Текст книги "Певец тропических островов"
Автор книги: Михал Хороманьский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 35 страниц)
В доме у родителей к обеду и ужину всегда подавался графинчик с водкой. Обычно в нем плавали и лимонные корочки. По мнению тогдашних психиатров, по их мнению, каждый человек, который каждый день регулярно за обедом выпивает рюмку водки, алкоголик. По этой теории старый Мельхиор Вахницкий был законченным алкоголиком, потому что во время дневной трапезы, как правило, опрокидывал не одну рюмку, а три. Когда Леон подрос, возле его прибора тоже появилась рюмка. Но небольшая доза алкоголя перед едою поначалу, казалось, лишь благоприятствовала пищеварению, приятно согревая ноги и не вызывая никаких беспокойств в душе. Это была первая фаза.
Вторая фаза дала о себе знать в Кракове, когда Леон уже занимал должность заместителя директора. Субботние вечера, в обществе знакомых или в одиночестве, он обычно проводил в ресторане у Гавелки. И, как только Леон выпивал бутылку водки, ему начинало казаться, что он едет – едет – на поезде, а за окном мелькают иногда странные, а иногда и прекрасные пейзажи.
И потом каждое воскресенье он просыпался с мучительными угрызениями совести. С перепоя он испытывал не столько физические, сколько моральные страдания. Разумеется, он сознавал, что накануне вечером не совершил никакого особого свинства, не проворовался, и все же у него было такое чувство, словно бы он подделал вексель и ему угрожает скандал и публичная судебная расправа. Он испытывал глубокое отвращение к себе, мучился, стонал, провалявшись все утро в постели, а потом, встав наконец, стыдился смотреть людям в глаза. Тогда-то и познакомил его кто-то с методом "клин клином". Наступила третья фаза.
У изголовья его появилась бутылка. Проснувшись и едва открыв глаза, он протягивал к ней руку. Моральные проблемы словно по мановению волшебной палочки исчезли, но тотчас же под действием той же волшебной палочки появлялось вчерашнее чувство – поезд уносил его к каким-то заманчивым, жадно притягивающим к себе и тревожно небезопасным горизонтам, ничего общего не имеющим с провинциальным спокойствием почтенного сонного Кракова.
Но в одно из воскресений – быть может, в страхе, что путешествие в голубую, а быть может, и в черную даль оборвется на скучном и будничном краковском перроне, – он чересчур быстро высосал бутылку, иными словами, что называется – перебрал. Пришлось исправлять положение и в понедельник, и во вторник. Так он дошел до последней фазы. В конторе заметили, что время от времени по нескольку дней кряду с уст молодого заместителя директора слетают не только комплименты целебным курортам, но с ними вместе еще и некое облачко винных испарений – во славу польской винно-водочной монополии. Но вместе с тем никаких нарушений по службе и тем более ничего недозволенного за ним замечено не было. Напротив, до самых последних дней своего пребывания в Кракове Вахицкий внешне оставался таким же, как и прежде, и только птичьи взмахи его рук сделались чуть более скованными. Никто не знал, что происходило в его душе, там, в глубине, хотя бы потому, что никто в бюро путешествий не умел читать человеческих мыслей и гадать по руке. Только на один эпизод обратили внимание, он был связан с появлением иностранца-путешественника (туристы из Азии тогда в стране почти не попадались), низенького, необыкновенно по-кошачьи гибкого, с лицом оливкового цвета. Звали его У Дан, причем "У" означало господин. На желтом пальце иностранца блестело кольцо с огромным изумрудом. Уладив с помощью ломаного французского языка все свои дела, он покинул контору, но так околдовал молодого заместителя директора, что тот, несмотря на сыпавший с неба снег, без пальто, как лунатик, вышел за порог и долгим непонятным взглядом смотрел ему вслед. Разумеется, У Дана Леон Вахицкий видел впервые в жизни, их ничто не связывало, и после они никогда не встретились. Должно быть, этот визит вызвал в душе Леона неожиданные ассоциации. Во всяком случае, сразу же после этого он ни с того ни с сего обратился к властям с прошением разрешить ему носить при себе огнестрельное оружие. Такого разрешения он не получил.
IV
Тем временем подросток в белой курточке подал ему рябиновую, и Леон, привыкший уже к существованию второй реальности, все более сладостной, а иногда и жутковатой, опрокинув четыре рюмки, приготовился к трансформации, которая вот-вот должна была наступить за окном. Он надеялся, что за окном вместо живописных, мирно зеленеющих вдали за бортом родных берегов увидит нечто, что не успокаивает, а, наоборот, бередит нервы. И что вместо мерного постукивания колес и плеска разгоняемой лопастями воды услышит зов, который так много ему обещал и в котором в последнее время все настойчивее и мощнее слышалось какое-то зловещее обещание.
Обычно подобные трансформации, в этом он отдавал себе полный отчет, не находили материального воплощения, оставаясь чем-то призрачным. Облекались в некую астральную оболочку. Сегодня же, напротив, в окне это нечто материализовалось и приняло формы тела, одетого (к сожалению, не в белый, а в синий) мундир и в синюю морскую фуражку с золотым шитьем. "Тело" это объявилось неожиданно, и можно было подумать, что Вахицкий магическими заклинаниями и гипнозом вызвал его из небытия – как ту шотландскую сумку, которая сама бросилась ему в глаза и материализовалась на витрине антикварного магазина. Сейчас увидим – зачем.
– Я морской офицер, – сказало "тело", улыбаясь и приставив два пальца к козырьку фуражки.
– Добрый день, господин поручик, – сказал Леон.
– Отличная погода.
– Да, ничего не скажешь.
Пока что "тело" это не представляло собой ничего особенного: скромный служащий "Вистулы", жалкий, потрепанный манжет рубашки, выступающий из-под синего рукава, слегка запачканного мукой, которую кто-то загружал в Сандомеже, выцветшая фуражка в пятнах. Но не надо торопиться с выводами.
– Может, выпьем по одной, а, пан поручик? – предложил Вахицкий.
– Боже, боже упаси! – неожиданно вдруг поморщилось "тело". – Вот уже два года, как я не могу смотреть на водку, с тех пор как в Сингапуре пил ее с мочой.
– Что-что?! – воскликнул Леон, и за окном, за бортом парохода замелькали и закувыркались какие-то цветные тени, казалось, кто-то на берегу стоит, отчаянно кричит и машет рукою.
– Да вот то, тьфу! – сплюнуло "тело".
– Как это – с мочой? – воскликнул Леон.
– Китайцы добавили мне в рисовую водку мочи.
– В рисовую водку? Где?
– В Сингапуре.
"A-а, ау, скорее, скорее ко мне!" – Кто-то в большой тревоге звал Леона с берега, звал все нетерпеливей, сначала на каком-то непонятном, а потом и понятном, состоящем из одних гласных языке. Пестрые, разноцветные тени все кувыркались, полностью заслоняя соломенные крыши крестьянских хаток, которые вместе с отвратными реалиями медленно отступали, по мере того как пароход неторопливо продвигался вперед.
– А как это было?
– Я плавал на торговом судне первым офицером. На Дальнем Востоке. В старой прокопченной коробке от сардин. При малейшем бризе эта развалина накренялась. Старик был немец. Schwein[7]7
Свинья (нем.).
[Закрыть], но я не об этом. Сошел я в Сингапуре на сушу, денег у меня не густо, пара серебряных долларов, не больше, но тут встретил дружка, который отвел меня в какую-то ихнюю дыру. Он спрашивает: "Отчего у тебя на лбу шишка?" Да вот, говорю, не сошелся со стариком во взглядах. Таскает повсюду за собой свою фрау, из-за нее все и вышло.
– Женщина? – спросил Леон.
– Вот именно! Гретхен, черт бы ее побрал, сидела бы у себя на камбузе и готовила бы ему Sauerkraut[8]8
Тушеная капуста (нем.).
[Закрыть]. Но нет, вместо этого разгуливает в прозрачном платье без бюстгальтера! И все стоит на солнце – чтобы просвечивало. Не показывай, а если показываешь – зачем, с какой целью? С какой целью – спрашиваю! Не так разве? Дружок говорит: "Ну и что Теперь?" "Не знаю, – говорю, – хочу напиться". – "А где твой сундучок, ты что, без вещей?" – "Сундучок на дне залива. Свинья!" – говорю. "Что?! Выбросил за борт? Черт! А в управлении ты был?" – "А зачем мне туда идти!" – говорю.
– А почему было не пойти? – спросил Вахицкий, почувствовав какую-то недомолвку.
– А, долго рассказывать. Дело осложнилось, – отвечало "тело" неохотно и даже желчно. – Теперь езжу на этом трамвае, работаю за кондуктора – дырявлю билеты. Разве у нас в Гдыне найдешь справедливость? Отношение хуже некуда! Я грозился пойти к адмиралу, но все кончилось на разговоре со швейцаром. Обидеть человека – это у нас умеют, ох, умеют. И что, я теперь должен этой… извините, дерьмовой "Вистуле" целовать ручки?
Одним словом, что-то там было такое, чего "тело" не могло, а вернее, не желало объяснить. Обиды, жалобы на непонимание, горечь. И изредка "тьфу" через плечо.
– Но при чем тут рисовая водка, пан поручик?
– А при том. Дружок говорит: пошли, я знаю одного китайца, он дает в кредит. Пей за мой счет. Ставлю. Только сейчас занят, тороплюсь на свидание. Через два часа приду. Ладно! Отвел меня в портовый кабак, вижу, что там только всякая сухопутная шваль, а моряков нет. Жарко, чесноком воняет, хотя вентилятор под потолком вертится. В углу – ширма из красного лака с голубыми драконами. "Ли, – говорит дружок китайцу. Мы их всех называли Ли. – Ли, обслужишь господина помощника капитана, а мы потом с тобой сочтемся", – говорит мой дружок и добавляет еще несколько слов: тан, син, хуак, миау, миау, – одним словом, он умел малость объясняться по-ихнему.
Китаец улыбается, кивает головой, а вы небось знаете, что они улыбаются из сочувствия. Мода у них такая, верно? Подает он мне маленькую бутылку и фарфоровую чашечку. "Холосий водка, – говорит, – холосий". У них никто не выговаривает "р". Выпил четвертинку – неполную даже, но подействовала она на меня жутким образом. В глазах потемнело. Может, от жары. Поставил я локти на стол, обхватил голову руками. Черт знает что со мной делается – спать охота, клюю косом, глаза слипаются. Просыпаюсь через час – жажда страшная. "Давай еще водки, Ли!" – говорю. "Сейчас!" Вижу, берет он со стойки бутылку, наполненную до половины, уходит за ширму. Возвращается, вытирает фартуком, ставит передо мной. "Просу". Рисовая водка, как правило, белая, к ней привычку иметь надо, понимаете? А эта, гляжу, желтоватая и пахнет чем-то кислым. Глотнул, и правда – теплая и кислая до противности. "Что это за водка! – говорю. – Слабая, дрянь, а не водка!" Вижу, он все улыбается, улыбается и головой качает. Думаю, дружок мой рассказал про мою неудачу, он переживает за меня и сочувствует. "Хороший ты человек, Ли, – говорю, – но водка у тебя скверная. No good". Выпил все, до дна. Потом чувствую, меня совсем сморило, голова на стол клонится. Просыпаюсь, смотрю на часы – ах, черт, дело к вечеру. Ну, думаю, надул меня кореш. Выпью еще и пойду в Дом моряка. Может, там кого встречу. "Давай еще водки. Но только белой, не желтой. Мне моих двух долларов на это хватит?" "Долалов хватит. Холосо". Вылил из бутылки половину в стакан и опять за ширму. И дут меня будто толкнул кто – что он там делает? Встаю, а подо мною колени подгибаются. Рукою опираюсь о стенку и заглядываю сверху за ширму. Вижу, стоит Ли и дует в бутылку.
– Ну и что же? Как же так? – воскликнул Вахицкий.
– А вы как бы поступили на моем месте? Я остолбенел. Чуть не рехнулся. Ведь такое и в голову не придет. Наконец-то, наконец до меня дошло, желудок судорогой сводит. Рвота так к горлу и подступает. Сейчас я его изувечу, думаю. Тут смотрю – все из-за своих столиков повставали и ко мне. Я один – неравный бой, верно? Последний мой форменный костюм изничтожат, и что тогда будет? Еле на ногах стою. Физиономия у меня была зеленая, не иначе. Опрокинул столик – бросил под ноги этой швали – и давай ходу. У выхода еще запутался в гирляндах – там у них, в тропиках, дверей нет, везде эти самые гирлянды. Чуть не повалился на мостовую. И все думаю, что же я пил и какое оно было желтое и теплое, и чувствую – вот-вот меня вырвет. А это не положено, потому что, хотя переулок особого назначения, вижу, идет полицейский, ну а я в белом офицерском кителе. Меня рвет, а я глотаю, вот как бывает. Она из меня, а я глотаю. С тех пор водки в рот не беру!
У Леона брови полезли на лоб, и он снова почувствовал, что пауза, которая наступила, свидетельствует о нежелании вдаваться в детали, вытаскивать на свет божий, озаренный вполне нормальным, умеренным солнцем, сверкающим на мелких волнах нормальной, обычной Вислы, переживания, выходящие за пределы нормы. "Тело", беседовавшее с ним через окно, было, видно, чем-то сыто по горло и поднесло два пальца к козырьку. Оно намеревалось уйти.
– Минуточку! – сказал Леон. – Что за… что за случай! А почему именно вам подложили такую свинью, как вы себе объясняете это? Может, вы потом узна…
– Нет, ничего, ничего решительно. Ничего. Я и не пытаюсь ничего объяснять. Дружка своего я потом в глаза не видел. О, если бы знать его адрес! Правда, слышал от одного морячка, что этот тип уже через полгода поступил в "Интеллидженс сервис".
Может, это что объясняет, как вы считаете? Ну, мне пора. Прошу извинить, служба… Этот паршивый трамвай караулю. Человека у нас в Гдыне обидеть умеют, ох умеют, а хочешь справедливости добиться – ищи ветра в поле. А еще правилам вежливости учат. Благодарить, мол, надо, "Вистуле" целовать ручки. Ох, разъедает меня злость и сожрет в конце концов, тьфу!
"Тело" попрощалось с Вахицким, и потом слышно было, как по палубе прогрохотали его шаги.
V
– А вы куда, в Варшаву или к морю? – спросил крепыш в коричневом пиджаке и в рубашке с отложным воротником "а-ля Словацкий". Вся его лоснящаяся, широкая и на редкость угодливая, словно бы клянущаяся вам в любви, физиономия с толстыми, мясистыми губами была покрыта багровыми пятнами. Он тоже заглянул в застекленное помещение, которое мальчик из ресторана ни за что не желал называть кают-компанией, и, сев за столик неподалеку от Леона, сразу же принялся почесывать щеку.
– Мечта, а не погода! Цимес. Мне это путешествие по Висле на пользу, отдых нервам. Я, знаете ли, позавчера прибыл поездом в Сандомеж, а потом пришлось лошадьми, на фуре ехать в имение к одному графу. Ну и растрясло меня! А с ним – одни неприятности! Одурачил почище любого цыгана. Три часа торговались. Он продавал пару фамильных вещиц. А я ювелир. Зовут меня Игнаций Попеличик. С кем имею честь?..
– Я – Вахицкий, – представился Леон. Знакомясь, они оба не встали с места и разговаривали через столики. – Еду в Варшаву.
Ювелир заказал чай и булочку с ветчиной – должно быть, не знал, что такое "завтрак по-английски". Жевал он вяло, без особого аппетита: как известно, польские желудки с утра не слишком вместительны и довольствуются малым. Во всяком случае, в те годы дело обстояло так. Ювелир снова почесал щеку. Блеск его излучавшей розовое сияние физиономии, когда Леон присмотрелся к ней повнимательнее, показался ему неестественным. Должно быть, в лечебных целях ювелир смазывал лицо каким-то кремом.
– Вахицкий, Вахицкий, – повторил ювелир. – Откуда я знаю вашу фамилию? Ага! – воскликнул он вдруг. – Как же, как же, помню, была такая Вероника Вахицкая, дальняя родственница Богуславских из Белостока, я читал дня два назад в "Газете польской" о ней некролог. Огонь, а не женщина! В Варшаве говорили, что, если нужно какое-нибудь содействие, все кидаются к ней. Я это называю рычагом. Всегда за кулисами имеются какие-нибудь рычаги, без этого не могла бы существовать политика, хо, хо! Но, извините… Что это у вас? Простите за нескромный вопрос – что это у вас за ленточка?
Ювелир почувствовал, что зашел слишком далеко, во всяком случае, у него была физиономия человека, который утратил равновесие и вовсе не уверен, что не сболтнул глупость. Он все смотрел и смотрел на Леона, на лацкан его пиджака. Где прямо сверху, поперек, была нашита черная ленточка. Маленькая, но весьма характерная деталь; ленточка эта о чем-то говорила и, казалось, на каком-то далеком языке.
– Я ношу траур, – сказал Леон.
– Это траур? А почему тогда не на рукаве? Траурная повязка обычно бывает на руке. Такую ленточку я вижу впервые! – воскликнул пан Попеличик, несколько заинтригованный и по-прежнему почесывающий щеку. Даже мысль о собственной бестактности отошла на второй план. Но потом выплыла снова. – Так вы случайно не родственник Вероники Вахицкой? – спросил он с некоторым смущением.
– Я не знаю никакой пани Вероники. Мою мать звали Ванда.
– Ясное дело. Все в голове перепуталось, да еще как. Прошу извинить, вы, должно быть, не поняли меня, когда я говорил о рычагах. Я говорил это от чистого сердца, с преклонением. Хо! Хо! – Пан Попеличик, говорящий от чистого сердца, тоже запнулся, но оставался неизменным в своем, если так можно выразиться, моральном отступлении. Рычагами, как только что выяснилось, он называл только тех деятельных симпатичных людей, которые охотно делают доброе, не отказывая никому в помощи. – А покойная ваша матушка – пусть земля ей будет пухом – славилась своей добротой, я об этом слышал, разумеется, слышал! – говорил он (хотя в действительности пани Вахицкая вовсе не была такой уж доброй – ни доброй, ни злой, – а занимала промежуточную ступеньку). Так вы в таком случае родственник Богуславских? Очень милые люди. Так и не побывал у них в Белостоке, но, помнится, они купили у меня платиновую браслетку. И еще ожерелье из опалов.
Тем временем случилось нечто неожиданное, и с палубы в окна ворвались какие-то звуки. Чудесные и необыкновенные. Серебристый стеклянный звук, высокое, исполненное любовной дрожи тремоло, певучим эхом оттолкнувшись от стеклянных стен, вылетело в противоположное окно. Этому звуку тотчас же ответил другой, золотистый, чуть более низкий, лепечущий что-то очень нежное, и, пролетев через комнату из окна в окно, исчез то ли в речной, то ли в небесной голубизне. Разумеется, на палубе все это было слышно лучше. Казалось, где-то над пароходом, под облаками, прекрасная юная нагая девушка, мисс Полония, а быть может, мисс Вселенная, полощет горло золотой водой! Буль, буль, буль, буль. Что-то молящее поднялось, воспарило в вышину и – о боже, боже – как же горько заплакало! В этом плаче были и бесприютность печали, и разочарования первой любви. Вдруг в ответ на эти мольбы с обоих берегов слева и справа полились новые звуки и, начертав вверху несколько спиралей, подобно розовым жемчужинам посыпались на палубу. И тогда чей-то голос – то ли Яна Кепуры[9]9
Ян Кепура (1902–1966) – известный эстрадный и оперный певец польского происхождения.
[Закрыть], а скорее Лили Понс – зазвучал, рассыпаясь в неземных колоратурных трелях, и, торжествуя, исполнил победную арию.
– Ох, и распелись соловьи, горло дерут! – заметил ювелир Попеличик и, улыбнувшись (словно бы объясняясь Леону в любви), с невольным уважением глянул в окно.
VI
Они вышли на палубу, мальчик из ресторана вынес вслед за Леоном бутылку и рюмку. На корме стояло несколько шезлонгов. Леон Вахицкий сел, и под локтем у него сразу же оказался столик, бутылка и рюмка зазвенели, мальчик, поставив их на стол, ушел.
– Не знаю, на что эти полотняные лежаки годятся, боюсь, при моей комплекции это не подойдет, – сердито буркнул пан Попеличик.
Когда он осторожно сел, что-то и в самом деле заскрипело, а заполненное его тяжеловесным задом полотно свисало чуть ли не до пола, едва не касаясь палубных досок. Соловьиные трели не умолкали.
Висла, спокойная, величественная Висла, скрывавшая, разумеется, свои водовороты, сейчас голубела и кое-где была покрыта солнечной позолотой. У берегов зеленели камыши, а за ними выступали на одной ноге тополя. Чуть дальше их шеренги, почти с солдатским шиком, отступали назад, и на их месте появились кусты и заросли, а еще дальше – нечто вроде маленькой рощицы. Мелькнула чья-то усадьба. В синем небе недвижимо застыли белые облачка.
Все это было и выразительно, и красиво. Но, однако, – и об этом нетрудно догадаться – Леону чего-то здесь не хватало; даже красота соловьиного бельканто, чуть прикоснувшись к нему, оставила его равнодушным. Синева неба – по его мнению – могла быть более интенсивной, значительно более интенсивной и горячей! Кроме того, что это за облака? Облака отечественного производства, они не только не предвещали бури на море или в душе, но и вообще ждать от них было нечего. Скупо заросшие заленью берега, если говорить честно, казались чересчур простенькими, бесхитростными, и там наверняка ничего не происходило. Разве что мужик побил свою бабу или наоборот. Не хватало блестящей, влажной, светлосалатовой зелени, изумрудного яркого блеска, густых и запутанных зарослей. Да что там! Самое скверное, что пестрые тревожные тени больше не мелькали, не метались из стороны в сторону и с берега никто не махал рукой, зазывая его к себе. Вахицкий опрокинул еще пару рюмок. Молча.
– Вы иногда ходите в театр? – неожиданно спросил он соседа.
– Чаще всего в Летний. Я предпочитаю что-нибудь легкое" считаю, что в театр ходят вовсе не для того, чтобы думать! Люблю Дымшу, – отвечал ювелир. – А почему вы спросили?
– М-да, так, так. Я спросил, потому что подумал… Вам никогда не приходило в голову, что каждый человек – это актер?
– Вы, должно быть, говорите о любительском театре? Нет, я никогда не играл. А впрочем, как мне известно, не то в Новом, не то в Старом Сонче есть такой театр, и даже очень хороший. И когда-то в детстве, в гимназии, я сам выходил на сцену в контуше, – отвечал пан Попеличик с некоторым недоумением. Но вполне любезно. И с готовностью отвечать на все вопросы.
– Нет, я говорю о том, что каждый в нашей маленькой жизни играет свою роль. Ну, скажем, вы, когда ведете свои дела. Ведь вы, наверное, замечаете, что с любым новым клиентом, покупателем или с тем, у кого вы что-то покупаете, вы ведете себя как-то иначе, чем с прежним?
– Святая правда! – обрадовался пан Попеличик. – Я даже знаю немного идиш, хотя по происхождению своему стопроцентный ваш соотечественник, без всяких примесей, католик, и в семье нашей имелся даже викарий. Но в гешефтах, сами понимаете, идиш может пригодиться. В моем деле, как, впрочем, и в любом другом. Я иногда умею с ними, хе-хе… словом, некоторые евреи прямо меня спрашивают, послушайте, пан Попеличик, вы ведь не гой?
– Вот! Вот! – удовлетворенно кивнул головой Леон Вахицкий.
То, что как-то случайно удивило его и запечатлелось в памяти, теперь как бы находило свое подтверждение.
Как-то – быть может, год назад, а может, и еще раньше, – бреясь перед зеркалом и размышляя о краковском воеводе, которого он в тот день должен был навестить по своим спально-вагонным делам, Вахицкий вдруг заметил, что на лице у него невольно появилось выражение обезоруживающей, а что еще любопытней, совершенно искренней наивности. Младенец, да и только. А ведь наивным он никогда не был. Воевода, известный всем своей недоверчивостью и подозрительностью, считал себя хорошим физиономистом и в разговоре с просителем утверждал, что видит человека насквозь со всеми его пороками. Все на свете прохиндеи! Поэтому он испытывал странную и столь не отвечающую его положению в мире слабость к простакам. У него появлялось желание их опекать.
"Любопытно, любопытно", – повторял про себя Леон и, умывшись после бритья, снова глянул в зеркало. Словно примеряясь к чему-то. Он выбрал наугад кого-то другого, уже не воеводу, и подумал об одной краковской богомолке, которую встретил вчера на улице возле Мариацкого костела. В своей черной старосветской накидке, в аристократической, и поэтому сплющенной и даже чуть ли не продавленной, шляпке (потому что наши аристократки в те годы, одеваясь весьма модно, особым шиком считали носить бог знает какие шляпы), она кормила хлебом голубей. И, как только он о ней подумал, в лице его появилось нечто религиозно-клерикальное. Тогда он подумал об одном генерале – усатом легионере, с хриплым голосом и признающем мужчинами только тех, у кого на уме война и кто лихо машет саблей. "А вы, любезный, как вы относитесь к армии и к военной службе?" – обычно спрашивал он. И что же? Как только Леон подумал о нем, в чертах его появилось нечто военное, уланское. Он внимательно заглянул себе в глаза, в свои зеленоватые, обладающие особым гипнотическим свойством глаза. Сосредоточился, напрягся и подумал: я симпатичный, искренний, открытый человек! В зеркале словно бы что-то блеснуло – это его собственные глаза в ответ на призыв засветились волнующей, чуть ли не за сердце берущей приветливостью и открытостью. Он и в самом деле мог своим видом вызвать невольную симпатию.
В тот день Леон посетил воеводу и так растрогал его наивным выражением лица, что удостоился отеческого похлопывания по плечу, спально-вагонные проблемы были решены с отцовской снисходительностью.
Теперь, сидя в шезлонге и опрокинув еще одну рюмку, он, сам не зная зачем и почему, поведал об этом пану Попеличику, который неожиданно проявил к его рассказу большой интерес и, можно сказать, "проникся". Теперь он чесал щеки уже обеими руками. Леон Вахицкий, глядя на белые полосы, оставляемые за кормой пароходом, со свойственной ему хаотичностью перескочил на другую, также не менее интересную и при этом запретную, тему. Мысль его, напоминавшая пса на цени, словно бы кружила по небольшому двору из конца в конец. Поскольку в Кракове он никому поверить ее не смог – то тут, увидев подходящего собеседника, который был ему, в сущности, безразличен, вдруг приподнял некую завесу, обнажив перед все еще продолжавшим чесаться ювелиром Попеличиком частицу своей души.
– Нервы, – сказал он вдруг ни с того ни с сего, – все от нервов.
– А вы что, нервный? – снова неправильно истолковал его слова Попеличик.
– То-то и оно, что не знаю! Полагаю, что нет, но хотел бы знать точно.
– А к чему же вы о них говорили?
– Вы когда-нибудь покрывались гусиной кожей? А мурашки по спине бегали? У меня – никогда! А жаль, очень жаль! Ха.
– А с чего бы им бегать, этим мурашкам?
– Потрясение. Нервное потрясение. Есть такие люди. Есть наверняка!
– Какие? – спросил Попеличик.
– Которые мечтают о нервной дрожи.
Ювелир неожиданно зашевелился, и полотно шезлонга, облегающее его зад, казалось, вот-вот лопнет. Казалось, он был еще более заинтригован, пятна экземы на его щеках сделались почти фиолетовыми. Соловьи старались перещеголять друг друга, им вторил плеск воды – это хлопали лопасти парохода.
– Представьте себе, – снова пошел по кругу Вахицкий, не в силах освободиться от своей цепи. – Представьте себе, я подал заявление с просьбой разрешить мне иметь при себе оружие – отказали. Заявили, что я недостаточно обосновал свою просьбу. Потому что, собственно говоря, у меня не было убедительных мотивов.
– Вы имели в виду револьвер? – спросил Попеличик.
Он сунул руку во внутренний карман своего пиджака. И толстыми пальцами вытащил нечто черное с синеватым отблеском. Это был маленький браунинг. Неожиданно на левом берегу, а ювелир сидел слева от Леона, снова закружило что-то пестрое, замелькали тени, там опять кто-то стоял и, надрываясь, кричал во все горло: "Ау! Ау! Ко мне, скорее ко мне!"
VII
– Откуда это у вас? – спросил Вахицкий. – Вот видите, вы получили разрешение, а я – нет.
– Мне все время приходится иметь дело с ценностями, часто у меня при себе целое состояние. Так что без пистолета не обойтись, ясное дело. Поэтому никто мне препятствий не чинил. Пустые формальности, и только.
Был ли пан Попеличик по-настоящему откровенен с Вахицким? Кто знает, кто знает? К тому же у Леона на этот счет имелись свои предположения, своя теория. Ему казалось, что у ювелира опять мина человека, который с трудом пытается обрести равновесие. Словно бы он опять допустил какую-то бестактность. А может быть, уже жалел о том, что показал свой браунинг или маузер, такой маленький, похожий на дамский. Но с другой стороны, что в этом такого, о чем следовало бы жалеть? Нет, это уж слишком неправдоподобно. Леон размышлял обо всем этом после прибытия в Варшаву и даже еще несколько дней спустя. Впрочем, пистолет отливал синим блеском очень недолго, он тотчас снова исчез во внутреннем кармане – а кстати, тоже нелишняя деталь! Кто у нас носит пистолет во внутреннем кармане пиджака, обычно его прячут в заднем кармане брюк. И почему это ювелир добавил, словно бы оправдываясь: "Признаться, я боюсь, как бы он сам когда-нибудь не выстрелил. Я даже и обращаться с ним толком не умею, хе, хе". Словно бы он стыдился чего-то, пытался от чего-то отречься, но через несколько минут лицо его опять излучало симпатию, так и бьющую через край симпатию к Леону. Потом на какое-то мгновение он задумался и своими желтоватыми, припухшими глазами, столь контрастирующими с багровой краснотой щек, внимательно посмотрел на рюмку Леона, потом на его профиль с резко очерченным носом, еще раз на рюмку и опять на профиль. Сделал для себя какой-то вывод, но вывод этот прозвучал абсурдом.
– Вы, наверное, знаете директора Вечоркевича! Ведь так?
– Какого Вечоркевича? Директора чего?
Леон как раз держал на коленях открытую книгу, с которой не расставался даже за завтраком – она все время лежала возле чашки с кофе.
– Гм, я и сам бы никогда не мог сказать этого точно. Ну, он такой плечистый, коротконогий. Брюнет, с волосами под ежик. Всегда играет на скачках в Служевеце.
– Нет, его фамилия ни о чем мне не говорит, впрочем, это такая распространенная фамилия. Я такого не помню, – отвечал Вахицкий, не придав этому вопросу особого значения. Скорее, пожалуй, пропустил его мимо ушей. Перевернул страницу, которая от легкого ветерка – на палубе чуть-чуть сквозило – непослушно поднялась и затрепетала.
– А разрешите узнать, что вы читаете?
– "Победу" Конрада. Второй раз.
– Вы страдаете отсутствием памяти?
– Нет, не страдаю.
– А зачем же читать второй раз?
– О! – Леон свободным жестом поднял руку, словно хотел очертить над книгой круг.
– Конрад? – допытывался ювелир. – Не слыхал. Это, наверное, не польский автор? "Победа", вы говорите? Что-нибудь военное?
Герой книги Гейст, швед по происхождению, волею случая оказавшись на одном из островов Тихого океана, поселился в отеле у некоего Шомберга, державшего также при нем ресторанчик. У Шомберга была жена, насмерть запуганная женщина, вечно сидевшая за конторкой. Крошечный отель находился в саду, в глубине которого возвышалась эстрада, где каждый вечер выступали бродячие музыкантши и среди прочих скрипачек была Лена – иначе говоря, устраивались концерты скрипичного женского оркестра. Вскоре в отеле появился подозрительный тип со своим страшным слугой Рикардо, который всегда носил запрятанный под штаниной нож. Потом, после многочисленных приключений, новоприбывшие вместе с хозяином отеля устроили заговор против шведа Гейста, и Лена, можно сказать – защищая его от смерти, погибла от пули.