Текст книги "Певец тропических островов"
Автор книги: Михал Хороманьский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 35 страниц)
– Вы, кажется, знаете пани Ванду Вахицкую?
Ягуся оторопела.
– Нет, не знаю, – ответила она.
Язык ее, как уже повелось в этой кошмарном истории, действовал самостоятельно, на свой страх и риск.
– Как это? – удивился кто-то, стоящий рядом.
Это был капитан 27-го пехотного полка, известный в ченстоховском гарнизоне сплетник и дуэлянт. Ягуся заметила, что при этом они с варшавянином обменялись взглядами.
– Я хотела сказать, знаю, – покраснела она. – Но только… понаслышке.
Лучше бы она этого не говорила. Мужчины снова переглянулись. Чувствуя неприятную слабость в коленках, Ягуся, глупо улыбнувшись, поспешила отойти. Настроение было испорчено до такой степени, что ей захотелось вообще уйти из клуба. Но и на этот раз она, как всегда, была обременена организаторскими обязанностями: ей поверили деликатную миссию вручения поощрительных призов. Так что пришлось остаться и как ни в чем не бывало лавировать между столиками. Однако на воре шапка горит. Игроки в бридж, ничего не слышавшие, кроме своих "три без козыря" или "без четырех червей", и потому совершенно безвредные, опасений не вызывали. Чего, к сожалению, нельзя было сказать о болельщиках. Ягуся заметила – так ей, во всяком случае, показалось – перемену в их отношении к ее перепуганной, раскрасневшейся от волнения особе. Мужчины расступались перед ней с явным смущением – похоже было, они не столько хотят пропустить даму, сколько спешат от нее отодвинуться, и как можно дальше. В общем, явно ее избегали, а некоторые знакомые ченстоховцы держались просто как незнакомые. Ягусин зубной врач, например, сделал вид, что ее не узнал, и поспешно отвернул свой лысый блестящий череп. При этом что-то в его лице дрогнуло. Господи, неужели она всем вокруг внушает страх? И тут случилось самое ужасное: Ягуся почувствовала на себе чей-то взгляд. Глаза! Стоило ей посмотреть в сторону буфета, как она натыкалась на пару глаз – вроде бы голубых, но всматривавшихся в нее так упорно, что они казались ей темными, почти черными. На нее смотрели глаза мужчины, над глазами нависали рыжие брови. Ягуся буквально никуда не могла от них спрятаться: даже стоя возле последнего карточного столика, наполовину скрытая фикусом, она сквозь листья поймала на себе тот же самый, брр, неприятный взгляд, наблюдавший за ней из противоположного конца зала. Мужчины этого она никогда в жизни не видела, у него не было ни лица, ни фигуры – одни только глаза.
Характерно: перемена, которая произошла, вернее, которую Ягуся уловила в своем окружении, коснулась исключительно мужчин, дамы же вели себя как всегда: улыбались с обычным притворным дружелюбием, чмокали в щечку и проникновенными голосами отпускали банальные замечания по адресу ближних. Так что это, безусловно, было чисто "мужское дело" – до такой степени мужское, что мужья не сочли нужным посвятить в него своих законных супруг. Пани Ласиборская с трудом продержалась на своем общественном посту до конца, с бодрой улыбкой раздала поощрительные призы, но ужинать не осталась, отговорившись неотложными домашними делами. При этом ей показалось, будто она услышала чье-то многозначительное "Ага!". Вообще Ягусе много чего казалось, и с лица ее не сходил предательский румянец преступницы. Перед уходом она отозвала в сторонку майора и шепнула, чтоб он был начеку: какие-то незнакомые господа из Варшавы приставали к ней с расспросами об этой… ну… об этой… понимаешь, о ком я говорю? Этот с ее стороны чрезвычайно благородный порыв не был должным образом оценен. Майор покосился на жену с тревогой и некоторой опаской – так обычно ведут себя вблизи проводов высокого напряжения. Ягуся опять почувствовала, что для мужа она теперь… как бы это сказать, господин адвокат? – ну, что ли, компрометирующий документ, который, не будучи застрахован и спрятан в сейф, может в любой момент попасть в чужие руки и навлечь страшные неприятности на ее любимого Кубуся. Ягуся понимала всю сложность положения мужа, но тем не менее ей было безумно обидно. Кроме того, со своими страхами она чувствовала себя ужасно одинокой и беззащитной! Родной муж ей не доверял, пальцем до нее боялся дотронуться, словно опасаясь, что – взорвавшись от одного прикосновения – Ягуся заодно подорвет клуб. Он даже не разомкнул плотно сжатых губ – молчание было ответом на сообщение о варшавянах, выспрашивавших ее насчет Вахицкой. Ягуся почувствовала себя непонятой и вконец расстроилась, когда же она уходила из зала, смятение ее еще больше усилилось: обернувшись в дверях, она снова увидела глаза! Глаза того самого человека. Они словно говорили: теперь ты будешь иметь дело с нами.
В коридоре было пусто; Ягуся быстро шла к выходу, но вдруг услышала за спиной шаги. Это на своих разболтанных в суставах длиннющих ногах, сверкая траурным лаком голенищ, ее почему-то догонял муж.
– Прекрати этим заниматься! – сквозь стиснутые зубы процедил он.
V
Легко сказать! У Ягуси так скверно было на душе, что она уже едва владела собой. Утратив опору в лице собственного мужа, бедняжка принялась искать ее за пределами своего дома. Трудно сказать, каков был ход Ягусиных мыслей, но внезапно ее осенило, что в Ченстохове есть один-единственный человек, способный ее понять. При этом она не столько руководствовалась здравым смыслом, сколько подчинилась импульсу, заставившему ее ни с того ни с сего, не доходя до дома, свернуть в противоположную сторону. Ножки на высоких каблуках сами вынесли ее из какого-то переулка и повлекли сперва в зеленую тень аллеи Девы Марии, а оттуда в другой переулок, вымощенный булыжником, по которому тарахтел возвращающийся с похорон пустой катафалк. Из-за деревянного забора чьего-то садика свешивались на тротуар кисти белой сирени, обдавая благоуханной влагой лица прохожих. Садик рядом, совсем крохотный, был обнесен зеленой, испещренной белыми звездами стеной жасмина – запах там стоял как в парфюмерной лавке. Где-то над головой, не желая уступать тихо подкрадывающемуся вечернему сумраку, сверкала бледная голубизна небес. Природа была так прекрасна, а государственные тайны так… так страшны! В окнах домов, опираясь голыми локтями о подоконники, а кое-где подложив под локти думку в кружевной наволочке, сидели хозяюшки, по большей части весьма дородные, и, посасывая карамельки, любопытными взглядами провожали Ягусю, ножки которой точно в лунатическом сне ступали по тротуару. Наконец она остановилась на крыльце старого, давно не ремонтировавшегося дома приходского священника, где окна прикрывали занавески, похожие на белые рыбацкие сети, и, позвонив, спросила, дома ли ксендз Сяковский.
– А как же, дома он, только опять нынче со своей хворью мается, – ответила, почему-то поглядев в потолок, открывшая ей дверь полная женщина в голубой юбке с оборками и черном переднике.
– Скажите ему, что я на минуточку. По очень важному делу, – попросила Ягуся.
Женщина опять посмотрела на потолок. После чего Ягуся, следуя указующему движению ее пальца, вошла в большую, крашенную голубой масляной краской гостиную – если можно, не оскорбляя ничьего слуха, назвать столь легкомысленным словом одну из комнат в доме священника. Войдя, она обратила внимание на пол – натертый до такого блеска, что походил на желтое зеркало. Только в монастырях, да еще в больницах, находящихся на попечении монахинь, полы бывают такими фантастически чистыми, отражающими каждое движение грешника. Майорша приостановилась; вокруг нее был настоящий склад рухляди: жалкие креслица и диванчики, почти все покрытые белыми чехлами, являющие собой воплощение дурного вкуса. На чехлах вышиты огромные анютины глазки, обрамленные затейливыми завитушками. Против майорши, занимая добрую четверть стены, висела внушительных размеров олеография, на которой кричащими ярмарочными красками был изображен Христос в сине-белых одеждах, сидящий на носу лодки, полной учеников (в пурпурном и салатовом); лодка подплывала к берегу, где ее поджидала толпа не менее красочно одетых рыбаков. Поднятою рукой Иисус творил крестное знамение; над его головой неподвижно застыл белый голубь. Ярмарочная аляповатость картины Ягусю покоробила: считая себя интеллигентной женщиной, она полагала, что господь бог может жить только в подлинных произведениях искусства, а не в штампуемых фабричным способом поделках богомазов. Несмотря на то что ксендз Сяковский был в этом доме всего лишь гостем, олеография бросала тень и на него – поэтому Ягуси расстроилась и даже пожалела, что пришла: похоже было, ей придется иметь дело с весьма посредственным представителем церковного мира, который в силу своей заурядности и дурного вкуса не сумеет понять причин, заставивших ее к нему обратиться. И тут Ягуся обернулась…
А обернулась она потому, что за её спиной скрипнула дверь. В комнату вошел старичок в су тане, которая одной своей особенностью сразу привлекла – и не просто привлекла, а прямо-таки приковала – Ягусино внимание. Особенность эта и в самом деле была преудивительная, недаром кухарка полковницы упомянула о ней в своем рассказе, то бишь донесении. Служанка Вахицкой верно подметила: сутана ксендза действительно была гораздо, гораздо длиннее спереди, чем сзади. Спереди полы лежали на паркете, волочились по его гладкой желтой поверхности, сзади же сутана была вровень с каблуками. Так висит одежда на людях, которые, будучи когда-то толстыми, вдруг резко похудели. А может, он такой бедный, что донашивает чужую сутану, подумала Ягуся. И лишь когда оторвала взгляд от этого воплощения христианской нищеты (или неряшливости), заметила, что ксендз Сяковский держит в руке резиновую грелку.
– Жужжит, жужжит, а то вдруг сядет и затихнет, – сказал, вместо того чтобы поздороваться, старичок.
Такое приветствие Ягусю крайне поразило. Лицо у ксендза было землисто-серое, точно у узника, бог весть сколько просидевшего в сыром подземелье без света и пищи. Без пищи!.. Вот именно. Таких исхудалых щек и глубоко запавших глаз Ягуся еще никогда ни у кого не видела. Заморыш какой-то! – подумала она, а вслух удивленно спросила:
– Что жужжит, преподобный отец?
Старичок посмотрел на нее и почему-то прищурился. Так обычно щурятся, когда мешает свет и выдержать его можно, только опустив ресницы.
– А где мед? – спросил он.
– Мед?.. Это, вероятно, недоразумение, – еще больше удивилась Ягуся. – Может быть, преподобный отец ждал кого-то другого?
– О да… я жду кого-то другого… – протянул ксендз Сяковский своим певучим голоском. – Того и гляди, прилетит и цапнет. Хи-хи… – засмеялся он. – Вы ж понимаете, что значит за два месяца потерять двадцать восемь килограммов. Я как раз сегодня проверял! На медицинских весах.
Какое мне дело, кто сколько весит! Ягуся почувствовала раздражение. Пустой номер, решила она. Все ясней становилось, что она просчиталась и не здесь, видимо, надлежало искать понимание и поддержку. Ей захотелось попрощаться и уйти, ничего не объясняя. Но мысль о том, что ксендз был у Вахицкой и что-то о ней знает, а следовательно, теперь они с ним в одинаковом положении, ее удержала. Искорка надежды все-таки еще тлела.
– Я понимаю, что произошло недоразумение, – начала Ягуся.
– Какое там недоразумение! Никаких недоразумений, – перебил ее ксендз, – обычная злокачественная опухоль.
И вдруг майоршу как озарило: она наконец догадалась, почему сутана у ксендза спереди много длиннее и волочится по полу.
– О господи!.. – воскликнула она и осеклась.
Плывущий на лодке Христос в сине-белых одеждах будто пошевелился на олеографии. Ягусе почудилось, что вот-вот он выйдет из лодки и ступит в эту убогую гостиную. Занавески на окнах, похожие на белые сети, тоже зашевелились – они показались ей сетями рыбаков, которые окружали Христа на картине. Короче: словно чья-то невидимая рука схватила майоршу и хорошенько тряхнула – во всяком случае, ей стало стыдно.
– Ох, извините, пожалуйста, преподобный отец… – пролепетала она. – Я, пожалуй, лучше пойду…
– А мед? – повторил ксендз, повысив голос.
Ягуся заметила, что теперь он прижимает грелку к правому боку, чуть повыше бедра. Она все еще не понимала, чего ему дался этот мед.
– Хи… – рассмеялся старичок. – Я жужжал, жужжал, а скоро, того и гляди, перестану. – Он прищурился. – Объясните же наконец старому пчеловоду, с чем вы прилетели? Неужели это так трудно? Ну, смелее!
Тогда, то ли приободренная его словами, то ли просто из инстинкта самосохранения, Ягуся поспешно отступила подальше от занавесок-сетей. И словно от чего-то освободилась. А секунду спустя напрочь забыла, что разговаривает с умирающим человеком. Точнее, постаралась, причем весьма успешно, ни за что об этом не вспоминать.
– Преподобный отец, – прошептала она. – Не знаю, помните ли вы меня: моя фамилия Ласиборская, я вам звонила, просила, чтобы вы зашли к пани Вахицкой… я знаю, вы у нее были в прошлую субботу, вот я и пришла…
Резиновая грелка, наполненная горячей водой, выскользнула из руки ксендза и мягко шлепнулась на вощеный пол.
– Садитесь, – сказал он после некоторой паузы.
Ягуся наклонилась и подняла грелку. Ксендз сел первый и заслонил растопыренными пальцами лицо. Она, с грелкой на коленях, уселась напротив.
– Понимаете, – зашептала Ягуся, – эта женщина вызвала меня к себе. Я пошла… Она мне сообщила, что знает какую-то страшную государственную тайну. Теперь я ума не приложу, что делать… Даже стала сомневаться, есть ли у меня совесть! – с отчаянием воскликнула Ягуся. – Наверное, нет, она мне ничего, ничего не говорит, не подсказывает… Ведь это что-то значит, когда совесть молчит?
– Бз-з-з-ы-ы-ы… бз-з-з-ы-ы-ы-к!.. – донеслось из-под пальцев ксендза.
– Я рассказала обо всем одному… одному военному, он в некотором роде специалист по таким делам… И мужу рассказала… но… но… ах, преподобный отец, они меня сейчас… не знаю, как и сказать, в чем-то подозревают, что ли… В общем, стали какие-то другие. Не знаю, может, я что-нибудь не так сделала. Только насчет себя знаю… одну вещь… одну-единственную!
– Не укусит, ни за что не укусит, – снова раздалось из-под ладони ксендза. Он говорил точно сам с собой. – У нас в Поломинах, помнится, был только один такой случай. Глупец мельник, вздумав досадить войту, налил его пчелам на блюдечко сладкой вишневки. Ох они и напились, знаете! Выхожу я за калитку, а по улице войт бежит – без шапки, руками машет и вопит от боли на все Поломины. Как ошалелый! А над головою у него черная туча, целый рой… Только вижу, летят пчелки не как обычно, а вверх – вниз, вверх – вниз! Ну точь-в-точь мужик, возвращающийся из корчмы. И за войтом, и за войтом. А все из-за сладкой вишневки. Добежал наконец войт до первого незапертого овина – и с головой в сено. Ну-у? Так они, представьте, накинулись на дойную козу, которая, как на грех, была привязана к колышку у того овина. Уж как она блеяла, как блеяла, бедняжка! А потом, конечно, сдохла: они ее с ног до головы искусали, несчастная козочка распухла… И все из-за вишневки! – Ксендз чуть приоткрыл лицо и, закончив свой дурацкий рассказ о перепившихся пчелах, посмотрел на Ягусю. Она увидела глубоко запавшие глаза, словно бы о чем-то ее вопрошающие. И в самом деле, ксендз Сяковский спросил. – Теперь понимаете?
Ягуся отрицательно покачала головой.
– Власть – то же самое, что сладкая вишневка. Неважно, казенная или домашнего приготовления, – объяснил ксендз. – Домашняя иной раз покрепче той, что продается в магазинах. Ну? А что же это за одна-единственная вещь, которую, вы сказали, о себе знаете?
– Я знаю, что я… боюсь, – прошептала майорша. – С каждым днем все больше.
– О!.. О!.. Бз-з-з-ы-ы-ы-к, – раздалось в ответ.
Ксендз наконец совсем открыл лицо и вдруг указал на что-то, находящееся на краю стола. Его исхудалая рука тонула в широченном черном рукаве сутаны, откуда торчал только указательный палец. Лишь теперь Ягуся заметила, что на столе в розовой и, разумеется, безвкусной вазе стоит букет. Воистину странный букет совершенно увядшей, засохшей турецкой сирени. Цветы из лиловых превратились в коричневые, листики свернулись. Зачем здесь этот букет? Он так и просился в мусорный ящик. И тут Ягуся вспомнила доклад полковничьей кухарки! Вернее, одну деталь: ксендз, уходя от Вахицкой, держал в руке, вероятно подаренный ему, огромный букет сирени, влажные кисти которой сверкали в лунном свете.
– Это от нее, – действительно не замедлил объяснить ксендз. – Как вернусь к себе в Поломины, скажу экономке, чтоб не забыла эти увядшие цветочки положить мне в гроб. Я тут, кстати, сделал для нее доброе дело – подыскал место. После моей смерти пани Вахицкая возьмет ее к себе кухаркой.
И ксендз, по своему обыкновению сощурясь, посмотрел на засохшую сирень в безвкусной вазе.
– А что… будет со мной?! – Ягуся спросила это не только с неожиданным упреком, но даже и с обидой. Возможно, небезосновательной: с какого-то момента ей стало казаться, будто старичок старается от нее отделаться, умышленно говорит не о том, что ее волнует, поминутно отвлекается. Она задумалась, прикидывая что-то в уме. – Может быть, вы мне хоть что-нибудь объясните, растолкуете, в чем дело? – хитро прошептала она. – Лучше, наверное, знать всю правду, чем часть ее. Или вообще ничего не знать!
– Пани Вахицкая подарила мне эти цветы в утешение, – сказал ксендз вместо ответа.
Опять увертывается! – подумала Ягуся.
– Но ведь… – начала она.
– Что "ведь"? Ведь – и это главное – не я утешал ее, а она меня.
Неужели рассказал ей о своей болезни? – промелькнуло у нее в голове. (И не угадала: речь шла совсем о другом.)
– Она взяла садовые ножницы, – продолжал нараспев ксендз, – спустилась по ступенькам с веранды и, слышу, срезает что-то в кустах…
Он рассказал, что светила луна и сад, казалось, был полон упавших с неба метеоритов. А это всего-навсего тускло поблескивали цветы. Вернувшись, Вахицкая положила перед ксендзом на стол (который стоял на веранде) сирень. Вот эту самую. Это вам, сказала она и села рядом с ним в кресло, сложив руки на коленях, но поминутно оглядываясь на открытую в столовую дверь. Видно, поняла, что должна не мешкая встать и что-то наконец сделать: чему-то помешать, что-то предотвратить. На полу веранды лежал ковер, и вообще там было очень уютно, как в настоящей гостиной. Когда шел дождь, мебель, вероятно, придвигали к стене. На столе горела садовая лампа – свеча, защищенная от ветра круглым стеклянным колпаком. Хотя в тот вечер нужды в ней не было: косые лучи луны, падая поверх перил, дождем заливали всю веранду. Город уже засыпал, и с улицы в сад не доносилось никаких звуков. Тишину нарушало только шипение… ха! – будто шипел пар, вырывающийся из-под крышки чайника. Хи! – ксендз вдруг ткнул себя пальцем в грудь, высоко, почти в дыхательное горло. О чем же это он говорил, про что вспоминал?
А может быть… а может, это и есть тот самый насос! – вдруг догадалась Ягуся, слушая его рассказ. Испорченный насос, который так подробно описала кухарка полковницы. Может, это он и был? Да, вероятнее всего, именно об этом и шла речь: ксендзу порой недоставало в легких воздуха – и он начинал задыхаться, вот и все. Это не из-за болезни, нет, нет! – воскликнул старичок, обращаясь к Ягусе, которая слушала его разинув рот. На веранде тогда совсем в другом было дело, и Вахицкая это поняла. Она вдруг вскочила и ушла в комнаты. В глубине дома хлопнула дверь; там что-то передвигали, открывали; наконец Вахицкая вернулась с большой картонной коробкой в руках. Это была ее домашняя аптечка, из которой она принялась вынимать и расставлять на столе бутылочки, баночки и тюбики с таблетками. Видно, в успокоительных средствах хозяйка дома знала толк. Чего там только не было: разные бромы, валерианки, люминалы, всевозможные препараты фирмы "Мерк" и прочие заграничные снадобья. Вот это, это… а может, это? – приговаривала она, перебирая пузырьки и тюбики. Наконец остановилась на чем-то и, налив из чайника в чашку холодной заварки, дала ксендзу какой-то порошок. Это… это должно помочь, сказала она, выпейте, ладно?
– Вы тогда себя плохо чувствовали? – спросила Ласиборская, жадно слушая рассказ ксендза и при этом то и дело непроизвольно поглядывая на стену, где Христос в бело-синих одеждах никак не мог доплыть до берега. Занавески-сети шелестели на окнах.
– Нет.
– Так зачем же было давать вам лекарство?
– Я плакал, – ответил ксендз.
Плакал? Вот что, оказывается, означало это шипение чайника, этот шумно работающий насос. И звук, похожий на вздох раненного ножом человека, упавшего лицом в лужу, – тоже плач? Неужели смертельно больной старик так себя жалеет, что не может сдержаться и без всякого повода начинает громко рыдать на веранде у посторонних людей? И Ягуся спросила:
– А почему?
А потому, что, прежде чем спуститься за сиренью в сад, Вахицкая – эта двуличная старуха (профессиональная подпольщица) – о чем-то ему рассказала. И рассказ этот так на ее гостя подействовал, что она первым делом бросилась рвать для него сирень, чтобы его утешить, а затем… затем принесла успокоительные лекарства.
– И потом… сама расплакалась. Наверное, из-за того, что заплакал я, – закончил ксендз.
VI
– Что-о? Боже мой, неужели уже пять? Сколько на ваших часах, господин адвокат? – Ягуся отогнула манжет на руке Гроссенберга и посмотрела на запястье. – Пять минут шестого! Кошмар! Я ведь обещала прийти к четырем, полковник с женой давно меня ждут. Господи, как же так получилось… Простите, но я должна бежать… Дорасскажу как-нибудь в другой раз. Впрочем, вы, наверное, сами знаете, что все закончилось благополучно. Вахицкую отвезли в Батовицы, и там она умерла. Так что до следующей встречи, n’est ce pas[36]36
Не так ли? (франц.)
[Закрыть]? Я вам позвоню, когда буду в Варшаве, хорошо? Au revoir[37]37
До свидания… (франц.)
[Закрыть]… я помчалась!
– Вот-вот. Я слыхал, что пани Вахицкую отвезли в санаторий на военном автомобиле, – начал адвокат. – Вы случайно не знаете, кто отвез?
– Могу узнать, хотя ничего об этом не слышала. Надеюсь, мы скоро увидимся? – Ягуся многозначительно изогнула бровь. – Au revoir… лечу!
И так далее, и тому подобное. Адвокат проводил майоршу до дверей и видел, как ее цветастая блузка и голубая юбочка скрылись в облаке пыли, поднятой колесами припустившей с места в карьер пролетки. Зал ресторана уже опустел; только за двумя столиками допивали пиво какие-то благочестивые постояльцы гостиницы, находящиеся, судя по их бурным восклицаниям, под сильным впечатлением от своего паломничества в Ченстохову, а также… от живецкого пива. Расплатившись по счету, Гроссенберг подозвал другого извозчика и, потрясшись несколько минут по ухабистой мостовой, снова, окутанный клубами пыли, оказался на крыльце дома Повстиновского.
– Я зашел с вами попрощаться, – сказал он, входя в контору нотариуса. Помня, как испугался ченстоховский Баторий, когда перед ним замаячили тени сотрудников второго отдела, Гроссенберг постарался его успокоить.
Свое посещение комиссариата он описал в радужных тонах и признал правоту Повстиновского: скорее всего, кому-то просто понадобилось вытоптать цветы в саду Вахицкой с единственной целью: чтобы дом поменьше привлекал покупателей. Очень на это похоже, да, да.
– Кстати, коллега, еще одна мелочь. Пан Вахицкий попросил узнать, добрался ли наконец до вас некий доктор Надгородецкий, который хотел осмотреть его дом?
– Это тоже загадочная история, – недовольно проворчал Повстиновский. – Этот ваш Надгородецкий, должно быть, хиромант… или ясновидящий. Прямо какой-то Оссовецкий[38]38
Оссовецкий Стефан (1877–1944) – инженер, телепат и ясновидец, широко известный в довоенной Польше.
[Закрыть], честное слово! Мы как раз с женой перед вашим приходом о нем говорили.
– А что такое? – спросил Гроссенберг.
– Вот послушайте. Я, надо сказать, веду размеренный образ жизни; возможно, вам это покажется странным, но ложиться я привык ровно в девять, зато в пять уже на ногах. Терпеть не могу, когда меня будят; даже в бридж играть сажусь только до ужина. Так вот, представьте себе, коллега, этот ваш доктор Надгородецкий почему-то счел для себя возможным по ночам вытаскивать меня из постели. Допустим, он ничего не знал про мои привычки, когда первый раз позвонил из Варшавы в десять вечера. Но я ему тогда же сказал, что ложусь рано, и попросил впредь обращаться по делам в мои приемные часы, а не когда я в постели. И даже указал, какие это часы. Ладно. А тут, заметьте, я уже лежу под летним одеялом и даже свет на тумбочке погасил, как вдруг приходит жена – она ложится немного позже – и говорит, что из Варшавы приехал какой-то господин и хочет со мной повидаться. Я смотрю на будильник: половина десятого. Пусть придет завтра! Не желаю никого видеть! – говорю я. А кто такой? Скажи ему, чтоб убирался ко всем чертям!.. Но тем не менее надеваю халат и выхожу в контору. Гляжу, а там какой-то красавчик. Вы-то сами когда-нибудь этого Надгородецкого видели? Не-ет? Жаль! Картинка, доложу я вам, а не доктор медицины… Хлыщ!
– Он случайно не дантист? – спросил адвокат.
– А бог его знает! – Повстиновскому так хотелось спать, что лишних вопросов он не задавал. Только спросил: "Что случилось, почему так поздно?" – Оказывается, вообразите себе, господина доктора кто-то подбросил на машине до Ченстоховы, и он, видите ли, подумал, что Повстиновскому больше нечего делать, кроме как среди ночи показывать ему недвижимость, предназначенную на продажу. В первую минуту этот Повстиновский, ваш покорный слуга, ушам своим не поверил! "Что-что? – спрашиваю. – Вы это серьезно? Приходите завтра утром, тогда я и отведу вас в дом Вахицкой. Ведь уже ночь!"
– Завтра, господин адвокат, мне нужно быть во Влоцлавеке, – отвечает Надгородецкий. – Я даже в гостинице не стал останавливаться. Прямо от вас пойду на вокзал. Посижу там, пока утром не подвернется какой-нибудь варшавский поезд.
– Вы что, думаете, я сию минуту, в халате, побегу на улицу только ради того, чтобы доставить вам удовольствие?!
Короче, хорошенько его отчитал. И тем не менее… Вижу, ничего не поделаешь, хотя такое, признаться, со мной случилось впервые в жизни…
Делать и вправду было нечего. Повстиновскому пришлось одеться и, захватив трость, выйти на улицу. Ночь была светлая: сверкали звезды, горели фонари. Попасть в дом через парадную дверь, естественно, было невозможно, но у педантичного поверенного пани Вахицкой имелся собственный ключ от калитки. А как же! И вот они входят в сад.
– Дивный запах, это, наверное, левкои? – говорит Надгородецкий. – И верно жаль, что в саду темно. К счастью, у меня есть фонарик.
И что ж вы думаете, коллега? Этот тип вынимает электрический фонарик и начинает лучом обшаривать сад, сами же мы пока стоим на месте. Там и сям мелькают цветы, выскакивают из темноты головки георгинов – они как раз тогда расцвели в небывалом количестве. Даже верхушки фруктовых деревьев освещаются одна за другой, точно на аэродроме, где, как известно, стоят сильные прожектора.
– Мощный у вас фонарик, – говорю.
– Специальный, я им иногда пользуюсь при операциях.
Хорошо. Подымаемся мы с ним на заднее крыльцо и начинаем колотить в дверь кухни.
– Сомневаюсь, что кухарка проснется, очень сомневаюсь, – говорю я.
– Посвечу-ка я в окошко, – предлагает Надгородецкий. – Может, она увидит свет…
Продолжаем стучать. Минуту спустя в кухне загорается лампочка под потолком. Мы видим: кухарка в накинутом на плечи одеяле приникает лицом к окну и смотрит в сад. А сама прямо-таки трясется от страха. Надо признать, у доктора этого оказался быстрый – как он называется? – кажется, рефлекс? Гляжу, а он меня осветил с головы до ног. Это чтоб кухарка перестала бояться и уразумела наконец, что за дверью свои. В конце концов она нас впустила, и я велел ей зажечь в доме свет. Мы обошли все комнаты. "О! О-о! – восторгался Надгородецкий. – Здесь будет мой кабинет, здесь приемная, а тут будуар". Так и выразился: бу-ду-ар! Точно он – дама, привыкшая спать исключительно в будуарах. Чудак! Я заметил у него вообще какую-то странную тягу к кроватям. Заходит он, например, в спальню пани Вахицкой и, естественно, видит кровать с этим английским матрасом. И что бы вы думали? Немедленно на нее садится и давай подскакивать на пружинах. Может, проверял, мягкая ли…
– Это чья кровать? – спрашивает.
– Покойной хозяйки.
– Историческое ложе! – говорит без тени уважения.
– Почему историческое? Просто подделка под красное дерево.
– Потому что на нем спала историческая личность…
И при этом смеется, я бы сказал, весьма двусмысленно. Впрочем, это пока еще цветочки. Пустой человек, думаю, верно, большой любитель дам, и только.
– А подвал тут есть? – спрашивает он, когда мы уже осмотрели и ванную, и кухню.
– Идемте, я вас отведу.
– Сухой?
– И высокий, и сухой, – отвечаю. И мы спускаемся по ступенькам в подвал. А туда, как вы, наверное, успели заметить, электричество не проведено, и приходится пользоваться свечой.
– Зачем? Не нужны нам никакие свечи! – восклицает Надгородецкий. – Вы забыли про мой фонарик. Он светит не хуже, чем прожектор.
И действительно, сноп света освещает ступеньки, потом стены подвала и наконец ящики. Тут-то и проявилось сходство Надгородецкого с Оссовецким. Черт его разберет, мы с женой как раз сейчас об этом говорили. Озарение на него нашло, что ли? Одним словом, едва он увидел эти забитые гвоздями ящики, фонарик у него в руке заплясал как в трансе. И одновременно сам он поперхнулся и закашлялся. А лица я его не вижу, кругом черно – луч света падает только на ящики.
– Вы, верно, астматик? – спрашиваю я.
– Чтоб их черт побрал! – кричит он.
– Кого?
– Гробы эти!
– Какие гробы?
– Ну, ящики!
– Почему же гробы? Ящики как ящики, – говорю я, – в таких к нам в магазин привозят продукты. Эти, вероятно, от английского чая. Видите, на одном написано "tea", это по-английски "чай", а вон на том "Братья Пакульские" – должно быть, и от братьев Пакульских что-нибудь получали, только уже из Варшавы… Самые обыкновенные ящики! В них на время сложили личные вещи покойной пани Вахицкой…
– Именно поэтому я и сказал, что они похожи на гробы, – отвечает он из темноты, а луч света по-прежнему как одержимый скачет по этим ящикам. Сам же он опять начинает кашлять. – Черт бы вас всех побрал, – кричит, – я аллергик! Не выношу, когда кто-нибудь умирает, а уж к личным вещам покойника даже близко не могу подходить. По-моему, вид у этих ящиков омерзительный. Вот-вот что-нибудь оттуда вылезет.
– Что? – спрашиваю я с некоторым неудовольствием. – Что, простите, вылезет?
– А это вы потом увидите! – отвечает он. – У меня бывают предчувствия. И все до единого сбываются.
Ну как вам это нравится, коллега? Интересно, а? Может, он уловил флюиды покойной Вахицкой, дух ее, что ли, остался в этих ящиках?.. Ведь в конце концов из них и вправду потом что-то вылезло, в чем вы, коллега, сегодня могли воочию убедиться. Второй Оссовецкий, доложу я вам… – Повстиновский даже потер пальцем орлиный нос (нос Батория) – видно, эта смешная, в общем-то, история нагнала на него мистический страх. – Ну как же так, скажите на милость? – ворчливо продолжал он. – Что-то меня во всем этом настораживает. Красавчик оказался невропатом или аллергиком – ладно, это его личное дело. Но ведь он сумел заглянуть в будущее, и его предсказание, видит бог, сбылось, а это уже совсем другой коленкор, согласны? Я только что, перед вашим приходом, сказал жене: "И почему этого доктора так взволновали ящики – те самые, которые вскоре, всего несколько дней спустя, кто-то взломал?" Редкостная впечатлительность… Медиум, можно сказать! Шестое чувство, не иначе!