355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Надежда Беленькая » Догоняя Птицу (СИ) » Текст книги (страница 25)
Догоняя Птицу (СИ)
  • Текст добавлен: 17 марта 2017, 00:30

Текст книги "Догоняя Птицу (СИ)"


Автор книги: Надежда Беленькая


Жанр:

   

Разное


сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 25 страниц)

Аппендиксы похожи на дождевых червяков. Один точь-в-точь копия другого, а незначительные различия – длина, цвет, степень воспаленности – совершенно не зависят ни от возраста, ни от пола бывшего владельца, и это неизменно меня озадачивает. Аппендиксам я редко уделяю внимание, зато опухоль внимательно изучаю, поднеся баночку к окошку и рассматривая ее содержимое сквозь формалин в розовом свете зимней зари. Иногда, если ночью делали ампутацию, несу в морг увесистый продолговатый сверток – завернутую в простынь ногу или руку. Странное ощущение – чувствовать эту особенную, ни с чем не сравнимую тяжесть: вот, оказывается, сколько весит отдельно взятая нога взрослого здорового мужчины.

А потом я уходила с дежурства домой – отсыпаться. Но хирургия не отпускала, просачиваясь в мою тыловую действительность, в мои сны, мысли и разговоры. Вместо сознания общественно-полезной деятельности, удовлетворения своим делом и нужных умений, в мою жизнь от нее шел пронизывающий холод, который убивал на излете любую радость, осмысленность и инициативу.

Но я согласна – если не на все, то на многое: отскрести мозги и собрать острые осколки разбитого черепа, отмыть до блеска полы, удалив с них кровь, гной и рвоту, отнести, куда положено, и опухоль, и коллекцию аппендиксов, и ногу, а потом перекопать сверху донизу всю больничную помойку. Только бы не зажигать кварцевый свет ночью в пустых операционных. Я всегда мечтала, чтобы это делал кто-то другой. Чтобы наняли для этого техничку – я готова была отдавать ей часть своей зарплаты.




Чудесная беломорина

– А почему? – спросила Гита, моя бывшая одноклассница и единственная в Москве подруга.

Я и сейчас помню тот вечер. Гитино лицо выглядит незнакомым в сумерках комнаты. Примороженный наст за окном блестит, как искрится иногда по ночам возле берега море. Сидя с ногами в кресле, Гита потрошит беломорину. Узкие плечи, длинные рыжие волосы закрывают лицо, и в сумерках кажется, что ей не девятнадцать, а двенадцать лет.

–Конопля это, по-нашему, "шмаль", "трава", или еще "план". А по-ихнему – "марихуана", "канабис", "шоколад", "гандж", – деловито объясняла она, что-то осторожно пересыпая в беломорину из пакетика. От волнения руки у нее дрожали, и крупинки падали на пол. Гита наклонялась и собирала их, прилепляя к наслюнявленному пальцу.

Я затянулась один раз, другой.

–Чего плюешься? Задерживай дым, – командовала она почему-то шепотом. – Затянись поглубже – и не выдыхай!

Беломорина потрескивала, словно в ее темных глубинах вспыхивали и сгорали крохотные насекомые. Я делала все так, как учила Гита. Она уверяла, что это не простая дурь: ее привезли из Амстердама, где купили у торговца-метиса в специальном квартале.

Мы ждали. Чего мы ждали? Это я не знала. Думала, будет как алкоголь: мгновенная легкость, пылание щек, жар в глазах. Но проходили минуты, а ничего не менялось. Только общая заторможенность и неприятное чувство, что все это уже было.

Где-то вдали равномерно гудел проспект.

– Так почему все-таки? – повторила Гита.

–Что – почему? – удивилась я, отводя отяжелевший взгляд от синей ночи за окном.

Голова кружилась, в ушах звенело, и вообще было как-то странно. Странно – это слово лучшее всего описывало то, что происходило. И еще – постепенно становилось сказочно. Правда, в доме Гитиных родителей – старинном особняке в центре города – всегда всё было сказочно и немножко понарошку, как на даче.

– Ну – почему он тебе не нравится?

–Кто – он? – я заворочалась, устраивая себе гнездо из туркменских подушек. Гитин отец привез эти подушки из Средней Азии вместе с синими пиалами и медным блюдом, висевшим на стене в гостиной. Я сглотнула вязкую слюну и напрягла память. – Кто мне не нравится?

"Кто-мне-не-нравится" – пропел невидимый хор, повторяя за мной бессмысленные звуки. Похоже, я разучилась понимать, что означают слова, и не могла ответить на элементарный Гитин вопрос. Я видела, как смысл покидает оболочки слов и они медленно кружатся в воздухе. Словно фантики от конфет, гонимые ветром.

"Ничего себе, – подумала я. – Это явно не водка!"

–Твой город, – уточнила Гита чужим хрипловатым голосом. – Ты говорила про город. Что не любишь его. Вот я и спрашиваю: почему.

Точно: еще вначале мы говорили про Краснодорожный. Потом я рассказала про Димона, металлиста и бывшего одноклассника, который ушел в армию, а на память подарил мне сердечко, выточенное на токарном станке из двадцатикопеечной монеты. Белое стальное сердце, неуязвимое и бессмертное, как все мелкие круглые железные штуки. Больше всего на свете мы с Димоном любили Still Lovin You. Я могла прослушать ее четыре раза подряд и даже видела клип, где романтический Клаус Майне в леопардовой рубашке поет перед толпой воющих от восторга немецких пэтэушниц. Про голубятню по дороге в школу – я перечислила названия голубей: турман, бородун, грач, якобин, чаграш. В обычном состоянии я их забыла, а теперь вспомнила. Одни голуби походили на белые хризантемы, другие – на свернутые фунтиком ресторанные салфетки, третьи были будто бы в восточных шароварах, четвертые же более напоминали кур, чем голубей. Были и такие, которые мне не нравились – у них спереди надувалось что-то вроде зоба, они казались нездоровыми и какими-то перекормленными. Но это все было неважно, а важно то, что я заякорилась в Москве и обратно в Краснодорожный меня теперь никакая сила не загонит. Краснодорожный – отстой, потому что... Я не могла в точности вспомнить, почему, но догадаться было несложно. У меня имелся целый обвинительный приговор со множеством пунктов и оточенными формулировками. Раньше я ничего не рассказывала Гите – что это за город, кто и как в нем живет. Было бы ей интересно, я бы, конечно, рассказала – про дерево-куст ясень, про зимний арбузный воздух. Про детство и старость. А так – я стеснялась. Я хотела быть москвичкой – раз и навсегда. Без сомнительного пятиэтажного прошлого.

–Какой дурак согласится там жить, – начала я и запнулась.

Мне стало совестно: я предавала свой город! Бедный, маленький, такой родной. Верный и надежный – он-то никогда не предаст. От жалости и стыда я заплакала.

–Да, но я его правда не люблю, – всхлипывала я, размазывая слезы.

–А как поживает больница? – потешалась тем временем Гита, не давая мне упиться ностальгической грустью: я и не заметила, как мы переключились на мою работу. – Пристают хирурги?

–Ага, – заржала я в ответ. – Пристают!

–А ты? – не унималась Гита, – ты-то чего?

–А я-то чего? А я не даю!

–Почему?

–Потому что они вонючие козлы, потные после операций.

–Что, прямо все до одного – вонючие?

–Не все! – я захохотала так, что чуть не пустила струйку. – Но которые вовремя принимают душ, почему-то не пристают!

Кто бы мог представить, что Гита умеет так буйно веселиться!

Но смеялась ли я сама от души хотя бы раз в жизни?

А дальше начались совсем удивительные вещи. Гита взмахнула рукой – и в воздухе остался сияющий след. Я подумала, что это нарочно, что тут фокус – может, она незаметно надела халат с широкими рукавами или соорудила подсветку, которая особым образом расслаивает приникающие в комнату лучи уличных фонарей. Но потом она тряхнула волосами – и передо мной возникло радужное облако, которое рассыпалось сотнями ухмыляющихся рожиц.

Образы наплывали вместе с дыханием и ударами сердца.

Это было здорово. Это было замечательно!

Со всех сторон неслись удары невидимого колокола. Бой часов с болезненным звяканьем в верхнем регистре. Шелест книжных страниц и испуганных крыл. Каждый звук отдавался в груди чем-то беспокойным, забытым и очень родным. Тень оконного переплета, полоски от фар, косматая тьма в углах – всё с шипением змеилось по полу и прорастало в меня множеством жадных побегов.

Предметы переговаривались на своем языке, который я понимала, но повторить не могла.

Исполинская Жар-птица развернула хвост, и пятна на нем вспорхнули множеством сказочных русских народных птиц.

А это еще что еще за фигура кривляется в углу?! Да это же Клаус Майне сексуальный, весь в заклепках! И вокруг резвится стайка немецких пэтэушниц!

Я больше не думала самостоятельно. Мысли рождались в виде законченных образов. Я поняла, что они никуда не исчезают после того, как мы перестаем их думать, и мир населяет бесконечное число сюжетов и маленьких самодостаточных истин.

Я сделала открытие.

Но за него надо было платить.

Постепенно мне становилось тревожно. Каждый образ сам по себе был не страшен. Пугала их навязчивость. Полная бесконтрольность. Я попыталась остановить их поток, но это оказалось мне не под силу.

Все равно что удерживать хвостатую комету.

От ужаса ладони стали ледяными. Я их потрогала: абсолютно ледяные! И кажется, ко всему прочему, не мои.

–Мой город, – бормотала я дрожащим голосом, словно память о городе могла меня спасти. – Прости, пожалуйста. Не нужно было так говорить. Наверное, ты мне все же по-своему дорог. Просто я тебя боюсь. Потому что если расслаблюсь, ты утянешь меня назад.

Я боюсь. Забытые слова из детских кошмаров. Боишься всегда чего-то простого, на самом деле не страшного. Вернуться в Краснодорожный. Забеременеть. Опоздать на работу. Утратить каким-то образом Гиту, а вместе с ней – Настоящую Жизнь, которая клокотала вокруг нее даже иногда против ее желания. Я попыталась представить себе что-нибудь действительно страшное: ночь, кладбище, раскопанная могила, возле нее – мертвец. Вылез из гроба и пошел охотиться на прохожих. Луна освещает истлевшую плоть, торчащие ребра. Страшно? Нет, не очень. Жалко мертвеца. Остальные покойники лежат себе смирно в могилах, только этот один скалит безгубый рот, таращится на луну пустыми глазницами.

– Все в порядке, – повторяла я, пытаясь взять себя в руки и остановить поток видений и нарастающий с каждой минутой ужас. – Надо только успокоиться. У меня все хорошо!

Действительно, все было хорошо. Не было ничего опасного в тихом доме. В оплывшей, как свеча, сырой зиме. Но я чувствовала, что надо мной нависла угроза не менее грозная, чем тающая в желудке ампула с ядом. То, чего я боялась, словами было не передать. Такое можно понять, только оказавшись вместе со мной внутри переменчивого мира, приоткрывшего мне свою недобрую сторону, о которой я нигде не читала, никогда ни от кого не слышала и знала одно: встреча с ней смертельно опасна.

С внешней стороны нельзя было разобрать, чего именно я боялась.

Это был особый страх.

Мистический.

– Мистический? – удивилась Гита. Значит, все это время я рассуждала вслух, или она подслушала мои мысли. – Ты первый раз что ли? Целый косяк, фигасе! Надо ж было сказать сразу, я б тебе меньше забила. Какая мистика, ты просто обкурилась, подруга!

Подруга. Крепкое слово, надежное. Буду держаться за него. Значит, ничего такого не происходит. Просто я отравилась и теперь боюсь умереть.

Я подняла голову и прямо перед собой увидела белое, как из гипса, Гитино лицо. Ее испуганные глаза заглянули в мои испуганные глаза – они были как две речные полыньи со студеной водой.

Подруга. Откуда этот вкус во рту? Валокордин: так пахнет в бабушкиной комнате от резного шкафчика "из бывших", в котором бабушка держит лекарства. Зубы звякнули о край чашки. Я замерзаю, меня уносит, этот сон может стать последним. Ледяная, как полынья, вода: Гита поит меня валокордином.

Чтобы меня не захлестнуло с головой. Чтобы не унесло.







Котлета. Тайная меланхолия комнаты

К полудню Котлета изготовила скромный, но питательный домашний обед: кастрюльку молочной вермишели, бутербродов с тушеными баклажанами и куриную ногу. Затем подумала и вытащила из-под кровати семисотграммовую банку абрикосового компота, который сварила еще в разгар лета, однако банка успела запылиться летней городской пылью так, что пришлось ее протирать. Надо отметить, что Киев был густонаселенный, большой и урбанистический город, полный модных тенденций и разнообразных настроений, шумов, перешептываний и слухов (поговаривали даже о секте – о Белом братстве), а также веяний и влияний, но как бы бурно и быстро ни саморганизовывалась жизнь, мир стоял на трех китах, а жители Киева по-прежнему пользовались сезонным изобилием овощей и фруктов и заготавливали их впрок.

Город за Котлетиным окном все еще кипел насыщенным и пряным летним шевелением. Бурлил, клокотал, издавал звуки – то ликующие (большинство звуков Киева были именно ликующими, что, безусловно, отличает южные широты от северных), то печальные и пронзительные, подобные журавлиным крикам, только улавливает их человек не ухом, а сердцем – эти звуки свидетельствовали о том, что скоро – несмотря на кипение и ликование – скоро, скоро и в южные широты придет осень. Позвольте, спросите вы, но какие же это, к черту, южные широты? А вот какие: юг – это не точка, а направление. Москва – путь на север, Киев – дорога на юг, чего тут непонятного?

Ну хорошо, а откуда вы взяли осень, усомнится сомневающийся. С чего вы вдруг решили, глядя на летнее беспокойство, что на пороге какая-то там осень? А дело в том, что для человека сугубо городского осень в первую очередь ассоциируется с дымом. Вроде бы и листья еще зелены, и птицы пищат и верещат, не сбиваются в заполошные стаи и никуда не думают улетать. Но веет, веет в воздухе нечто – если и не сам дым, то тень дыма. Близость дыма, скорое его возникновение. Тень близости, быть может. Откуда же они взялись, все эти повторяющие друг друга тени и признаки? Где скрывается горящий костер, извергающий дым? Неоткуда им взяться, нигде пока еще ничего не горит и гореть не планирует – но горечью тянет, печалью, тленом, журавлиными криками, и нет-нет, да и сожмется сердце: осень-то уже близко.

В общем, банку, сверток с бутербродами и куриную ногу Котлета упаковала в хозяйственную сумку, а кастрюльку с лапшой понесла в руках: Герцог обитал в соседнем доме.

–Ешь, – говорила Котлета, умостив кастрюлю на кухонный стол Герцога и разворачивая перед ним бутерброды с жареными баклажанами. – Ешь. Никогда нельзя отказываться от еды, которую тебе приготовили и принесли сегодня. Никто не знает, что будет завтра. Может, нас самих собаки сожрут.

Она разогревала то, что положено разогревать перед едой, на газовой горелке, а в очень жаркие дни подавала их Герцогу прямо так. Разлепляла и раскладывала на тарелке бутерброды. Затем споласкивала в мойке посуду, которая оставалась после вчерашнего дня. В стареньком флигеле, где ютился Герцог, горячая вода отсутствовала, но в летние месяцы и ранней осенью это было терпимо. Хозяйничала Котлета спокойно, сосредоточенно, повязав поверх свободных летних портов посконный, видавший виды, ничейный фартук, а по кухне в это время гуляли беззаботные сквозняки, напитанные ароматами ранней осени.

Потом Герцог послушно хлебал молочную вермишель или суп из требухи, заедал хлебом с жарким из "синеньких", а потом угощал гостью чаем или ее же компотом.

Погостив у Герцога до четырех по полудни, Котлета вежливо с ним прощалась и уходила по делам, а в свой холостяцкий флэт возвращалась под вечер.

Но с исчезновением хозяйки жизнь ее обиталища не заканчивалась. В отсутствии наблюдателя помещение преображается, делаясь «вещью в себе». (Этот эффект присутствует в кино, где герой, чьими глазами зритель видит режиссируемую картину, неожиданно покидает кадр. Помните, когда дверь за героем закрывается, а камера еще несколько секунд машинально фиксирует то, что происходит после его ухода? Тихий свет, который словно бы начинают излучать предметы, зловещие переглядывания оставшихся в кадре людей (им, похоже, известна какая-то неприятная правда), ужас смутных догадок – осознавал ли режиссер эту новую реальность? Ведь она переносит параллельного наблюдателя, то есть зрителя киноленты, на новый уровень восприятия. Вот почему от некоторых фильмов, затемненных и исчирканных временем, в памяти так и остаются робкие попытки психоделического эксперимента: отдельные кадры постепенно образуют новый сюжет и получается еще один фильм, параллельный задуманному).

В общем, предметы в комнате постепенно оживали, почуяв свободу, которой нужно было по-быстрому пользоваться (впрочем, уличное "по-быстрому" не очень подходит к жизненным циклам домашних предметов, во всяком случае, в человеческом понимании: предметы пребывают в замедленном времени, и "по-быстрому" процессы в них происходят разве что в особых обстоятельствах, например, под воздействием силы огня, чего в данном случае не наблюдалось).

Главным предметом в комнате, с точки зрения отсутствующего наблюдателя, была, разумеется, люстра (большинство вещей имело свое мнение на этот счет, но это ничего не меняет). Люстра была твердо убеждена, что земная поверхность – это пустынный потолок, на котором она стоит одиноко вот уже 50 лет, прилепившись к нему круглой бомбоньеркой с опасно торчащими проводками. От бомбоньерки расходились изогнутые рогулины, к каждой из которых крепился фунтик в форме тюльпана из хрупкого стекла, конфетно-белый изнутри и муаровый по кромке, и тут уже, натурально, внутри присутствовала лампочка, которая робко выглядывала из фунтика тусклым пузырем, наполненным серой пустотой (и сколько бы вас не уверяли, что цвет реальности – это цвет пасмурного дня, не верьте, а лучше загляните в выключенную электрическую лампочку и всё поймете сами).

Высокие часы в кружевном футляре тикали гулко и важно. Маятник методично, с конторской дисциплинированностью отмерял секунды. Предметы посуды – не знаю точно, можно ли так их называть, или существуют только "предметы меблировки"? – в общем, все эти небольшие штуки – чашки, ложки мельхиоровые и из нержавейки, кое-какие тарелки различной вместительности, соусник, заполненный вместо соуса высохшими авторучками, обкусанными карандашами, замасленным штопором, а также прибившиеся к предметам посуды скомканные шарики из фольги – все это перемигивалось, обмениваясь непонятными сигналами, как маленькая рыбацкая флотилия, затерянная в море (каких только красивых пустоцветов не встретишь в саду метафор). Еще там были чопорно прямые спинки стульев, консервная банка с сардинами, нечаянно откупоренная со стороны дна, так что получалось, что она, как акробатка, стояла на голове – все вело себя так, словно вот-вот задвигается и заговорит, но проходили минуты, а оно молчало, замкнутое в неподвижности. Однако молчание вещей не было молчанием небытия: это было молчанием выжидания.

Несмотря на дневное время, сумрак скапливался по углам, как лохматые клубы собачьей шерсти. Вообще комната имела бедный, если не сказать убогий вид помещения в плачевном состоянии. Если не все, то многое в ней было наперекосяк. Люстра помещалась на своей параллельной плоскости чуть косовато. На потолке, сумрачном из-за собственного величия, пылилась обшарпанная, частично осыпавшаяся лепнина, изображающая растительный орнамент. Даже высохшая куриная кость в тарелке лежала как-то наискось.

А круглое зеркало на стене послушно заглатывало все эти детали интерьера удивленно открытым ртом.

"Вот бы что-нибудь произошло", – бормотнула сумка, купленная в прошлом году на блошином рынке, и зевнула. Из ее матерчатых внутренностей донесся запах брошенного жилья: мокрая зола, старые газеты, сырая тряпка, кошачья моча. "Фу, дыши куда-нибудь в сторону", – брезгливо поморщилась пудреница с окаменевшей бежевой пудрой "летний загар" и оттопыренным пыльным зеркальцем, в котором мог отразиться разве что рот или один глаз, но никак не целая человеческая физиономия – в данный момент в нем отражался кусочек лепнины и мутно-бежевая стена. Содержимое пудреницы прогоркло и тоже пахло своеобразно, однако она по-прежнему имела статус Косметики.

Сумка обиженно скуксилась, тем не менее ссориться никто не собирался: все предметы с любопытством уставились в окно. Даже тупая электрическая розетка таращила зенки, не мигая.

Прямо напротив окна у помойных контейнеров мыкалось Бабье Лето – обабившийся и подурневший август, который вернулся, вероятно, затем, чтобы забрать кое-какие пожитки. На августе был засаленный плащ, коричневые брючата в немодную полоску и стоптанные летние туфли. Предметы женского пола тут же принялись строить ему глазки, кто как умел, а те, у кого была ручка (пожилая джезва, к примеру), помахивали этой ручкой, чтобы их заметили.

Но Бабье Лето не обращало на них внимания – когда смотришь с улицы в окошко первого этажа, видишь только темноту, максимум – какой-нибудь крупный объект вроде кухонного буфета, но точно не худенькую закопченную джезву.

"Как вы думаете, почему оно вернулось?" – пискнула гнутая серебряная ложечка "из бывших".

"Наверное, по кому-то соскучилось", – предположила сентиментальная джезва.

"По тебе, не иначе", – завистливо буркнула пудреница.

"Да помолчите же секунду", – задребезжала ложечка, возбужденно поблескивая.

Все занялись построением догадок и соображений, и можно только гадать, что это были за догадки и соображения и как они были связаны с судьбами отдельных предметов и предметного мира в целом.

Но тут в замочной скважине щелкнул ключ, и предметы притихли. Тени, шепоты и перемигивания – все мгновенно куда-то делось (исчезновение признаков жизни действительно происходит в таких случаях мгновенно: это вещи умеют). Комната даже как-то зрительно уменьшилась. Теперь она была совершенно п у с т а.

И только зеркало послушно разевало навстречу хозяйке круглый рыбий рот.

Но Котлета к тому времени была уже основательно набрамшись (и отнюдь не абрикосового компота) и не заметила царившего внутри квартиры выразительного молчания.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю