей матери.

–А как ты на улице оказался? – спросил Володя.

–Как-как... Решил отец продать квартиру. Кто-то его надоумил. Чтобы, значит, Белое братство не оттяпало... А жить, значит, на даче. Дача от Донецка недалеко. Отец тогда работу потерял: их всех под сокращение, а завод развалился. Денег не было; решили с отцом, будем заниматься сельским хозяйством и сами себя прокормим. В школу я уже практически не ходил. Думали, отец будет меня обучать. А куда обучать, если он пить к тому времени начал? Он и раньше попивал, но не сильно, у нас все так пьют. В общем, занятия наши по боку пошли. Ну и вот...

–Так чего квартира?

–Продали. Да и черт с ней, с квартирой: хреновая она была. Хрущевка с видом на комбинат. А тут как раз подвернулся покупатель, хорошие деньги предлагал. И отец продал.

–Деньгами-то с тобой поделился? – поинтересовался Леха.

–Деньгами? Пропали все деньги – сразу после сделки. Украли все до копейки, а отца грохнули прямо в квартире...

Коматоз хлюпнул носом. В печке трещали дрова, и пламя гудело на каких-то очень низких частотах.

–Говорят, с кем-то он обмывал сделку. А квартиру облили бензином и подожгли. Говорят, покупатель с убийцей был в сговоре, сам же и навел... А отец, он это... когда квартиру подожгли, живой еще был...

–А родственников у тебя нет?

–Почему нет? Родственники есть. Но какая жизнь в Донецке? Рядом с домом – завод. За ним – еще один завод. Родственники на заводе от звонка до звонка. Ну не умею я так жить, блин, как им хочется.

Они говорили о чем-то еще, голоса перемешивались и звучали равномерно, и огонек свечи то умирал, то оживал снова, выцветал до светлой анемичной желтизны, потом становился багровым, и тогда его крошечный кончик темнел и коптил, извергая к потолку призрачный жгутик дыма. Лота не дослушала – усталость, как обычно, обрушилась на нее внезапно и всей тяжестью, как вечер на юге, когда лето переваливает за вторую половину июля.


* * *

Она вернулась в их с Птицей общую спальню. Чтобы снять напряжение дня, перед сном она обычно читала – лежа, подперев щеку рукой. Огонек свечи дрожал, отбрасывая на стены нервные блики, пылающая плазма то угасала, и тогда страница погружалась в тень, то вспыхивала ярче, и оранжевый свет озарял комнату.

–Что это у тебя? Дай сюда! – Птица выхватил у Лоты книгу и сунул под подушку – это была та самая подушка из тайника, довольно опрятная и свежая – Лота заворачивала ее в мятое полотенце, пахнущее домом. Она не была уверена, что с магической точки зрения на этой подушке можно спать запросто и безбоязненно, и она не пропитана чем-то нехорошим, и страшные, трагические а, возможно, криминальные события не отравляют теперь ее внутреннее содержание, то есть перо и пух. Но она себя успокаивала. Что это, мол, пустые фантазии. Факты дразнили своей очевидностью и полной невозможностью воспользоваться ими, чтобы построить логическую цепочку и восстановить картину событий. Они хранились на чердаке, они хранились у Лоты в голове – запертые, слепые, неприступные, обременяя, наполняя чувством бессилия. И смутная, не дающая покоя рождалась догадка: кто-то Лоту заколдовал, это она, это ее вещи: эти вещи, как вещий сон, имеют отношение непосредственно к Лоте – на что-то указывая и предостерегая.

–Значит, тебе не интересно, что у меня за книга? – спросила она, оторвавшись от своих мыслей.

Ей трудно было понять, как можно взять в руки книгу и даже не взглянуть на обложку.

– Мне ты интересна, а книга твоя – не очень.

–Разве такое может быть?

–А что тебя удивляет? Литература – вымысел. Сколько не рассказывай вымышленные истории, они не будут иметь отношение к правде.

–Почему? Есть же какие-то объективные вещи, которые прячутся в этих историях. И они-то как раз замешаны на правде.

Птица посмотрел на Лоту с сожалением.

–Видишь ли, эта правда правдива лишь для таких же вымышленных историй. Одна история порождает другую, и так до бесконечности. А жизнь? Что от этих историй получают реальные, живые люди? Литература – сеть из миллиона ячеек, которая за тысячелетия опутала собой весь мир.

–Разве она не отражает реальную жизнь? Она помогает в ней разобраться, понять ее законы, – выпалила Лота, боясь, что Птица ее перебьет.

–Большая часть книг сбивают с толку. А вообще, все, что мне нужно, я уже прочел. Кое-что планирую прочесть, но это вряд ли совпадает с надписью на твоей обложке. Да ладно, ладно, не обижайся. Это я любя. Так что все-таки за книжка?

–Не скажу. Тебе не интересно, я знаю.

–Интересно. Уже интересно!

–Успенский, "Слово и словах", – Лота почувствовала, как это убого прозвучало.

Птица разочаровано хмыкнул.

–Видишь, опять слова. Ты слишком доверяешь словам, ты увлекаешься ими, тебе нравится лепить из них какие-то конструкции, слушать, как они сталкиваются друг с другом. Но ведь это только звуки, они не порождают ни образов, ни глубины.

–Это плохо? – глуповато спросила Лота.

–Плохого то, что смыслы зарастают словами, как поле сорняком. А страдаешь в итоге ты сама. Вместо того чтобы раскрываться, еще больше замыкаешься.

–Что же мне делать – ничего не читать?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю