Текст книги "Певец тропических островов"
Автор книги: Михал Хороманьский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 35 страниц)
Изменилось отношение Леона и к бумажнику из крокодиловой кожи, принадлежавшему пани Вахицкой, сестре Ванде, и к спрятанной в нем записке. Еще вчера у него было поползновение или желание спрятать ее в карман, увезти в Варшаву. Но теперь он подумал – зачем? Долго-долго в нерешительности вертел в руках и, наконец сказав: "А ну!", положил обратно в шкатулку. Ящик, в который Леон решил спрятать шкатулку, он пометил крестиком. И тут же забыл об этом. Но когда потом помогал кухарке и рабочим сносить ящики в подвал, заметил, что крестик этот, вытянутый в длину, напоминает крест на траурном объявлении. Он словно бы предсказывал, что нечто траурное, связанное с чьей-то смертью, кроется именно в этом ящике. "Помни, в случае чего ты должна его убрать". Кого? Зачем? Почему мать столько лет заботливо хранила этот обуглившийся листок и прятала его в своей заветной шкатулке? Что он для нее значил?
В какой-то момент Леон вдруг вспомнил зеленоглазую горбоносую "женщину-птицу", свою мать, о которой – как ни странно – он не все знал. Она была отмечена высоким государственным орденом за участие в каком-то эпизоде борьбы за независимость, за важную роль, которую она в нем когда-то сыграла. Но эпизод, если он не ошибался, заключался в довольно обычной для тех дней тайной передаче документов. За что же тогда столь высокая, столь почетная награда? Она была уж слишком почетной, он только сейчас это осознал. Кроме того, можно ли обычную тайную операцию с документами назвать "важной ролью"? И вот сыну пани Вахицкой, глядевшему на траурный крестик на ящике, пришла в голову неожиданная, неожиданная и странная мысль. Он почувствовал даже, что у него вдруг сам собой открылся рот. Странно, подумал он. У мамы были какие-то навязчивые идеи, ей казалось даже, что ее преследуют. (Тут ему стало еще больше не по себе.) Почему же она не уничтожила этой записки, может быть, она была ей чем-то дорога? А может быть?.. Может (тут он удивился еще больше), почерк, которым написана записка, всем хорошо известен? Может, это документ?
Когда все это случилось, если вообще случилось? И что означают слова "в случае чего"? Страничка, вырванная из блокнота, листок очень дешевой, дрянной бумаги, означало ли это, что в те времена с бумагой было скверно? Даты на записке не оказалось. Сколько же лет мать хранила ее у себя? И если это документ, то, может, она надеялась, что он надежная защита от кого-то или от чего-то? Удивление его все росло. Наконец, сосредоточившись, он пытался проникнуть в душу Ванды Вахицкой, ведь он близкий ей человек, сын. Да, попытался – и что же… Еще раз убедился в том же самом – в том, что по своему психическому складу пани Вахицкая была натурой глубоко конспиративной и можно было, живя с ней бок о бок, так и не узнать о ней всего. В ее биографии наверняка оставались белые пятна. Может быть, следовало заполнить их с помощью собственной фантазии? "Нонсенс!" – внутренне запротестовал он, но тут же почувствовал, что, возможно, это не такой уже нонсенс.
– Скажите, а не бывало вам страшно? – спросил он, казалось бы, ни с того ни с сего кухарку, когда все уже было запаковано. Пустые шкафы, буфет, пустые ящики. Распятие из слоновой кости уже не висело в изголовье теперь уже вконец разобранной кровати пани Вахицкой с полосатым, так называемым английским, матрасом. Повсюду на полу валялись обрывки упаковочной бумаги, старые газеты, мешковина и солома, которой обкладывали хрупкие, бьющиеся предметы. Вахицкий уже положил на стол свой несессер и укладывал в него пижаму.
Мысль его, словно дворовый пес, которого обычно держат впроголодь, позвякивая передвигающейся по проволоке цепью, пробежала от своей будки в конец двора. Он хотел что-то проверить, в чем-то убедиться. Что такое, к примеру, страх! Оголодавшему дворовому псу наконец бросили кость – а костью этой было уже упомянутое белое пятно в биографии покойной пани Вахицкой. Держа в зубах кость, на этот раз и впрямь очень большую и жирную, пес так и замер на цепи. Да, страх и всякие сенсации… Ха! Очень интересно! Собственно говоря, он был так любопытен, что ему хотелось спросить первого встречного – хранит ли он в жизненном багаже своих переживаний такую вещь, как страх? Он готов был спросить даже вот эту кухарку. Попросту говоря, ему это было интересно. И он спросил.
– Чего? – закричала кухарка, и, как у всех глухих людей, у нее был растерянный, блуждающий взгляд.
– Я говорю, не боялись ли чего?! – крикнул он ей в ухо, к которому она, как всегда, приложила ладонь.
Обычно, крича что-нибудь глухому, мы стараемся быть краткими. Он сам не заметил, что, упростив свой вопрос, переиначил его смысл.
– Да, да, она боялась, еще как! – кивнула головой кухарка. – Боже, упокой ее душу. А как намучилась, бедняжка. Сейчас, сейчас я вам кое-что покажу.
И она провела Леона в сени. Парадная дверь выглядела почти как ворота крепости! Внизу и вверху крючки. Замок обыкновенный, английский, но еще и тяжелый стальной засов. Цепочка. Поперек через всю дверь – металлическая толстенная задвижка до косяка.
– Покойница перед смертью хотела даже вставить в окна решетки! – крикнула кухарка. – Только не успела, бедняжка!
Леон направился на вокзал пешком, даже ни разу не обернувшись, оставив за спиной старый серый дом, в котором чуть ли не гуляло эхо, когда кто-нибудь бродил по комнатам, одинокую, заброшенную веранду и никому не нужные отцветающие клумбы (наводящие на мысль об "Улыбке фортуны"), отгороженные серой каменной стеной от ченстоховской пыльной улочки, мощенной булыжником. Был уже вечер, но черный, смоляной дым, валивший из фабричных труб вместе с сажей, застилал небо, на котором время от времени появлялись две-три звездочки – должно быть, самые отважные. Бледные, едва заметные звездочки.
VI
Леон остановился в "Бристоле" все в той же комнате, под крышей. О ней мы еще поговорим, когда придет время. На следующий день между двумя и четырьмя, как это было условлено с капитаном, любившим делать паузы в разговоре, а точнее говоря, в половине третьего Вахицкий, хотя и весьма неохотно, отправился по указанному адресу на Маршалковскую. Это было где-то между улицами Видок и Злотой, а быть может, уже почти возле самой Свентокшиской. На воротах и в самом деле виднелась голубая с золотом вывеска "Часовщик во флигеле, во дворе".
В темной подворотне в виде каменной арки висело еще напоминание о часовщике, на этот раз крохотная красная вывеска, под которой красовался огромный указательный палец. Перст предназначения, перст судьбы? Однако Леон, по-прежнему все еще медливший и искавший оттяжки, не заметил в этом условном знаке, в этом отпечатанном на белом картоне указателе, символа Немезиды. И зачем я, собственно говоря, туда иду? – думал он. Если у него ко мне дело, мог бы сам побеспокоиться или, скажем, договориться о встрече в кафе! Вечоркевич! Что за Вечоркевич! Какая такая контора или учреждение могут помещаться в таком дворе?
Двор был цементный, со всех сторон глядели окна двух– или трехэтажных домов. Открытые окна с цветами на подоконниках – разными примулами или фикусами. В глубине двора помещался двухэтажный флигель, на редкость невзрачный и уже давно не ремонтированный. На первом этаже флигеля, слева от двери, над двумя открытыми окнами виднелась третья вывеска, должно быть, ловкий часовщик знал, как надо привлечь к себе внимание. В окнах виднелись многочисленные настенные часы. Неожиданно в одном из окон что-то переместилось, на минуту заслонив все часы. Нечто цвета хаки с добавлением ярко-красного и оранжевого. Это была спина мужчины в мундире. Мундир был военный, судя по нашивкам – капрала полевой жандармерии.
"Ау! Ау! Скорей ко мне, ко мне! Я тут!" По-прежнему не было далей, чего-то заманчивого, привлекательного, а может, и грозного, предсказующего пейзаж другого берега, а был обшарпанный флигель и мастерская, в которой чинили испорченные часы. И все же в открытых темневших дверях словно бы кто-то стоял и, задыхаясь, как будто бы что-то случилось, звал к себе.
Имело ли это какую-то связь с жандармским мундиром – трудно сказать. До сей поры военные, с которыми Леон был знаком и встречался в доме у матери, ассоциировались в его представлении только с политиканством. Зато другие военные – ого! – невольно напоминали ему несколько устаревших теперь уланов с добродушными крестьянскими лицами, гарцующих на каких-то чуточку опереточных лошадках. И на память приходило 3 мая или 11 ноября[11]11
Имеется в виду Конституция 3 мая 1791 г., ограничивающая права магнатов; 11 ноября отмечается как день образования буржуазной Польши в 1918 г.
[Закрыть]. Балканы, всегда чуточку Балканы… Почему же теперь, увидев в окне мундир цвета хаки, он почувствовал вдруг – как бы это сказать – дуновение надежды. Может быть, именно этот вот багрянец и оранжевость были причиной того, что он едва не споткнулся? Трудно сказать. Впрочем, он и сам был ошеломлен неожиданностью собственной реакции. "Тут! Ту-ут! Ау!"
Он вошел в коридорчик с ведущей на второй этаж деревянной лестницей, нащупал слева дверь и, позвонив в приделанный вверху звоночек, переступил порог, очутившись в часовой мастерской. Со всех сторон раздавалось равномерное тиканье всевозможных разноголосых часов и часиков. Странно. За конторкой не было никакого часовщика – там сидел все тот же жандарм, уже успевший отойти от окна. Что он тут делал? Однако это тотчас же выяснилось, и вся необычность испарилась.
– Вы к часовщику? – спросил жандарм, подперев рукой щеку, словно бы у него болели зубы. Его равнодушные, чуть сонные глаза и черные под круче иные усы придавали ему смешной, пожалуй, даже опереточный вид. – Дядюшки нет, он отлучился на минутку и просил меня тут посидеть. Я пришел в гости. У вас часы с собой? Покажите. Я в этом деле разбираюсь, был у дяди помощником. Он сейчас вернется, это что у вас, "омега"? – Он показал пальцем на ручные часы Леона.
– Ха! Я хотел только спросить… – сказал Вахицкий. – Ха! Может, вы знаете, где здесь контора Вечоркевича? Вернее, капитана Вечоркевича.
Глаза и усы жандарма внезапно преобразились. Эдакие гвозди и сверла кольнули Леона впервые. От оперетки почти ничего не осталось. В черных с острыми концами усиках было нечто службистское и даже угрожающее. Но в то же время пристальная, должно быть – профессиональная, враждебность – даже Леон ее почувствовал – быстро исчезла, сверла вместе с остриями спрятались в глубине равнодушного сонного взгляда, а торчащие по-боевому усы снова почему-то стали казаться смешными.
– А, вы к самому начальнику? – спросил племянник часовщика, довольно рослый детина с нашивками капрала на рукаве, и показал на двери рядом с конторкой: – Сначала войдите сюда, там увидите дверь, обитую белой клеенкой, и постучите.
Это все. Часы тикали, а кое-какие даже зашипели, пробив половину третьего. Переступив еще один порог, Леон оказался в комнате, напоминавшей приемную захудалого дантиста с самой бедной городской окраины. Посредине стоял круглый стол, накрытый вышитой скатеркой, на котором были небрежно разбросаны иллюстрированные журналы – в основном спортивные и киножурналы. Несколько неудобных стульчиков, две дешевые аляповатые картины, написанные масляными красками: некий букет, которому надлежало изображать сирень, а рядом скромный зимний пейзаж, озаренный солнцем и оттого словно бы залитый малиновым соком. Одним словом, та привычная дешевая продукция, которую в позолоченных рамах продавали тогда на ныне не существующей Граничной улице, прямо на прохожей части, возле решеток Саксонского парка. Убожество! А кроме того, некое свидетельство скверного вкуса некоего Вечоркевича и сомнительная приманка для приходивших в это учреждение или контору клиентов. Было ясно, что Вечоркевич отнюдь не процветает – у стула, прислоненного к стене, остались всего три ножки. В приемной была только одна дверь.
Ага, эта дверь! Нужно сказать, что она несколько отличалась от всей остальной обстановки. Дверь была обита белой клеенкой, под клеенкой был войлок или что-то в этом роде. Клеенка, совсем новая и блестящая, отдаленно чем-то напоминала о больнице – скажем, о плотно закрытой, чтобы заглушить стоны больных, двери в операционную. Как постучать? По косяку или по клеенке? Видимо, чтобы войти, надо было нажать ручку, имевшую форму обычной рукоятки, при надавливании металлический язычок прятался – и дверь открывалась. Леон несколько раз подергал ручку, но не услышал ни скрежета, ни стука, зато откуда-то из глубины, словно бы с большого расстояния, раздался повелительный голос:
– Войдите!
Вечоркевич ждал его в соседней комнате за столом. При появлении Леона он встал. Больше всего Леона поразило то, что господин председатель (а может, капитан и директор? поди разберись!) отнюдь не отличался плохим вкусом, и видно было, что дела у него обстоят неплохо.
Чертовски разительный контраст! Леону показалось, что из приемной второразрядного дантиста он перенесся по крайней мере в кабинет директора Национального банка, причем директора, знавшего толк в искусстве. Над столом вместо обычной мазни висела чуть потрескавшаяся, облупившаяся картина, изображавшая Варшаву такой, какой она была еще в XVI веке, картина, имевшая, быть может, музейную ценность. На старинном, впрочем отлично сохранившемся, столике красного дерева стоял великолепный подсвечник из майолики с лепными украшениями, представлявшими какие-то пасторальные сценки, и отделкой из бронзы. В нем было по крайней мере семь свечей. Чудно. Зачем эти свечи? Слева от столика – гарнитур низенькой клубной мебели, обитой зеленой кожей, и столик с очень мило выглядевшей и тоже напоминавшей о роскоши минувших веков вазой, правда без единого цветка. Что-то пушистое, мягкое и очень податливое ласкало ноги. Роскошный, во всю ширину комнаты ковер с причудливыми узорами.
– Вы ко мне?
– Вы капитан Вечоркевич? – спросил Леон, несколько сбитый с толку роскошью кабинета.
– А, конечно, коне… Пан Леон Вахи… ведь, верно? Я ждал, что не сего… так зав…
Разумеется, как это было уже замечено, мембрана искажала голос Вечоркевича, когда позавчера он бог знает в какую рань разговаривал по телефону с еще не проснувшимся толком Леоном. Нельзя было тогда понять, тенор это или бас. Но тогда капитан по крайней мере не обрывал фразы посередине, напротив, цедил каждое словечко. Теперь же, с самого начала завязавшегося между ними разговора, Вечоркевич буквально каждую секунду проглатывал конец фразы – она как бы повисала в воздухе. Нет, у этого человека не было ничего общего с тем прежним телефонным знакомым, имевшим склонность вдруг неожиданно умолкать, не слишком любезным, но все же говорившим так, что хотя бы было понятно, о чем речь. А теперь ничего или почти ничего нельзя было понять. Минуту Леон даже сомневался, тот ли это Вечоркевич. Что-то здесь было не так. Но об этом потом, потом все само собой выяснится.
Он был на самом деле очень плечистый, подстриженный ежиком, голова его напоминала пушистую светло-коричневую щетку. Был ли он коротконогий, как утверждал ювелир, сказать трудно, потому что ноги его заслонял стол. На бледных, почти белых, руках желтели веснушки величиной с горошину, а то и больше; длинные, продолговатые, можно сказать – музыкальные, пальцы тоже были покрыты веснушками и поэтому вызывали некоторое отвращение. А лицо? Леон, у которого была отлично развита зрительная память, мог бы поклясться, что никогда еще не видел таких характерных морщин. Глубокие, почти черные, они шли от носа к губам и заканчивались на подбородке. В них было что-то мученическое, даже страдальческое. Говорят, что такого рода борозды характерны для людей похотливых, что это следы чересчур необузданных плотских страстей. В наслаждении всегда таится росток страданий, а что же говорить о наслаждениях чрезмерных. Если бы не морщины, лицо у него было бы как лицо: обыкновенная, тщательно выбритая чиновничья физиономия с матовыми светло-карими глазами, совершенно бездушными. А если и светилась в них душа, то душа насквозь чиновничья.
Что же касается его одежды, то, следует признать, она вовсе не соответствовала солидности и банковской роскоши кабинета. Костюм на нем был дешевенький, не только без притязаний на элегантность, но и вообще довольно потрепанный. В варшавской толпе где-нибудь на окраине он сразу бы затерялся. А в перворазрядном ресторане выглядел бы неуместно, и кто знает, как бы к нему отнесся официант.
– Прошу вас, садитесь, вот сюда, в это крес… – и он показал на массивное кресло, стоявшее прямо напротив него. – Я позволил себе позвони… Рад вас ви… приятно с вами поболта… Да-да. Это займет какое-то вре… не выношу так называ… американ… темпа, и вообще, куда спешить, наде… пан Лео… вы никуда не торо… Вот пока напиро… – Он открыл серебряный портсигар с папиросами и пододвинул Леону. – Очень прия… с вами познако… Я вас предста… совсем иначе. Пани Вахи…? Да, тот же профиль. Имел удовольст… ее знать, простите, что не прислал телегра… соболез…
Что-то здесь было не то и не так, что-то не сходилось. Тогда по телефону Вечоркевич говорил, что знал Вахицкого в те времена, когда тот еще носил студенческую конфедератку, а теперь утверждает, что представлял его себе иным. Говорил, что видел его в холле гостиницы, когда он брал ключ у портье, и вдруг совсем забыл, какой у него профиль. Ссылается на знакомство с матерью. В самом ли деле он бывал у нас дома на Польной? Полно! – подумал Леон, глядя на морщины.
– Достой… достойная была женщина. Но быть мо… слишком прямолине… Я в людях ценю нюансы, духовный спектр, когда один цвет переходит в другой. Душа человеческая перелива… цвета… краски. Я немножко эстет, коллекционер… Если бы вы зна… сколько оттенков быва… в челове… душе, и любопытно, что можно произвольно выбрать тот или другой отте… Нечто вроде прожек… который светит нам в теат… Да-да, именно в театре! Театраль… прожектор… Свет его пропускают через разноцветные стекла – одно, другое, и на сцене фантастич… игра цвета. Радуга! Вы знаете, душа может быть синей, розовой, оранже… Бывают души зеле… И даже малиновые…
Ерунда, чушь собачья. И все же, о чудо, произнося последнюю фразу, он не поперхнулся на середине. Малиновые! Это слово было сказано взволнованном, переходящим в дискант голосом. Чиновничьи глаза Вечоркевича, эстета и коллекционера, спокойно остановились на лице Вахицкого, словно бы чего-то ждали.
– Вы, наверное, еще не понима… – продолжал он. – Но актер на сцене, освещенный разноцвет… прожект… Это очень, очень эфект… Вы любите актеров? И может быть, иногда предпочитаете их общество? – спросил он.
В каждом человеке есть что-то от актера, в каждом без исключения! Вахицкий вдруг вспомнил, что о чем-то в этом роде беседовал недавно на палубе парохода. Нет, упоминание об актерах едва ли было случайным! Должно быть, Вечоркевич знал лично почтенного Попеличнка.
– Ха! Мне вдруг пришла в голову одна мысль, пан капитан, – сказал Леон. – Вы случайно не знакомы с варшавским ювелиром, паном Игнатием… Игнатием Попе-личиком? Мы плыли вместе с ним из Сандомежа, и он-то как раз мне и…
Он не договорил. Лицо Вечоркевича выражало нестерпимую муку.
– У меня отврати… память на фами… – едва ли не простонал он. – Ни одной не помню. Но среди людей моего круга никаких ювели…! Я их вообще не встреча…! К чему вы это, пан Ле…
Во взоре Вечоркевича сквозил упрек, зачем-де понадобилось Леону мучить его расспросами о каком-то ювелире. Во всяком случае, вид у него был такой. Смешно – но факт. Вдруг послышался скрежет, стук дверной ручки – должно быть, не один Леон именно таким образом давал о себе знать, спрашивал, можно ли войти.
– Войдите! – крикнул Вечоркевич.
К великому удивлению Леона, в комнату вошел все тот же племянник часовщика в жандармском мундире. В руке он держал какой-то белый сверток.
– Принесли, пан начальник! – отчеканил он, но не вытянулся по-военному, не замер по стойке "смирно". И даже с некоторой фамильярностью приблизился к столу.
– Давайте сюда! – сказал Вечоркевич.
Небольшой, примерно пятисантиметровый, сверточек, который он принял из рук жандарма, сверху был обернут в лигнин. Словно бы и вовсе забыв о Леоне, "капитан" или "пан начальник" старательно и осторожно развернул сверток – должно быть, боясь что-нибудь сломать или разбить, – и вот что-то бледно-розовое и белесое замелькало у него в руках. Леон поначалу подумал было, что это маленькая, выкрашенная сверху в белый, а снизу в цвет лососины подкова. Но это была чья-то искусственная нижняя челюсть. Довольно неожиданный предмет, не правда ли? Тем более что никаких изъянов в белозубой пасти капитана Леон не заметил. Разве что он решил обзавестись челюстью про запас?
Вечоркевич любовно повертел в руках искусственные торчащие зубы с неприятно розовыми деснами, а потом, словно бы насладившись, поглядел на жандарма.
– Ну, видели?!
– Да, пан начальник! – ответил племянник часовщика и улыбнулся, словно бы услышал хорошую шутку.
Вечоркевич подмигнул и тоже улыбнулся, удивленно покачав головой: вот, мол, бывает!
– Передайте, пожалуйста, чтобы явились к нам завтра, в приемные часы. И пусть не тянут! – выпалил он и, что самое любопытное, на этот раз на одном дыхании.
Смотри-ка, подумал Леон. Оказывается, он, если захочет, вовсе не глотает слова. Нижняя челюсть была положена на столик красного дерева рядом с пресс-папье. Она скалила зубы (а зубы эти были мужские) на Вечоркевича. Ну, однако! – подумал Вахицкий с удивлением и еще с каким-то, пока не поддающимся определению чувством.
– Слушаюсь, пан начальник! – звонко отчеканил племянник, засим последовал обмен радостными улыбками, и жандарм, утопая в мягкой пушистости ковра, бесшумно вышел.
VII
– Перейдем, как говорят, к сути де… – снова начал Вечоркевич и расселся в кресле, сплетая пальцы своих веснушчатых и, прямо надо сказать, пренеприятных рук.
Он опустил глаза и уже не поднимал их – словно бы не хотел смущать Леона и вообще был нелюбопытен.
Не следует продолжать это описание, чрезмерно придерживаясь подробностей, слишком точно воспроизводя его (Вечоркевича) манеру говорить. Все его недомолвки и недоговорки. Это еще больше запутало бы и без того запутанную историю. Перескажем суть его речей, ту, которую уловил Леон. Он слушал их со все возраставшим удивлением, досказывая недосказанное и с трудом следя за мыслью капитана, весьма запутанной, а быть может, и умышленно делавшей такие круги. В этих кругах поначалу было нечто вызывавшее раздражение, а потом они стали словно бы опутывать Леона. В наши времена мы бы сказали, что это был антитеатр, который оперирует как бы не связанными между собою понятиями и образами, одна нелепица нанизывается на другую, нонсенс сменяется нонсенсом, а потом все сливается в нечто единое. Что это такое, мы и сами объяснить не можем, но только знаем, что все здесь одно к одному. Леон тоже не мог бы объяснить, что это было, но чувствовал: в этих темных или нарочно затемненных речах есть своя логика и порядок. Что-то от него было нужно, и что-то вполне конкретное. А может, и почетное. Вечоркевич упомянул и бюро путешествий в Кра… ВТШ, кажется, вы собирались заняться коммер… И снова речь зашла о пани Вахицкой, которая вписала прекрасную страницу в историю борьбы за незави… О спектре чувств, который дает возможность способному человеку испытывать различные психологи… нюансы и произвольно менять свое обличье, об акте… О Конраде Кожене…
Вот-вот, даже о Конраде! Должно быть, капитан был неплохо информирован. И каждая его недомолвка сдобрена была хоть каким-то комментарием. Он не хотел создавать впечатления таинственности, боже упаси! И эта таинственность в конце концов разлеталась в пух и прах. Ведь он часто бывал в Кракове, а Краков – город маленький, здесь все всё обо всех знают, даже про книги. А уж жизнь пани Вахицкой отлично известна в сфе… Это был важ… очень важ… эпизод! (Леон наклонился вперед и стал приглядываться к говорившему с особым-вниманием, но глаза у Вечоркевича были по-прежнему закрыты.) Что касается Конрада, то в его биографии есть известные пробелы. Мы об этом знаем. (Тут Вечоркевич заговорил о себе почему-то во множественном числе.)
Речь шла о том периоде в жизни Конрада, когда он находился в Испании, а может, и в Марселе. Карлисты и тому подобное. Контрабанда оружием. А может… может, и что-то большее? С чем Конрад был невольно связан. В жизни великого поляка, пишущего по-английски, была страничка, которую изъяли из его "Воспоминаний". А собственно говоря, ее никогда бы не опубликовали. Мы об этом знаем. Но куда там! Англичане!.. Кстати, об англичанах. У нас в стране, к сожалению, всегда так было: стоило молодому человеку дорваться до родительского кошелька, он тотчас же рвался в Монте-Карло. Играл в рулетку или в баккара. А что такое рулетка или баккара? Позо… позор для отечества. Постыдный штрих, шляхетский пережи… Зато, заметьте, английский юноша убегает из дому, но не в игорный дом, а, скажем, куда-нибудь в Африку, чтобы там, рискуя жизнью, найти новый вид орхидеи. По правде говоря, орхидея орхидее рознь. Разные бывают орхидеи. Волнующие. Скажем, цвета крови. (На подбородке у Леона дрогнул мускул.) Оказывается, Вечоркевич был начитанным человеком, он не только знал Конрада, но когда-то познакомился и с учением академика Павлова. Об условных рефлексах. Любопытная вещь – эти условные рефлексы! (Странно! К чему он клонит? – подумал Леон.) Ставят перед собакой еду и звонят в колокольчик. Собака привыкает к звонку и в подсознании своем связывает его с едой. Если потом не дать собаке еды, а только позвонить в колокольчик, у собаки все равно потечет слюна, будто перед ней миска с едой. Желудок начинает функционировать по приказу звонка. Любопытно, очень любопытно. У меня в квартире живет прислуга, я старый холостяк, не умею обращаться с женщинами и даже немного их побаиваюсь. Но кварти… у меня четыре ком… и, надо сказать, вполне прили… может, как-нибудь загля… Доста… удово… (Леон слушал все внимательнее.)
В этой квартире Вечоркевич, который, кажется, был педантом, с великим, великим наслажде… собирал вещи хрупкие, изящные и главным образом антикварные, вот такие, как, скажем, эта ваза, вон там! Это Розенталь. А дома у него была еще более красивая, еще более дорогая ваза – ранний Мейсен, она стояла на специальной подставке. Когда прислуга, глупая, старая курица, которая следит за домом уже много лет и, кажется, чуточку свихнулась… Когда прислуга убирает его кабинет, он, Вечоркевич, всегда собственноручно переносит вазу с подставки на камин. Чтобы эта старая курица ее случайно не разбила. И каждый раз, когда прислуга входила в комнату и спрашивала, можно ли убрать, он тотчас же вставал и ставил вазу на камин. В один прекрасный вечер Вечоркевич лежал у себя дома на диванчике, разумеется, в одежде, потому что должен был куда-то пойти – дел невпроворо… То то, то это надо уладить… Со всех сторон обложился бумагами, весь столик, вот такой вот столик перед диванчиком ими зава… Где же еще разложить документы и картотеку? Картотека должна находиться под рукой, он все время в нее заглядывает. Вся она из разноцветных карточек. Куда же ее деть, чтобы не перепутать с чужими бумагами? А подставка на что! Столик для вазы. Дай-ка поставлю вазу на камин, а столик пододвину к дивану. В эту минуту в кабинет вошла прислуга с чашкой чаю. Вечоркевич в ее присутствии встал с дивана и, как задумал, перенес вазу с подставки на камин. И тут… Павлов, наверное, в гробу потирал руки от удовольствия! Потому что тут ни с того ни с сего прислуга достает тряпку и начинает вытирать пыль. Вытирает столики, вытирает тряпкой ножки стульев. Вечоркевичу даже стало немного не по себе. "Агнешка, вы с ума со… Кто же в десять вечера убира… кварти…" "А вы ведь переставили вазу!.." – отвечает. Ну, Павлов! Академик Павлов!
– Да вы, наверное, меня не поняли! – засипел он, переходя на дискант. И наконец поднял веки. – Нет, не поняли! Но если потом подумаете хорошенько, то, наверное, поймете! – Со все возрастающим удивлением Леон заметил, что капитан вдруг начал пыхтеть. К величайтему его и изумлению, Вечоркевич неожиданно схватил своими белыми, покрытыми веснушками руками тяжелый подсвечник из майолики, стоящий на столике справа, поднял и с большим трудом, очень осторожно перенес и поставил слева возле какого-то ящика, наверное с картотекой. – Представьте, представьте себе такой случай, – сказал он, переводя дух и уже вполне нормально, не проглатывая окончаний фраз, – если бы вы были моей прислугой и если бы, переставляя подсвечник, я каждый раз говорил: уберите, пожалуйста, то наверняка в вашем сознании этот подсвечник и перестановка его с места на место как-то невольно ассоциировались бы с уборкой?
– С уборкой? – переспросил Леон, и неожиданно слово это напомнило ему о найденной у матери записке.
– Отсюда вывод.
– Какой же? – спросил Леон.
– Вывод тот, что мы чересчур много болтаем. И вообще, зачем слова? Трескотня! – Вечоркевич опять протянул свои веснушчатые, смертельно бледные руки, поднял и поставил на место подсвечник. Словно чего-то ожидая, он глядел на Вахицкого пустыми глазами. – Вообще-то с помощью учения Павлова можно и с людьми объясняться жестами. Слова – скверная вещь. Я советовал бы вам избегать слов. Они всегда к чему-то обязывают, после них что-то остается. Зато жест – жест расплывается в воздухе. Можно вызвать у человека условный рефлекс, слюноотделение, не прибегая к словам.
– Ха! Это очень, очень интересно! – отозвался Леон. – Но к чему, к чему, собственно, вы мне об этом рассказываете?
Морщины на лице Вечоркевича стали еще глубже. Страдание, даже мука… Но это касалось только нижней части его лица, верхняя же – глаза – оставалась спокойной и даже бездушной.
– Пан Леон… – сказал он, перегнувшись через стол. – Пан Леон, – повторил он тихо. – Скажите, вы могли бы увлечь одну девушку?
VIII
– Что, что? – воскликнул Леон диким голосом.
Но воскликнул после долгой паузы. "Сюда, сюда!
Ближе! Сейчас! Я здесь", – словно бы звал его кто-то, но уже не издалека, не с другого берега. А наоборот, то ли с потолка этой комнаты, то ли из ее углов. Видно, кому-то было невмоготу, он все звал на помощь и торопил, торопил.
– Чего ради мне это делать? – спросил он, буквально не веря собственным ушам.
– А если я вам скажу, что это дело связано с риском? С большим ри…
Леон молчал.
– Орхидея, – сказал Вечоркевич.
– Какая орхидея?
– Ну, скажем, кроваво-красная.
Леон снова умолк. На подбородке у него дергался мускул. Он с изумлением перевел взгляд на стол, чтобы еще раз взглянуть на розовые искусственные десны и белые зубы. Услышал тяжелое дыхание Вечоркевича. Бред, подумал он.