355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Надежда Беленькая » Догоняя Птицу (СИ) » Текст книги (страница 13)
Догоняя Птицу (СИ)
  • Текст добавлен: 17 марта 2017, 00:30

Текст книги "Догоняя Птицу (СИ)"


Автор книги: Надежда Беленькая


Жанр:

   

Разное


сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 25 страниц)

На блошином рынке все по-другому. Здесь царь природы победил вещь. Поставил ее на место. На асфальте, на газетке – вот где ей место! И еще пусть скажет спасибо, что не на помойке. Над нею небо висит вылинявшим холстом. Где-то плещется о гранитный берег Нева. Зимний дворец сверкает вымытыми окнами. Солнце сочится сквозь набежавшее облако. Вот кому к лицу спесь – природе, архитектуре, а вовсе не туфлям, даже если они – лодочки. И не рубашке – даже если она от Армани. (Армани, кстати, паленый, но стоит ли опускаться до разоблачений? Оказался на блошином рынке – рубль тебе красная цена, будь ты хоть трижды всамделишный). Лодочки поглядывают снизу вверх – они боятся, они притихли. И вареная джинсовка помалкивает, умастившись на той же газетке. И упомянутое Армани. Как и чашка с надписью "Олимпиада-80". И перепуганная стайка стеклянных бокалов.

И вот, жажда обладания материей обнаруживалась в Гите в тот миг, когда, всецело обратившись во внимание, она шествовала между рядами торговцев и торговок, стариков и старух, и всяких маргинальных личностей, среди вещей и предметов. Одни предметы были получше и повиднее. Другие – поплоше и попроще. Третьи – ни то ни сё. А были и такие, хуже которых не придумаешь. Рваные тренировочные штаны, например. Дерюжка, съеденная молью. Шузы, внутри которых какие-то предприимчивые твари свили себе гнездо. Слева от Гиты возвышались хромовые сапоги, а справа – грядка стоптанной детской обуви. Слева – ёлочные игрушки, справа – чугунный утюг, годный дверь подпирать или капусту солить. Слева – дамские чулки, справа – школьная форма предпоследнего образца. Приметы чьего-то детства, свидетели чьей-то юности, молчаливые спутники уюта, развеянного зимними ветрами бесприютности – все они сиротливо жались друг к другу на расстеленных прямо на земле газетках, тряпицах и клеенках. Однако совсем иное обнаруживалось для зоркого глаза, вооруженного вниманием, и пытливого ума, вооруженного фантазией: со всех сторон на тебя глазела неухоженная, не припудренная физиономия самого времени, любование коей большинстве людей отталкивало – и они стороной обходили площадь, по выходным заполненную пульсирующим, вспыхивающим, кипящим экзистенциальным тестом, чувствуя близость небытия, которое будто бы тоже прохаживалось неподалеку, ошивалось, терлось среди покупателей и продавцов, притянутое магнетизмом старых предметов. Гита же бесстрашно шествовала вдоль кромки бесконечного моря, чьи волны выбрасывали к ее ногам, обутым в стоптанные мокасины из рыжей кожи, то основательно потертые морем доспехи древних воинов, то засаленную от долгого употребления упряжь боевых коней, то спицы боевых колесниц или погнутые стихией сабли и стремена – все, что осталось от египетской армии, размытой волнами Красного моря.

Время ластилось к Гите. Само шло в руки. Но что-то тревожное тихо выглядывало то из часов с кукушкой, разъеденных с одного бока пятном неизвестного и пугающего происхождения. То из треснувшей чашки. То с иконы, глядящей строго и таящей нечто неназваное в своей глубине, которую у иконописцев почему-то не принято прописывать, ограничиваясь ликом святого, и не принято также угадывать и разглядывать, поскольку культового значения эта темная глубина вроде бы не имеет. Гита, разгуливая по Уделке, растворялась в нехолодной и беспечальной водице прошлого. С восторгом поднимала со дна то раковину, то глиняный черепок. То весело, до невинной белизны отмытую морем косточку – чью, интересно? Да разве это важно, чью. Кто станет интересоваться участью поколений, безвестными судьбами, небрежно разбитыми сердцами (как вазочка, скинутая с рояля торопливым рукавом). Но кто, с другой стороны, интересуется неисповедимыми путями других вещей? Крупного, чистой родниковой воды бриллианта? Или жемчуга, оправленного в белое золото – стоимость этого ювелирного изделия настолько велика, что даже, можно сказать, отсутствует вовсе, выраженная переменчивой валютой человеческих эмоций.

(...– У меня в груди живет паразит, – прошептал Гений вечером накануне, когда они с Гитой уже улеглись на свое узкое ложе, вытянутое вдоль окна-маяка, но еще не успели уснуть и терпеливо согревались, прижавшись друг к другу.

Гита приподняла с его физиономии волосы и заглянула в глаза: из-за темноты серые зрачки казались большими-пребольшими, темными-претемными.

–Ты что такое говоришь? – переспросила она.

–Говорю, что знаю.

Она вскочила и теперь сидела на коленях. На своих белых до синевы, острых коленях, положив руку на его худую грудь, словно нащупывая невидимый очаг слабости и боли.

–Почему ты так спокойно говоришь об этом? Это же не тебя одного касается. Надо обследоваться, лечиться. Поедем в Москву, найдем специалистов...

–Специалисты есть и здесь. Но лечиться – зачем? Все равно со дня на день капец. Вообще всем, не только мне. Я лично для себя уже все решил. Сам ничего делать с собой не собираюсь, грешно это, но и по доброй воле тоже здесь не стану торчать, и не проси. Погостил и хватит. Человек – странник, существование – сон тяжелый и безрадостный. Пора просыпаться. Я здесь больше не хочу задерживаться.

Как и раньше, его слова действовали на Гиту гипнотически. Она смотрела на него широко открытыми глазами, и ей казалось, что она погружается в теплую, но темную и бездонную реку, которая куда-то ее уносит. И она уплывала с потоком, постепенно осознавая, что и ей незачем здесь задерживаться. Ей хотелось одного: быть с ним.

–Ты не преувеличиваешь?– растерянно спросила она тоже шепотом и уже почти спокойно. – Как же теперь все будет?

Она снова легла, устроившись на локте. Неожиданно она почувствовала умиротворение – глубокое, абсолютное.

–Какой смысл преувеличивать?

Умиротворение исходило от Гения по невидимым капиллярам, соединявшим их с Гитой с каждым днем все крепче, несмотря на невзгоды.

–Может, ты с чем-то путаешь... Эти симптомы... Они могут о многом говорить.

–Рентген я пока еще не делал, но я уверен.

–Тогда и я признаюсь: у меня тоже, похоже, в груди паразит. И я тоже почти в этом уверена.

–Да?!

На этот раз вскочил он, воззрившись на нее почти восторженно.

–Абсолютно.

–Вот и хорошо, – Гений тихонько засмеялся, склонился и поцеловал ее в ухо.

–Чего же хорошего? – грустно усмехнулась Гита.

–Теперь мне будет не страшно.

–И мне не страшно. Уйдем вместе, правда?

–Правда.

Впервые за все эти месяцы она почувствовала что-то вроде превосходства над ним. Она нужна ему – теперь она это знает точно. Они собираются уйти вместе – но ему страшно, он сам об этом прямо сказал, а ей – нет.

–Коленька, мы с тобой одни в целом мире, – восторженно шептала Гита, крепче прижимаясь к Гению.

Она приложила к его груди ухо, слушая, как за костлявой грудиной бьется его сердце.

–Я могу жить только вместе с твоим сердцем, – сказала она, отбрасывая последние сомнения. – Пока оно стучит, я тоже буду жить. И я согласна: здесь мы с тобой все уже перепробовали.

Гита всегда считала, что есть в мире ценности более ценные, чем просто существование.

Она всегда была человеком, полным решимости, граничившей с отчаянием).

* * *

Но это – вчера. К тому же в сумерках, когда и расширенных зрачков ближнего своего почти не видно.

А сегодня – свет, ясность, суета и коловращение.

Кого же встретим мы здесь, на Уделке, в кипящей клоаке жизни?

Продвинутую молодежь, которой одеваться в таких местах не зазорно. Вот ковыляет петербуржская старуха в кружевном платье – с черепаховой сумочкой, вся в пудре. А вон другая – большая, широкая, в кацавейке старуха из простонародья покупает веник. Там шныряют цыгане с барахлом. За спинами – кургузые тюки, но они все равно покупают и покупают и забивают эти тюки растянутыми кофтами. Тут приличная женщина продает старые открытки. А рядом – неприличная: ну-ка, посмотрим, чего у нее? Свитер со штопкой, бюстгальтер, пижама.

Водопроводчик продает трубу. Дворник – метлу. Какой-то дед – семейные фотографии. Но вот чей-то взгляд пронзает пространство – тоскующий, шалый, странный. Всклокоченная борода убийцы. Что, что продает убийца?! Часы убитого? Его глаза, чьи зрачки запечатлели бородатую рожу? Нет: чайные пакетики "липтон" поштучно и окаменевшие сникерсы.

Медленно, внимательно, вдумчиво, но одновременно и ревниво, с затаенной алчностью – перемещаются туда-сюда коллекционеры.

А где-то Ангел ходит с огненным мечом. Где-то Смерть с косой или Справедливость с весами. Где-то угрожают и наезжают, а в шаге от этого места – прельщают и обольщают. Где-то рвутся снаряды, продают последнее, предают ближнего своего, или наоборот рубашку с тела снимают и этого ближнего прикрывают от холода и невзгод, как если бы этот ближний был Ной, а все кругом – его сыновьями, и не пристало детям видеть наготу отца своего.

-Лампочки, лампочки из Зимнего! Собственноручно выкручивал!

-Расчески, ножницы... Помада губная, бэушная.

-Женщина, вам плохо?

–Да, что-то нехорошо стало. Наверное, солнце печет.

–Да не такое уж и солнце! Давайте отойдем на всякий случай в сторонку. Вот здесь, присядьте на ящик. Да-да, вот так. Посидите. И вот вам газетка – махайте, обмахивайтесь.

-А вот таблеточки для настроения – циклодол.

–Почем циклодол, дядя?

–Пластинка – рубль. А если все сразу, то за пятерку забирайте.

-Правительство? А вы что думали? Какие мы – такие и они. Они с неба не падают.

–За ноги, за ноги из Кремля надо выдергивать!

–Не из Кремля выдергивать, а из сердца. По заповедям нужно жить. Вот молитва, вот пост – и будет вам спасение. А вы все в правительство тычете!

-Клетка для волнистого попугайчика. Жердочка скособочена? А вы подправьте. У вас руки откуда растут?

-Вам чего нужно?

–А вы сами не видите, чего мне нужно?

–Раз ничего не нужно, так и идите себе!

В тот день из отхлынувших волн – многоводные волны ажиотажа после полудня начинали спадать – в Гитиных руках осело: пара концертных туфель из 50-х с бисерными розочками и острыми мысками, вязаная крючком шаль из тех, что богемные питерские барышни в холодное время года наматывают на озябшие от сквозняков шеи, джезва для варки кофе на две персоны (у Гиты имелась на одного, и кофе приходилось варить в два присеста, что было, в общем-то, кстати, потому что Гений просыпался ближе к обеду), пара ветхих, зато недорогих лаптей – подарок Бороде; застиранная льняная скатерть, вышитая чьими-то уже, возможно, истлевшими руками. Не имеющая названия детская игрушка – серенькая пластмассовая коробочка с поршнем, который надо было часто-часто нажимать большим пальцем правой руки, отчего в центре коробочки расцветала пластмассовая кувшинка, а внутри кувшинки, в окружении лепестков обнаруживалась крохотная Дюймовочка. Кружка с надписью «Олиипиада-80». Очень тертые, с махровым низом джинсы, которые Гита намеревалась переделать в шорты. Растаманская беретка, связанная с помощью не то спиц, не то крючка.

Все это Гита упаковала в походный рюкзак, купленный тут же за один рубль пятьдесят копеек. И, несмотря на тревогу, возраставшую с каждым днем и даже, возможно, с каждым часом, была полна оптимизма, который приносят в жизнь человека удачные и выгодные приобретения.











Глава двадцать четвертая

Симпатическая магия

Что-то необычное творилось с ними.

Может, это касалось только одной Лоты, а она, перенося свои ощущения на других, думала, что это происходит со всеми. Ей казалось, что не только она, но и все, даже Леха и лесники – все кое-как породнились. Они были не с Земли, а с одной и той же далекой планеты и здесь, на Земле их держала только родство и любовь друг к другу.

Трудно сказать, в какой день она это поняла. Может, когда впервые нагрелась печка или чуть позже, когда ушел холод и над горами поднялся такой плотный туман, что за ним не было видно ни дома, ни загона с лошадьми, ни леса. Ног, стоящих на земле, почти не было видно, и рук тоже, если вытянуть их в туман.

И неба видно не было.

Только белая мгла.

По утрам она просыпалась, садилась на матрасе и пыталась сосредоточиться. Она просыпалась раньше Птицы в осенних сумерках раннего крымского лета и слушала монотонный лепет дождя за окном. Она перестала считать дни, потому что сбилась со счета. Утром не знала, какой теперь день – вторник или воскресенье. Приезжали лесники, и оказывалось, что воскресенье, или наоборот, они с Птицей спускались в поселок за продуктами, и в магазине им сообщали, что уже вторник. И всякий раз она удивлялась: ей казалось, что прошло слишком много или, наоборот, мало времени. Совсем не столько, сколько было на самом деле.

Тепло приходило в эти края так же внезапно, как и холод.

Еще вчера был вечер с дождем, с крепким, до костей пробирающим ветром, а на утро было тихо и пасмурно, и над горами плыл теплый молочный пар.

А потом казалось, что и морды лошадей, и лица людей отражают небесную синь, а суп с пакетиковым концентратом пахнет сухим степным ветром, и даже какие-то неведомые и невидимые птицы закопошились и зачирикали в кустах.

Как-то раз Хмурый, главный среди лесников, захотел овладеть Лотой без спросу в кустах – они ведь оба были не с Земли, а с одной и той же планеты, затерянной во вселенной – Хмурый был Лоте братом родным навсегда, он тосковал и притягивался к ней день ото дня, и наконец притянулся. Это был человек простой, он не любил мелкие пакости и действовал прямолинейно, но грубо. Не было никакой возможности узнать, что творится у него в голове. Все эти дни к Лоте было обращено лишь его контролирующее, оценивающее внимание. Она все время подозревала, что общение с Хмурым – это риск, и боялась упустить тот миг, когда риск превратится в опасность. Из-за постоянного напряжения нервов у нее случались моменты малодушия. Допустим, она двигалась по некой произвольной траектории и вдруг замечала, что навстречу ей движется Хмурый. И тогда она опрометью порскала куда угодно – в дощатый туалет, за сеновал и овсохранилище, за угол дома, за коновязь – и отсиживалась там сколько, сколько нужно было, чтобы он прошел мимо. Она избегала оказываться вблизи Хмурого, избегала встречаться с ним взглядом. И даже запаха его сторонилась – запах сообщает о человеке самое сокровенное, а ей не хотелось никоим образом сближаться с Хмурым. Но в тот день она собирала в лесу хворост для печки и зазевалась, а он увидел ее среди деревьев и увязался следом. А может, он специально следил за Лотой и крался от самого дома. В своих огромных сапогах он ухитрялся передвигаться неслышно, и Лоте все время приходилось быть начеку. Она не сразу заметила, что он идет за ней следом – он подбирался в тумане, не хрумкая ветками, не шурша листвой. Сама же она, продвигаясь по лесу, создавала вокруг себя довольно много шуму. Своей увесистой коряжиной она шумела и грохотала на весь лес, который стоял понурый и необычайно и даже подозрительно притихший. Обычно она старалась на всякий случай не шуметь в лесу. Понимала, что, подняв шум, не услышит подкрадывающейся опасности, если той приспичит подкрасться незаметно. Но в последнее время изрядно – и непростительно – расслабилась. Леденящее душу происшествие – случай с убитой собакой – было уже, как ей казалось, позади: дурацкое ружье в виде ее постоянной тревоги, вероятнее всего, выстрелило. И впереди не могло случиться ничего столь же ужасного. Лес не перестал производить на нее удручающее и даже гнетущее впечатление. Однако со временем любое напряжение, любая тревога притупляются. И то, что еще не так давно выглядело кошмарным, к середине пути становится терпимым и даже сносным. И вот Лота брела по лесу, волоча за собой сломанную и высохшую ветку, которая петляла по земле довольно шумно, да еще цеплялась за стволы, создавая дополнительное шуршание. Одной коряжиной ограничиваться Лоте тоже не хотелось: надо было насобирать столько, чтобы хватило на вечер и еще немного оставалось на утро для кофе, которым они встречали каждый новый день. Лота собиралась набрать некоторое количество сухого древесного сора и связать его в вязанку – с собой у нее для этих целей имелась веревка. Это было одним из немногих бытовых дел, с помощью которых она могла принести пользу обществу, не затрудняя третьи лица просьбами прийти на помощь. Присутствие Хмурого она обнаружила только в тот миг, когда железно-каменная ручища не слишком проворно и как-то сконфуженно, а заодно и воровато легла ей на плечо, а потом ухватила за ворот Птицыной куртки, которую она на себя наспех нахлобучила перед выходом, спасаясь от сырости. Лота сразу узнала Хмурого по тому, как вела себя эта рука – нахальная и одновременно виноватая. Рука будто бы понимала, что творит зло, и действовала отдельно от хозяина. Это не было для Лоты внезапностью: именно так она все и представляла, хоронясь от Хмурого день ото дня в тени случайных предметов. Эта нагло-робкая рука отражала все свойства Хмурого. И вот, он подошел вплотную, повернул Лоту лицом к себе, сгреб в охапку, задрал на ней свитер и принялся что-то бормотать, хватать, лезть своими желтыми зубами ей в рот. Лоте казалось, что глаза его, выпученные и застывшие, как на рынке у отрезанной говяжьей головы, перетекают прямо в ее глаза.

–Чего кобенишься, красотуля? – бормотал он таким страшным замогильным шепотом, словно вот-вот примется ее как-нибудь изощренно убивать.

Не только поведение Хмурого, но и все кругом было узнаваемо, будто явившись из полузабытого сна – притихший лес, который словно бы делал вид, что все спокойно в его обширных владениях и ничего особенного не происходит под сенью могучих ветвей. Гнилой запашок, поднимавшийся от бурой прошлогодний листвы. Клочковатый туман, готовый скрыть любого злодея – насильника и даже убийцу, а заодно заслонить своими лохмотьями любое злодеяние. Странная, неподвижная тишина, которая потворствует самым гнусным и леденящим душу вещам. Лота отреагировала моментально. Все эти она дни была начеку и уже представляла себе, как все произойдет. В ней не оставалось не капли страха. Только решимость. Решимость нечеловеческая, звериная. И она не давалась – отбивалась, царапалась, хотела ткнуть веткой в вытаращенный звериный глаз. Но до этого не дошло – отступил, нервно поддергивая на ходу штаны.

Слишком любил: не станешь обижать любимую. А может, он был поражен и испуган неожиданно встреченной в этой девушке решимостью, граничащей с ненавистью. Впрочем, ненависти особой не было: просто решимость была не по-девичьему железной, в железных одеждах – она была вскормлена тревогой и ожиданием. Страх, думалось Лоте, появляется только в том случае, когда человека застали врасплох. Если же человек закален терпением и временем, он бесстрашен. И даже, возможно, всемогущ. Зато у Хмурого на лице полыхала такая лютая печаль – печаль, для нее неожиданная, настолько она не сочеталась со всем его диким обликом – что Лота чуть не прослезилась от жалости и тут же, не выходя из кустов, все простила.

Да, Лота все ему простила, этому говяжьему леснику, и вытаращенный глаз палкой колоть не стала.

Никому не говорила, что он с ней собирался проделать без спросу в кустах, даже Птице.

По правде сказать, любовный порыв лесника вряд ли разгневал бы Птицу. Он ведь был за вселенскую, всеобщую любовь – против частной, обывательской. А раз так, почему бы не поделиться любимой с лесником? Что лесник – зверь лесной? Вовсе нет. Лесник – натуральный человек, стережет зеленое богатство своей родины. Разве виноват он в том, что люди его обидели – закатали на зону, изнуряли тяжелым трудом, а потом выпустили на свободу в чукотский поселок – никому не нужного, озверевшего, разрисованного наколками с головы до ног? Разве не нужна ему вселенская любовь? Очень нужна! Гораздо больше, чем всем остальным – наглому, самонадеянному молодняку, не нюхавшему тюремной параши.

Так рассудил бы Птица. Но рассуждать он про это не стал, потому что Лота ему ничего не сказала.

Она рассматривала его спящее молодое лицо, каштановые волосы, пересекающие загорелый, нахмуренный во сне лоб, мягкую бороду.

Она смотрела на Птицу и различала в его лице еще одно – свое собственное.

Птицын рюкзак – зеленый, страшный, полный непонятной и грозной жизни, несущий на себе отпечаток беспокойства и неподвластности никаким законам, кроме переменчивых законов сердца – валялся на полу между кроватью и окном, рядом с Лотиным красным ермаком, купленным перед отъездом по объявлению в газете. Было причудливо это соседство: ермак выглядел неуместно кичливым из-за цвета и новизны и всей своей синтетической фактуры рядом с жестокой сермяжной правдой Птицыного бэга. Лота даже собралась было их разогнать по разным комнатам или хотя бы по разным углам, но вовремя спохватилась и оставила все как есть, между окном и кроватью.

Существует же в конце концов симпатическая магия. Так отчего же ей не сработать на этот раз и не повлиять на них с Птицей через сближение принадлежащих им предметов?

Нет ничего нового под луной, но старое-то никто не отменял.

Дрожащая свеча перед темным окошком, рюкзаки на полу и спящий на матрасе Птица с Лотиным лицом. Но силуэт комнаты неумолимо проступает сквозь тьму. Брезжит рассвет. Он обманчив. Будто фосфоресцирующая глубоководная рыбина проплывает мимо окна. Сейчас она уйдет – и снова навалится тьма.










Глава двадцать пятая

Рябина. Эскимо на лавочке

Маленькая серая птичка перелетала с ветки на ветку. Посидела, вспорхнула. Потом снова уселась и запела, глядя на спящую Рябину. Птичка чирикнула, залилась трелью, а ее крошечный глаз – круглый, без выражения – смотрел на рыжий Рябинин локон, выбившийся из спальника. Будто бы птичка пела Рябине. Прилетела к Рябине – и ждала ее пробуждения.

А Рябине снился Тот Самый Сон. Она гуляет по улицам Львова. Хочет отыскать знакомое место, но у нее не получается. Этот сон снился ей вот уже несколько лет. У сновидческого Львова – так же, как у всамделишного – имелась своя география, своя Катедра и Рынок. Своя Каменица, свои улицы Армянская и Подвальная, базарчики с букинистами, львы (как же без них?). Ресторан Захера Мазоха. Высокий замок. И, попадая в него, Рябина неплохо ориентировалась: это был, несомненно, тот самый город, где она гуляла в прежних сновидениях, да и просто – Тот Самый Город. Ее город, по которому она тосковала. Живи Рябина более осознанно, можно было бы попытаться вывести закономерность: как будут выглядеть картинки сна, если каждый раз, пробудившись, подробно их записывать, и что отличает Львов сновидеческий от Львова всамделишного. Можно было бы собрать сведения об этом втором городе и даже зарисовать его ландшафт и начертить карту, а потом сравнить два города, наложив карты одна на другую.

И вот, Рябина бродила по Львову, преодолевая вязкое вещество сна. Она отчетливо различала вокруг себя зеленоватое свечение – таким бывает свет в густом лесу, где растут высокие старые ели. Там, в глубине свечения – в глубине города Львова – скрывалось что-то очень для нее важное и ценное. Она хотела приблизиться к этому непонятному объекту, она стремилась им завладеть или хотя бы увидеть краем глаза, она притягивалась и грустила, но не могла даже представить: что это. Иногда зеленоватая материя сна будто бы становилась прозрачной, и тайна вот-вот должна была проступить сквозь нее и приоткрыться Рябине, но потом вдруг оказывалось, что под одной оболочкой находится другая, более плотная. А если как следует присмотреться, можно заметить, как из-под нее уже проглядывает что-то третье. Рябину завораживала эта многослойность – казалось, еще чуть-чуть, и она все поймет, но в тот миг, когда она уже вроде бы различала контуры, внимание ослабевало – так у ныряльщика на глубине заканчивается в легких воздух, и он с сожалением всплывает на поверхность, так и не коснувшись дна и даже толком ничего не рассмотрев. Внимание Рябины теряло напряжение, что-нибудь незаметно ее отвлекало. А потом оказывалось, что уже невозможно найти дорогу назад.

Как влияет на человека астральный город? Рябина не исключала, что однажды из сновидческого Львова хлынет в ее жизнь все то, чего она боялась – одиночество, бедствия, старость, а потом и смерть.

А может, это всего лишь срабатывал механизм замещения: город, о котором мечталось наяву, появлялся во сне.

Она проснулась с мыслью, что больше не увидит Львов. И никто ей не расскажет, не объяснит, что именно показало кромку, но так и не явило себя целиком, не сбылось.


* * *

Проснувшись, Рябина первым делом услышала птичку. Она подумала, что это хороший знак. Из-за дождей птички пели мало. Значит, погода наладится.

Затем, как и все последние дни, явилась тошнота. Такая настырная, что Рябина боялась встать с пенки. Знала, что ее ждет, если встанет. Особенно, если встанет резко. Она уже привыкла к этой липучей утренней тошноте и не удивлялась. Вот если бы ее не было – тогда да, было бы странно. А так-то все уже ясно. Она знала, что с ней происходит. Знание это не вызывало смертельного ужаса, который охватывал поначалу – месяц, примерно назад. В ту пору тошнота подкрадывалась на цыпочках, потихоньку, зато в любое время дня – в автобусе, у костра, когда она принюхивалась к супу в котелке и опрометью мчалась в кусты. А потом изучала циферки карманного календаря, и рука у нее дрожала, и палец не попадал в нужные числа, которые она, задыхаясь, подсчитывала. Но это подсчитывание не успокаивало. Совсем, совсем не успокаивало. Однако постепенно она как-то сама собой успокоилась. Времени было достаточно: в абортарий принимают до двенадцати недель, а если очень-очень попросить, то и до тринадцати. Про запас имелся почти месяц. Минус неделя на анализы и получить направление. Как раз не спеша добраться до Харькова и заняться этим делом.

Она достала из сумки краюшку хлеба, отколупнула кусок, пожевала. Придвинула к себе алюминиевую кружку, заготовленную с вечера. Поднесла к губам, хлебнула воды. Завтракала теперь она тоже лежа: так меньше тошнило.

Их с Мухой стоянка была надежно спрятана среди скал, которыми изобиловал берег, довольно круто спускавшийся к морю. Один раз за все эти дни в отдалении послышались чьи-то голоса – видимо, туристы искали подходящее место для ночлега, но никто не вышел из-за деревьев и камней и даже не мелькнул среди веток. Сама стоянка представляла собой небольшую ровную площадку. Уклона почти не чувствовалось. Вдоль зарослей граба и безымянных колючек стояла Рябинина палатка: брезентовый гробик на одного (при желании в нем умещалось трое), укрытый сверху полиэтиленом от дождя и ветра. В палатке они с Мухой скрывались в непогоду, в остальное время хранили в ней топор, рюкзаки и спальники, спускаясь к морю или отправляясь в поселок. На ветке одного из деревьев висела полотняная сумка с крупой и хлебом, которые они таким образом – в подвешенном виде – прятали от муравьев. В центре располагалось кострище, выложенное по периметру камнями. Почерневшую от копоти кастрюлю с водой, служившую чайником, подвешивали над костром с помощью палки, крепившейся на двух рогатинах. В некотором отдалении от костра лежали два пенопластовых коврика, на которых они спали, завернувшись в спальники. Тента не было, но деревья защищали от зноя, а в жаркие часы, когда солнце стояло в зените, они прятались под скалой, отбрасывавшей сыроватую тень. В общем, их с Мухой крошечный лагерь вид имел обжитой, но при этом опрятный. И если бы в какой-то момент им пришлось бы покинуть его, их недавнее присутствие обнаружило бы только кострище да несколько деревянных колышков от палатки, вогнанных в землю.

Рябина привыкла просыпаться рано, пока еще нет жаркого и обильного солнца, и южный день набирает обороты. Она не очень любила солнце, зато любила море. И еще она мечтала о Львове, хотя постепенно переставала понимать, о каком городе мечтает – настоящем или вымышленном. Настоящий разрушался, не выдерживая напора времени: сновидческий теснил его по всем фронтам, подмывая и опустошая.

Рябина покосилась на Муху. Та спала, укутавшись с головой. Только длинные черные волосы выбивались из спальника. У Рябины мелькнула мысль, что Муха похожа на утопленницу, которую вытащили на берег и завернули в одеяло. Но Муха, судя по всему, вовсе не спешила в утопленницы: после прошлогодних приключений с датурой она до смерти боялась моря, не ходила одна на берег и никогда не заплывала далеко – туда, где дно под ногами кончается. Зато Муха отлично чувствовала себя на этом диком берегу, и все ей было нипочем – она была неприхотлива к еде, могла уснуть прямо на камнях, подолгу обходилась без воды, не обгорала на солнце и никогда ни на что не жаловалась. Ей не досаждали даже комары. И пауков она не боялась. Пока шли дожди, она сидела в палатке над картами и гадала на бубнового короля, а потом подолгу молчала, представляя, как сбудется гадание. Когда дожди перестали, загорела до черноты и сделалась похожей не цыганку. В общем, для кочевой жизни Муха подходила гораздо больше, чем Рябина, и сколько угодно могла бы прожить так, как они жили последние недели в Симеизе. На этом берегу они и застряли именно из-за Мухи: она все еще надеясь дождаться своего привернутого Эльфа, который ушел в горы и не вернулся.

После его исчезновения на Мухином лице поселилась бродяжья цыганская тоска.

–Ты мне совсем не помогаешь по хозяйству, – ворчала хозяйственная Рябина. – Вечно паришь где-то в небесах. С бриллиантами.

–А зачем разводить это твое хозяйство? Можно и без него обойтись. Или сократить до минимума. Я не для того тут поселилась, чтобы окружать себя бытом!

В общем, перед Рябиной была классическая бродяжка, которая сносно чувствовала себя даже в самых собачьих условиях.

Рябина делала Мухе замечания, а Муха в ответ огрызалась. Рябина давала себе слово, что больше не будет делать Мухе замечаний, чтобы та не огрызалась в ответ и они как-нибудь невзначай не поссорились, но на следующий день обнаруживала пустую баклажку – ходить за водой было, по их договору, обязанностью Мухи – отсыревшие спички, вытекший из тюбика шампунь, вскрытые суповые пакетики с сухим концентратом, из которых Муха высыпала содержимое прямо в рот. Прямо в рот! Сухой ядрючий концентрат! Тогда Рябина не выдерживала и снова делала Мухе замечание, та огрызалась, и все шло по-старому.

Чтобы отвлечься от подступающей тошноты, Рябина принялась думать про вчерашний день и вчерашнюю встречу. Забавно дело вышло. Она сидела на лавочке возле кооперативного магазина и ела эскимо. У нее оставалось несколько рублей на обратную дорогу, и тратить эти последние деньги было нельзя. Но она все равно ежедневно покупала эскимо, садилась на лавочку или на бордюр тротуара и медленно, с наслаждением его поедала. На жаре мороженое быстро таяло, по ее рябому запястью катились сладкие капли. Эти капли она сосредоточенно слизывала, потому что еще на одно эскимо денег точно не было.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю