Текст книги "Певец тропических островов"
Автор книги: Михал Хороманьский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 35 страниц)
Однако, с другой стороны, это… странно. Ведь на Новом Святе должны были гореть фонари, да и витрины магазинов освещены не только вечером, а всю ночь напролет. И тем не менее на улице в густом мраке лишь смутно вырисовывались руки и ноги запоздалых прохожих и неясно, точно темный призрак, маячил кузов стоящего возле тротуара автомобиля.
– Это такси? – спросил Леон.
– Ну так что, едем вместе? – раздался рядом мужской голос. – Позвольте, я помогу вам сесть…
Это был все тот же незнакомец, капитан, чей галстук – единственное в пьяном мраке светлое пятно – флюоресцировал перед глазами Леона. Вахицкий почувствовал, как чья-то рука подхватила его под локоть. "До свиданья, спокойной ночи", – услышал он. Значит, здесь есть кто-то еще, раз капитан с кем-то попрощался. Но с кем, кто? Инстинктивно держась за дверцу такси, Леон повернул голову.
Ха!.. Оказывается, за его спиной светилась-таки какая-то витрина. Но, пожалуй, это не был магазин. Никаких товаров, ничего похожего на рекламу. За окном виднелось узкое, как кишка, помещение, в котором слева дремало несколько мраморных столиков, а справа – белая стойка с табличкой: фисташковое, шоколадное, сливочное… Кафе-мороженое! – сообразил Леон. В двух шагах от него, освещенные падающим из этого окна светом, стояли три фигуры – две мужские и третья… третья… Нет, он не мог ошибиться. Он увидел декольте, осиную талию и широкие плечи, а прежде всего – пламенные узоры, лизавшие вечернее платье, словно собираясь его поджечь. Женщина стояла невдалеке в полосе света, но окруженная со всех сторон чернотой… быть может, чернотой небытия… нет, скорее подворотни – над ее головой проглядывал из темноты номер дома. Леон прищурил глаза и напряг зрение. В металлическом треугольничке, похожем на фонарик, голубела надпись: Новый Свят.
– Ха, вот вы где! – Леон вдруг опять протрезвел. (Во всяком случае, так ему показалось. Неужели… о… о!.. – простонал он. Неужели и вправду?..) – А я вас искал… хотел проводить.
Сейчас он ни за что, никакими силами не мог вспомнить ее лица. Ни того, что она ему ответила. Пятно. Декольтированное пятно. Однако… О… о! Кажется, один из мужчин взял ее под руку. А потом и другой. Тэ-эк, тэ-эк, ну конечно. Кажется, она его (Леона) просто поблагодарила… сказала, что куда-то идет с этими господами… или что-то в этом роде! Тогда… Ага! Тогда он предложил уступить ей такси. Нет, она предпочитает пройтись. И снова поблагодарила. Ну и тогда… Ха…
Леон почувствовал, что кто-то поддерживает его под локоть, увидел перед собой открытую дверцу, кожаную обивку сиденья и – уже внутри машины – собственное согнутое колено. Чужая рука крепко сжимала его локоть. Наконец он сел и в ту же секунду ощутил (да, скорее ощутил, нежели увидел), что кто-то садится с ним рядом. Наверное, капитан, не иначе. Ну и тогда…
VI
И тогда, прежде чем зафырчал мотор и водитель нажал на газ, тишину спящего Нового Свята за открытым окном такси всколыхнула "словно бы тень серебристого смеха".
В первое мгновенье Вахицкий подумал, что ему показалось. Ведь то, что он услышал, не было похоже на ее смех. Когда Барбра Дзвонигай смеялась, она издавала низкие, очень глубокие, похожие на короткую фортепьянную руладу звуки – ее смех никак нельзя было назвать серебристым "дрожанием атмосферы". Значит, сейчас смеялась не она? Но тут в темном хмельном мозгу Вахицкого мелькнуло, все объясняя, одно слово: "Актриса!" Она могла, да-да, могла смеяться по-разному. Леон на секунду замер в напряжении. Потом, дабы убедиться, что он не спит и что это не слуховая галлюцинация, наклонился вперед и, прищурившись, выглянул в окошко. В эту минуту смех повторился. Барбра, опираясь на руки двух кавалеров, медленно проходила мимо такси. Она смеялась – он отчетливо это видел. Видел – не только слышал!
И еще несколько раз повторился этот как будто беззаботный и ничего не значащий смех, без эха замирая на безлюдном спящем Новом Святе. Именно "словно бы тень серебристого смеха". "Легкое колыхание тишины, просто дрожание атмосферы" (взятые в кавычки фразы – цитаты из Конрада). Легчайший звук, будто и вправду, соприкоснувшись, звякнули серебряные цепочки… Но это не был ее (Барбры) смех – это была очередная актерская выходка, великолепное подражание Хохотушке Энн. Такси тронулось, но вдогонку еще долго неслись серебристые (быть может, предостерегающие) трели.
Такси в те годы внутри обычно были разделены стеклянной раздвижной перегородкой. Вахицкий заметил, что капитан перегородку задвинул, чтобы водитель не мог слышать, о чем они говорят. Сильная рука опустилась на плечо Леона. Он почувствовал, что панама сползает ему на лоб… О… О!..
– Что вам сказал подполковник Собичин? – услышал он.
Вопрос был задан неприятным, очень резким тоном.
Чувство обиды, оскорбленного достоинства шевельнулось было в душе Леона, но тотчас исчезло, придавленное глыбой хмельного равнодушия, темными парами "Бачев-ского" и смежающей веки сонливостью. Рессоры такси укачивали Вахицкого, словно мягкая постель. Он сделал над собой усилие и, преодолевая сопротивление постороннего предмета, который по-прежнему ощущал вместо языка во рту, произнес:
– Ка-а-кой Со… Собичин?..
– А тот улан, с которым вы разговаривали у окна! – услышал он негромкое, но явно недружелюбное восклицание. И снова рука тряхнула его за плечо.
Что со мной? Почему я никак не реагирую? – мелькнуло у него в уме. Тут он увидел прямо перед собой серебристо поблескивающий галстук и сразу припомнил разговор с подполковником. Его охватило волнение. Как-никак была задета честь польского мундира! Некто в нашем мундире чуть ли не с пеной у рта утверждал, что ненавидит поляков. Непременно нужно в этом разобраться, нужно, чтобы… Но тут ход мыслей Вахицкого оборвался. В воображении, вытесняя галстук, замаячила фотография, украшающая один из сборников Конрада. Лицо немолодого уже человека с подстриженной седеющей бородкой и набрякшими веками. Лицо бывшего капитана парусника. Что ему опять понадобилось от Леона – да еще в эту до омерзения неприятную минуту, когда чужая рука нахально опустилась на его плечо?
"Нахально… – повторил Вахицкий, с трудом собравшись с мыслями, – нахально". И, произнеся про себя это слово, что-то понял, а фотография тут же исчезла – словно выполнила свою задачу и больше не была нужна. Задача же заключалась в том, чтобы напомнить ему: осмелившаяся вести себя неподобающим образом рука придает ситуации неподобающий характер. Чистота – как будто сказала фотография. У Леона стало легче на душе, хотя в хмельном дурмане он не мог толком понять, почему должен реагировать именно так, а не иначе. И он просто стиснул зубы. Чужая рука ослабила хватку. Голова Леона склонилась на плечо, и он вдруг почувствовал, что летит в черную бездну. И заснул сном мертвецки пьяного человека, лишился сознания – вероятно, всего на минуту или самое большее на несколько минут: дольше поездка от Нового Свята до Каровой не могла продолжаться. Очнулся он уже стоящим на тротуаре перед входом в "Бристоль". Как и когда он там очутился, куда уехало такси, Вахицкий понятия не имел. Чернильное, непроницаемое пятно. В каком-то оцепенении, держась преувеличенно прямо, он шагнул вперед. Что-то стеклянное с некоторым сопротивлением повернулось перед ним (это была вращающаяся дверь), мелькнул освещенный холл, и наконец он оказался в плавно поднимающемся вверх лифте.
– Тут одна дама хотела вас видеть, – сказал ночной портье, наверняка заметив, в каком он состоянии.
– Да… а… ма? Ка… кая?
– Минуточку! Как только увижу, пошлю ее к вам в номер.
Леон не ответил – просто не нашел для этого сил. Едва он закрыл за собою дверь, в комнату постучали. Уже без галстука и пиджака, он выглянул в коридор. За порогом стояла довольно элегантно одетая, но вызывающе накрашенная молодая женщина из категории платных партнерш для танцев – не самого низкого пошиба.
"Бристоль", а вернее, ночные швейцары, получая за это свою долю, порой проявляли заботу о постояльцах гостиницы. Женщина улыбнулась.
– Ха-а… – с трудом произнес Вахицкий, поняв, в чем дело. – Из… вините меня. Вы, наверное, перепутали но… номер…
Закрыв дверь и даже не сложив аккуратно брюки, чего с ним никогда прежде не случалось, Леон в пижаме бросился на кровать. Меня напоили, просто напоили! – сразу понял он, когда, проспав несколько часов, проснулся в состоянии тяжелейшего похмелья. Шторы на окнах розовели, рассвет уже сменился утром.
VII
Н-да, странная вышла история. Самое скверное, что спустя несколько дней Леон уже не мог с уверенностью сказать, где была правда, а где пьяные виденья. Никогда в жизни еще голова его так не подводила. Чернота в памяти не только не рассеивалась, а, напротив, словно разливалась вширь, стирая все следы. Говорил ли подполковник что-нибудь про свою ненависть? Отвозил ли потом кто-то его (Вахицкого) на такси или не отвозил? Опускалась ли чья-то нахальная рука на его плечо – или и этого не было? Одно только, кажется, не вызывало сомнений: те, кому нужно, прекрасно знают, что могут думать о нас украинцы, призванные в польскую армию, и уж конечно ни для кого не секрет, какие чувства владеют теми редкими исключениями, которые, будучи кадровыми военными, дослужились до высоких чинов. Ведь на каждого офицера имеется досье. Следовательно, если рука, осмелившаяся вести себя неподобающим образом, существовала в действительности, то ею управляло вовсе не желание узнать что-либо о подполковнике, а, скорее, что-то иное. В этом Леон был уверен. Рука стремилась… Тут Вахицкий, не смея довести свою мысль до конца, только вздрагивал. Ясно было, что к нему отнеслись без должного уважения.
В конце концов он решил рассказать кому-нибудь о том, что произошло. Только кому? После недолгих колебаний он остановился на двух вице-министрах, о которых по рассказам матери знал, что они отличаются порядочностью и не применяют в политике недозволенных приемов. Адвокату Гроссенбергу так никогда и не довелось узнать, кто были эти господа: вице-министров в любом государстве было и будет предостаточно. "Порядочных людей по фамилии лучше не называть", – заявил впоследствии Вахицкий. Как это ни смешно, он, пожалуй, был прав. Выражение "порядочность" в те времена имело едва ли не отрицательный оттенок. Варшавский шлягер: "Я расчетливый подлец, вот и хорошо!" – такой, казалось бы, трогательно-плутовской, отдающий Повисльем – добрался до министерских кабинетов и там, в устах государственных мужей, звучал, гм, довольно-таки тревожно. Шлягер этот, можно смело сказать, занимал второе место после официально признанной песни легионеров "Мы, Первая бригада".
Мы, Первая бригада,
Дружина мы стрельцов!..—
пелось при каждом более или менее подходящем случае: например, на открытии или закрытии конгресса ученых либо эсперантистов. Публика вставала со своих мест и снова садилась, шаркая ногами. Организацией подобных конгрессов и торжеств обычно занимался какой-нибудь старый легионер, осыпанный наградами полковник, по прихоти Маршала назначаемый то на одну, то на другую высокую должность. Дед мог буркнуть: "Приказываю вам с сегодняшнего дня быть эсперантистом!", и полковник без разговоров становился последователем Заменгофа[72]72
Людвик Заменгоф (1859–1917) – создатель международного языка эсперанто.
[Закрыть]. Итак, спев песню, публика садилась, и полковник тоже усаживался в свое кресло, с тою лишь разницей, что рот у него оставался полуоткрыт, и сидящие рядом могли слышать, как он напевает: "Я расчетливый подлец, вот и хорошо!"
Однако – ближе к делу! Порядочность, как позиция, кардинально отличалась от позиции расчетливого подлеца. Поэтому, когда какую-нибудь шишку называли порядочным человеком, многие воротили нос. И добавляли со смешком: "Катон!" Либо: "А, это так называемый реформатор!" Иной же раз можно было услышать и такие поразительные заключения: "Этот из тех, которые, если не воруют сами, думают, что все остальные непременно должны воровать! Вы понимаете, что я имею в виду?" И собеседник согласно кивал в ответ.
По всей вероятности, оба вице-министра, с которыми Леон решил поделиться своими сомнениями, принадлежали к категории Катонов. Одному из них он просто позвонил по телефону. Сославшись на мать и упомянув про их квартиру на Польной, Вахицкий напомнил вицеминистру о своем существовании и тут же принялся неосмотрительно оперировать глаголом "казаться". Он честно признался, что в тот вечер изрядно "перебрал" и поэтому ему показалось, что где-то на Новом Святе (кажется) в некоем танцевальном зале (опять: так мне кажется) состоялся совместный польско-украинский ужин, на котором – точно он не знает, но такое у него создалось впечатление – произошло то-то и то-то, после чего какой-то капитан отвез его, Вахицкого, в гостиницу и по дороге, насколько помнится, нахально положил ему руку на плечо.
В трубке воцарилось неодобрительное молчание. Наконец вице-министр заговорил, причем весьма загадочно: он заявил, что "в политике самое важное – в каком состоянии руки!". Что, простите? – удивился Вахицкий. И узнал, что руки должны быть вымыты мылом и отдраены щеткой. Трубка тарахтела минуту или две, пока даже по телефону не стало видно, что вице-министр показывает свои безукоризненно чистые ладони. Тут Леон понял, что дал маху и уж по телефону, во всяком случае, ничего не добьется, почему решил второго министра посетить лично.
На сей раз, сидя у того в кабинете, обставленном якобы по-спартански, Вахицкий следил за тем, чтобы не злоупотреблять глаголом "казаться". Только однажды это слово сорвалось у него с языка.
– Меня удивляет поведение этого подполковника, – сказал Леон. – Удивляет не потому, что он испытывает к нам ненависть. Раз уж ты нас так ненавидишь, то, мне кажется, следовало бы добровольно покинуть ряды нашей армии.
– Позвольте! – воскликнул в ответ на это вицеминистр. – Мой брат был кадровым царским офицером и ненавидел царя. А у жены моей есть шурин родом из Познани, который в восемнадцатом году в мундире немецкого лейтенанта атаковал Верден, однако немцев иначе чем "эти живодеры" не называл и желал им скорой погибели – всем без исключения!
– Ха!
– Что же касается этого, как вы говорите, капитана, который в прямом и переносном смысле задел вас своей рукой, то… смотря какая была рука.
И тут, к превеликому изумлению Леона, повторилось буквально то же самое. Вице-министр вытянул вперед торчащие из манжет руки и показал ему вначале тыльную, а затем внутреннюю стороны ладоней.
– Чисто! – сказал он. – Попробуйте отыскать на них хотя бы пятнышко.
Так мальчуган показывает своей маменьке ручки, перед тем как лечь в постель. Вице-министр дал понять Вахицкому, что, если кого-то касаются такие руки, ничего неприятного в этом нет и ничья честь не задета. Разумеется, такое случается – увы! – нечасто, но господин вицеминистр склонен думать, что тот капитан был исключением и тоже скреб свои руки и мыл их высоконравственным мылом, в связи с чем вице-министр рекомендует Вахицкому принять подобную точку зрения.
Леон вежливо улыбнулся, и на том визит закончился. Тем не менее из спартанского кабинета Вахицкий вышел с неприятным ощущением тяжести на правом плече. Он поймал себя на том, что время от времени невольно этим плечом подергивает, словно желая сбросить если не оскорбительный для его достоинства, то уж во всяком случае докучливый груз.
Глава четырнадцатая
I
Взошла огромная малиновая луна. Барбра Дзвонигай и Вахицкий сидели в шезлонгах на крыше "Спортивного". Был уже конец июля, около девяти часов вечера.
Покачивая над головой подносом с шипящей сковородой, на крышу взбежал по ступенькам Вальдемар. Двигался он танцующей походкой человека, пребывающего в отличном настроении, и весело щерил зубы. Было еще довольно светло. Вахицкий и Барбра заканчивали ужин: им подали огурцы, помидоры, молодой лук и охотничьи колбаски на закуску, а потом бризоль с домашней лапшой в соусе с красным перцем. Хлеб был двух сортов: ржаной – вероятно, деревенской выпечки, с прилипшими снизу капустными листьями – и хрустящие булочки. Все это несущественные подробности, однако о них следует упомянуть, так как впоследствии Вахицкого подробно расспрашивали о меню. Выпито в тот вечер было немного: две-три рюмочки водки и бутылка французского вина. Потом Леон вспомнил одну мелкую деталь: вино им принесли уже откупоренным и даже разлитым по бокалам. Это не соответствовало обычаям, принятым в хороших ресторанах, где каждую бутылку открывают на глазах клиента, – но разве "Спортивный" был хорошим рестораном? Поэтому Леон не обратил на эту мелочь внимания.
Когда уже совсем стемнело, Вальдемар принес сифон с водой (для Барбры) и два стаканчика. В темноте нельзя было определить, пусты ли они – не лежит ли, например, что-нибудь на дне стаканчика Барбры? Такое тоже было возможно. Еще Вальдемар принес кофе в маленьких чашечках, но Барбра тогда уже почувствовала отвращение к еде и питью, так что к кофе даже не притронулась. Леон хорошо это запомнил.
Все это, быть может, просто придирки. Впрочем, с другой стороны, разве в "Спортивном" не к чему было придраться? Скорее наоборот. Однако перейдем к порошкам от головной боли, которые в тот вечер лежали у панны Барбры в сумочке.
Порошки были самые обыкновенные: кофеин, салицилка и что-то там еще – и назывались "петушками", так как на бумажной упаковке был изображен петух. Их продавали без рецепта в любом киоске. Именно эта старомодная упаковка отличала их от порошков в облатках или капсулах. Облатку и капсулу, конечно, тоже можно аккуратно вскрыть, высыпать содержимое и, насыпав взамен любой другой порошок, снова закрыть. Однако, если рассуждать здраво, это проще проделать с маленьким конвертиком, каковым являлся "петушок", – достаточно развернуть бумажку, а затем сложить ее в точности так, как она была сложена раньше. Скажете, это тоже придирка?
II
Перед ужином произошли кое-какие события.
– Этот кошмарный граммофон совершенно отрезает нас от стойки, – пробормотал Леон, вставая с шезлонга.
– Да ведь вы уже заказали ужин, – откликнулась Барбра.
Она лежала на соседнем шезлонге и смотрела на мост Кербедзя. Одна ее рука свисала с подлокотника, почти касаясь нагревшейся за день крыши. Если б она повернула шезлонг наоборот, ногами на север, перед нею открылся бы куда более красивый вид: исчезающая в отдалении Висла. А так все загораживал мост. Леон давно обратил внимание, что она всегда ложилась лицом к мосту.
– У меня кончились сигареты, – сказал он, подходя к лестнице. – Синьор Рикардо, эй! Вы меня слышите? – крикнул он вниз. Но ответа не последовало – из люка неслись только бесконечные рулады. Попурри из венских вальсов. – Ничего не поделаешь, придется спуститься. Простите.
Хотя солнце уже село, с синего неба еще струился неяркий свет. Прошло некоторое время… Вахицкого, видимо, что-то задержало внизу. Когда наконец он вернулся, Барбра поглядела на него и снова уставилась на металлические пролеты моста.
– Что случилось? – спросила она.
Леон сел. На лице его отражались смешанные чувства: как будто что-то его восхитило, заворожило и одновременно обескуражило.
– Фан-тас-ти-ка, – произнес он.
Барбра опять посмотрела на него, а потом на мост. Можно было подумать, мост ее интересовал больше.
– Вы о чем?
– Вы заметили, что стоит у Штайсов на буфетной стойке?
– Граммофон.
– Не только, не только. Сегодня там появилось кое-что новенькое. Пожалуй… ха! Пожалуй, надо бы вам об этом рассказать.
– Расскажите.
– Вам это покажется абсурдом…
– Это уж мое дело, что мне покажется…
Их взгляды встретились.
– Хорошо, тогда послушайте… Спустился я вниз и говорю пани Штайс, как обычно: "О, мадам!"
"Хотите выпить?" – спрашивает она.
"Курить хочу, любезная мадам! Дайте пачку сигарет!"
"Те, что всегда? Вписать в счет?"
"Да, если это вас не затруднит!" – отвечаю я и уже собираюсь отойти. И тут одна вещь бросается мне в глаза. "А это что?" – вскрикиваю я и даже, кажется, от удивления разеваю рот. Потом подхожу к кассе…
"А, лампа… чепуха! – отвечает пани Штайс. – Достала с чердака – знакомые недавно купили имение, а в деревне, сами знаете, электричества нет. Вот они и собирают керосиновые лампы…"
Очень интересно, подумал Вахицкий. Перед ним на прилавке стояла керосиновая лампа девятнадцатого века, очень высокая, с голубым в оранжевые цветочки стеклянным абажуром. Объяснение звучало правдоподобно – в те времена отыскать в Варшаве керосиновую лампу, особенно стильную, попахивающую стариной, было почти так же трудно, как и теперь, помещики же за такими лампами буквально охотились. Так что все правильно, все в порядке.
– Но какого черта, простите, – крикнул Леон хозяйке "Спортивного", – одного не могу понять… зачем вы на моих глазах секунду назад переставили ее оттуда сюда. Только что она стояла возле граммофона, а вы ее поставили рядом с кассой.
И посмотрел пани Штайс прямо в глаза. Но в ее глазах, как всегда, плясали веселые чертики. "Забавно! – говорили они. – Вот потеха!"
– Ах, у всех у нас пошаливают нервы, – ответила она тем не менее отнюдь не шутливо, а напротив – со вздохом. После чего мелодично зазвучала флейта. Хозяйка ресторана запнулась и долго, дольше обычного, не могла выговорить "Изви… и… и… ните…". – Вот вам наилучшее доказательство. У меня это на нервной почве. А почему вас так заинтересовала лампа? Просто от волнения я переставила ее на другое место.
– Ну да? – удивился Леон.
– Честное слово.
Он снова взглянул ей в глаза и снова увидел лукавый блеск, совершенно не вяжущийся с ее вздохами.
– Мне показалось, вы это проделали демонстративно.
– Демонстративно? Надеюсь, вы это не серьезно?..
– Абсолютно серьезно. Вы взяли лампу обеими руками, посмотрели на меня, будто хотели удостовериться, что я это вижу, а потом высоко – излишне высоко! – подняли и поставили рядом с кассой. Зачем?
– Нынешние мужчины разговаривают с женщинами так, как если бы женщины тоже были мужчинами, – обиделась пани Штайс.
Вахицкий был почему-то так возмущен, ну и, конечно, заинтригован, что почти ее не слушал, только смотрел на круглые щеки и полные обнаженные плечи. Она была, как всегда, в муслиновом платье, но на этот раз не белом, а ярко-желтом, перехваченном шарфом, концы которого взметнулись над стойкой: отвечая Леону, пани Штайс вскочила из-за кассы. Хотя движения ее, что не редкость у полных женщин, были удивительно легкими и плавными, заметно было, что и она почему-то крайне возбуждена. Вахицкий вдруг подумал, что совсем не знает этой особы и его представление о ней не соответствует действительности. Ей бы на маленькой сцене в садике бренчать на пианино (точно мадам Цанджиакомо), вторя смычкам своих "музыкантш". Так, как описано у Конрада. И она бы, например, вполне могла ущипнуть Лену за то, что та не спешила присаживаться к столикам изголодавшихся по женскому телу плантаторов. Даже вырез ноздрей у нее был такой же злобный, как у мадам Цанджиакомо, – забавное и поразительное совпадение!.. Тут Леон увидел на губах пани Штайс высокомерную и полную горечи улыбку. И тогда до него дошли ее слова во всей их агрессивности: в пани Штайс, оказывается, негодующе вскипела благородная кровь. Повысив голос, она с обидой принялась перечислять, что в гербе у нее пятиконечная корона, что ее папенька, правда, обеднел, но это ничего не значит – в свое время он воспитывался в имении дедушки, который в Литве имел столько моргов земли, сколько иным мещанам и не снилось, – у него даже был собственный кучер. Этот кучер, видно, являлся ее фамильной гордостью, потому что она дважды выкрикнула:
– У него кучер был в услужении, да, да, вообразите себе, кучер! – Тут Вахицкий счел нужным извиниться и отвесил преувеличенно любезный – дабы разрядить обстановку – поклон. Но чем все-таки объяснялся этот взрыв?
Можно было подумать, керосин в старинной лампе обладал коварным свойством – мгновенно воспламенялся, и лучше было к ней не прикасаться, чтобы не раздалось "бу-бух!". Поклон все же оказал свое действие, и пани Штайс выйдя из образа капризной шляхтянки, снова превратилась в невинную, чуть заикающуюся хозяйку ресторана. Ноздри ее уже не раздувались, а в глазах проснулось удивление.
– Ну теперь мы хоть поближе познакомились! – с подчеркнутой многозначительностью изрекла она. И при этом, произнося слово "теперь", запнулась на "е".
– Ба, это от жары! – сказал Леон.
– В ка-а-аком смысле?
– Тропики, понимаете ли… в тропиках еще хуже! От жары у людей нервы не выдерживают, ба! Они там не только раздражаются из-за пустяков, как, например, мы с вами минуту назад, а буквально впадают в отчаяние, ха! – И сделал было шаг к лестнице, ведущей на крышу.
– Смешно, – ответила пани Штайс, – сегодня опять было больше тридцати градусов – просто смех разбирает… Вы будете ужинать наверху?
– Да, пока на дворе светло.
– Стемнеет, сте-е-емнеет… хотя это зависит…
– От чего?
Она помолчала и наконец ответила:
– От туч.
Что-то мелькнуло за стойкой, и Леон снова остановился. Это было уж совсем непонятно. То ли она это сделала ему назло, то ли от неосознанного раздражения, как если бы ее, предположим, донимал тик. Пани Штайс опустила голову – на этот раз Леон не заметил, чтоб она глядела на него выжидающе. Голые пухлые руки, мелькнув за стойкой, ухватили лампу за латунную подставку и, приподняв, точно какую-нибудь драгоценность или ковчежец, подержали минутку в воздухе, а затем осторожно опустили на другой конец стойки.
– Хе?.. – начал Леон и осекся. Пятиконечная корона и сегодняшняя раздражительность пани Штайс связывали ему руки. Он не мог, например, стукнуть кулаком. Впрочем, к чему бы это привело? – он ведь не собирался с нею ссориться. Нет, это было бы неразумно. – Ха, – проговорил он уже равнодушным голосом, возвращаясь к стойке. – Знаете что, налейте-ка мне рюмочку чего-нибудь… нет! Лучше отсюда, – он указал на бутылку, – то, что всегда! – И стал ждать, что будет дальше. Хозяйка спокойно уселась за кассу, на коленях у нее снова очутилось кружевное покрывало. Замелькали сверкающие спицы, бросая во все стороны отблески. Тогда Леон оперся о стойку и произнес очень вежливо, светским тоном, как бы это сделал конрадовский Гейст. – Я хотел у вас кое-что спросить, мадам Штайс.
– Что же?
– У вас когда-нибудь была собака?
– Была такса по кличке Лили, она сдохла. Ветеринар сказал, от печени. А-а? Смешно!
– А вы никогда не пробовали звонить у нее над ухом?
– Звонить? – Она оторвала взгляд от своего вязанья, но посмотрела не на Леона, а – многозначительно – на его рюмку. – А-а? Чем звонить?
– Ну, скажем, колокольчиком.
– А зачем мне было это делать?
– Говорят, если приучить собаку к звонку, у нее всякий раз станет выделяться слюна. Так я слыхал, ха.
– Очень неприятно, когда собачка слюнявая. На колени не посадишь…
– Колени здесь ни при чем, мадам Штайс! – Вахицкий по-прежнему стоял облокотясь о стойку. – Есть такой цирк Павлова. Вам не случалось видеть?
– Самый лучший цирк – братьев Станевских.
– Ха, вы правы, но цирк Павлова не хуже. Попробуйте себе представить… ха… на арену выходит клоун, в костюме старого профессора в очках и с седой бородой, и ведет на поводке собачку. А в другой руке держит колокольчик.
– Ну и что дальше?
– Ну и звонит…
Чепуха, в ту же секунду подумал он. Ясно, что ни о профессоре Павлове, ни о его экспериментах и условном рефлексе пани Штайс никогда не слыхала и не могла слышать. Попытка говорить обиняками провалилась. Вздор, снова подумал он. Но раздражение не проходило.
– Иной раз глядишь на эти цирковые трюки и сам чувствуешь себя дураком. Скажете, я не прав? – спросил он, сдерживая досаду.
– Не понимаю, что тут забавного, если клоун звонит в колокольчик? – рассудительно ответила пани Штайс, не поднимая головы. – Мне гораздо больше нравится вольтижировка.
Леон вдруг сообразил, что его так раздражало. Перед самым носом у него голубел абажур со своими оранжевыми цветочками. Ему хотелось этот абажур разбить, что-нибудь с ним сделать.
– Ба! Вольтижировка или колокольчик, акробат на проволоке или клоун в костюме профессора – все эти трюки, возможно, кого-то и забавляют, ха, возможно… – продолжал он, следя за собой и стараясь говорить вежливо (хотя его по-прежнему куда-то несло). – Только все это рассчитано на легковерную публику… А сознавать, что тебя считают легковерным глупцом, просто невыносимо, уверяю вас. Ха, честно говоря, я этого терпеть не могу…
Хватит! – перебил он сам себя и прикусил язык. Я – постоянный клиент, с хозяйкой у нас распрекрасные отношения, и нечего ей меня опасаться, подумал Леон и поспешил придать своему лицу дружелюбное выражение. Пани Штайс подняла голову, словно чего-то ожидая. Леона, однако, не покидало неясное, но препротивное ощущение, что в этой словесной стычке он был позорно посрамлен. И все из-за проклятой лампы! Вероятно, ему просто хотелось, чтобы последнее слово осталось за ним. А может быть, подмывало хотя бы жестом дать понять, что он не позволит морочить себе голову – и все вещи будут стоять на своих местах, как это ему угодно, а не летать из угла в угол. Короче говоря, не очень-то задумываясь над своим рефлексом, он протянул руки к лампе, приподнял ее за подставку и, улыбаясь, неторопливо перенес на прежнее место возле граммофона.
Что-то бесформенное и желтое всколыхнулось за кассой, и хозяйка ресторана встала. Покрывало вместе со спицами выскользнуло у нее из рук. Впервые за время их знакомства из глаз пани Штайс исчезло удивление и веселые огоньки скрытого лукавства. Опять тот же необъяснимый взгляд! Она внимательно проследила за руками Леона – каждой в отдельности, – когда он, переставив лампу, оперся о стойку. Нижняя ее губа отвисла.
Темно-голубой вечерний свет из садика и со стороны Вислы просачивался в маленький зал ресторана. Коричневая полировка деревянных панелей кое-где отливала синевой. Однако в углах уже собирались тени и полумрак окутывал стойку. Поэтому нельзя было с уверенностью сказать, действительно ли посерели пухлые щеки хозяйки. Возможно, если б она не вскочила со стула, а, напротив, продолжала сидеть за кассой, голубоватое свечение только подчеркнуло бы ее естественный румянец. А так, очутившись в тени, она казалась обсыпанной мукой. Раздался вздох, похожий уже не на звук флейты, а на свист – что-то свистнуло у нее в горле под тяжелыми складками жира. Но уже через секунду снова стало тихо. Муслиновое платье, обтягивающее заполненный до краев бюстгальтер, желтым облаком маячило на фоне бутылок. И вдруг позади этого облака глухо зазвенело стекло, Вахицкий с удивлением заметил, что несколько бутылок на полке качнулись. Хозяйка, видимо, пятилась к буфетной стойке. Что за черт? – подумал Леон. Чем ее так проняло?.. С минуту оба не моргая глядели друг на друга. Затем пани Штайс, к еще большему его изумлению, не спеша утвердительно мотнула подбородком.