Текст книги "Певец тропических островов"
Автор книги: Михал Хороманьский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 35 страниц)
Глава восьмая
I
Автору этих воспоминаний и заметок, написанных в основном по горячим следам, но приведенных в порядок и собранных только после войны, оккупации и освобождения, увы, снова приходится напомнить о своем существовании. Знакомство его с Леоном Вахицким началось как раз после описанных в предыдущих главах событий. Автор уже рассказывал о том, что они познакомились в "Спортивном" и что разговор, который они завели, сидя за столиками, затянулся до двух часов ночи. Разумеется, вначале Вахицкий отнюдь, о, отнюдь не был откровенен. Об очень, очень многом он предпочел умолчать. Фамилия капитана Вечоркевича, к примеру, не была названа ни разу, и о визите Вахицкого в некое учреждение на Маршалковской, о часовщике и жандарме, а уж тем более о подсвечнике автор узнал значительно позже, уже к самому концу всей этой истории.
Зато Вахицкий подробно рассказывал о многих других вещах, к примеру о своем детстве, о студенческих годах. Но для нашего рассказа эти подробности несущественны. Поэтому автор обходит их стороной. Но тем не менее его поразило, что совсем незнакомый человек, правда изрядно поднабравшись коньяку с лимонадом, так щедро, не без риска, одарил его своей искренностью. Почему, с какой целью? Автору, узнавшему об актерских способностях нового знакомого, показалось, что тот слегка "прикидывается". Может быть, так и было на самом деле. Но, правда, следует сказать, это была бы слишком тонкая игра. Искренность – самая неудобная маска, она не позволяет человеку показать своей умственной зрелости, чересчур искренний человек – это человек чуточку незрелый. Искренность всегда идет в паре с наивностью, с отсутствием опытности или, наоборот, с багажом опыта, который был неправильно воспринят и потому неверно истолкован. Леон Вахицкий, напротив, производил впечатление интеллектуально развитой (и, уж во всяком случае, не незрелой!) личности, оставаясь при этом… вполне искренним.
Но когда автор спросил его напрямик:
– А как это получается, почему внутренний голос не останавливает вас, почему вы так открыто говорите со мной о себе и других, если считаете, что… – тут автор понизил голос, – что это гастрономическое заведение финансируется генштабом? И что если кто-нибудь здесь появляется, то, стало быть, – говоря вашими же словами – жди подвоха. Ведь, кроме того, что я адвокат Гроссенберг, вы ничего обо мне не знаете? – Вахицкий улыбнулся.
– О нет, знаю! Господин адвокат, вы забываете об одной вещи. У человека, который постучал пальцами по доске вон той эстрады, который, входя в этот чахлый сад, воскликнул "а-а", а потом невольно произнес вслух чей-то литературный псевдоним, ха… у такого человека в кармане охранная грамота, к нему открыт путь. Путь к искренности и человеческому доверию. Рука, похлопавшая по этим доскам, достойна дружеского пожатия. Рука человека, далекого от сделок с собственной совестью.
– А не кажется ли вам, что вы чересчур, чересчур… романтичны? – сдержанно спросил автор, все тот же адвокат Гроссенберг.
Но, подумав немного, он должен был без ложной скромности признать: в словах Вахицкого все же была какая-то доля правды. И не такая уж маленькая. С годами автор не раз возвращался к этому утверждению Вахицкого, он с изумлением убедился, что все без исключения читатели Конрада, а речь идет о читателях благосклонных, были людьми порядочными. Тот факт, что в наше время слава Конрада несколько поблекла и все реже можно встретить увлеченных им читателей и знатоков, наводит на грустные и тревожные мысли о большей части читающего мира. Быть может, факт этот служит доказательством того, что читатели, увы, более недоверчиво относятся к жизни и, во всяком случае, вера их в человеческую искренность и чистоту подорвана.
– У меня к вам есть и еще одна просьба, как к юристу, – в какой-то момент вдруг воскликнул Вахицкий.
– Вы ведь знаете, что я в основном занимаюсь бракоразводными делами, – отвечал Гроссенберг.
– Но, быть может, в виде исключения, вы согласитесь…
И действительно, в виде исключения автор пошел на уступки и согласился, использовав свои связи и профессиональные знания (правда, скорее частным образом), помочь новому знакомому.
Следует, однако, помнить, что разговор между ними – между Вахицким и адвокатом – произошел в середине лета, в то время как предыдущие главы посвящены были событиям июня. За это время в жизни Вахицкого произошли некоторые новые события, и ему хотелось выяснить кое-что у юриста, которому он мог бы полностью довериться.
Словом, на другой же день после их встречи адвокат Гроссенберг отправился на почтамт, иначе говоря – на тогдашнюю площадь Наполеона. Речь по-прежнему шла о телеграмме, которую его новый знакомый! якобы отправил некоему Гансу Ундерхайде и Мюнхен. Начальник, о котором уже рассказывалось, почему-то не решился лично выступить против Вахицкого, быть может, тот ошеломил его своей внешностью, панамой и манерами, – словом, он решил передать ото дело по инстанции, начальнику повыше. Тот, руководствуясь, скорее всего, служебным рвением и полагая, что его подчиненный, иначе говоря – начальник меньшего калибра, просто не сумел толково взяться за дело, решил еще раз усовестить отправителя, еще раз изучить дело и с этой целью снова вызвал Вахицкого. Теперь тот должен был явиться в кабинет лично к нему в назначенный день и час. В этот день Вахицкий, как он потом сказал, чувствовал себя самым несчастным человеком на свете, потому что из-за трехдневных проливных дождей столики в саду не накрывали, а панна Барбра (о ней еще пойдет речь) вообще, словно бы боясь "растаять", ни разу за эти три дня в ресторане не появилась. Но, впрочем, не в этом дело. Словом, находясь в кабинете у большого начальника, Вахицкий вдруг из-за чего-то "завелся" и даже задел его каким-то неосторожным словом. И тот почти незамедлительно подал на Вахицкого в суд с требованием привлечь его по соответствующему параграфу гражданского кодекса – за оскорбление должностного лица при исполнении им служебных обязанностей.
Адвокат Гроссенберг показал свою визитную карточку секретарше, которая, к счастью, не стала выспрашивать, по какому делу он явился. Начальник "повыше" принял адвоката у себя в кабинете. Но стоило ему назвать фамилию Вахицкого, как почтенный старец с добродушной розовой физиономией, окутанный, словно облачком, белой шевелюрой и белой бородкой, впал в неистовство.
– Господин адвокат! Как вы можете, как вы можете защищать этого большевика! – воскликнул он дребезжащим, старческим голоском. – Он… он назвал меня идиотом!
– Господин Вахицкий готов принести свои извинения в письменном виде, – сказал адвокат.
Вечное перо фирмы "Ватерман" стукнулось о стол, пачка бланков раскрылась подобно вееру и упала на зеленую подкладку раскрытой папки. При этом начальник хрипло дышат и рукой хватался за сердце. Облачко седины окружало теперь уже не розовое, а скорее багровое лицо. Заслуженный работник почты, кроме служебных обязанностей, лелеял в своем сердце еще и старошляхетское чувство достоинства. Сердце его оказалось к тому же сердцем склеротика. Он дожил до седин, был весь обвешан бронзовыми, серебряными и даже золотыми знаками отличия за заслуги не только на ниве почт и телеграфа, но и на поле брани под Варшавой, которую, несмотря на преклонные лета, защищал добровольцем в те времена, когда на берегу Вислы "свершалось чудо". Когда-то – председатель "Сокола" где-то в провинции, активист, возродивший противопожарную охрану в тех же краях, общественный деятель, почетный член хора "Лютня"… одним словом, адвокат получил подробное представление о его биографии. Сердечники, а особенно пожилые, бывают иногда ярко выраженными холериками. Старичок, со дня на день ожидавший, что его выведут на пенсию, не в силах был уйти добровольно, без "радикальных мер" со стороны администрации, и эти предстоящие меры были для него занозой в сердце. Он лишился сна, а бессоннице его аккомпанировал отзвук грубых оскорблений, которые позволил себе клиент, клиент господина адвоката. Какая, однако, неосмотрительность со стороны этого большевика, какая неосмотрительность… Извиняться поздно, пусть его отволокут в суд, заставят покаяться публично, пусть он объяснит прокурору, как он посмел насмехаться над сединами и бессовестно лгать, что не отправлял телеграммы, в то время как имеются все, решительно все доказательства. Неопровержимые доказательства! Делу, к счастью, дан ход, оно передано нашему новому юрисконсульту, и мы еще поглядим, чья возьмет. Рука все судорожней хваталась за сердце, откуда-то взялся стакан воды, в воздухе летали квитанции и счета, примчалась секретарша, иск Почтового управления против Леона Вахицкого мог осложниться еще и смертью пострадавшего от разрыва сердца.
Адвокат пожалел, что отступил от принятых в таких случаях правил: вместо обычного объяснения с юрисконсультом почты вступил с пострадавшим в непосредственный контакт. Поскольку он почувствовал, что история эта с явным душком и не сводится к простому бюрократическому недоразумению, то решил пробиться сквозь каменные стены Почтового управления, чтобы поговорить с обиженным с глазу на глаз. Но попытка эта не принесла удами.
Зато юрисконсульт почты, молодой преуспевающий адвокат, вечно пребывающий и, можно сказать, состоящий "в штате" кафе "Земянское" на Мазовецкой, где он то и дело вскакивал со стула и здоровался с женами проходивших сановников, галантный, юркий человечек с гладко прилизанной головой, обожал сенсации, а посему не всегда держал язык за зубами. В ближайшее же воскресенье Гроссенберг подсел к его столику, стоявшему возле лесенки, ведущей на "олимп", или "галерку", откуда доносилось ржание Пегаса и звуки лютен заботливых муз, покровительниц восседавших там знаменитых мужей, тружеников пера и кисти. На "галерке" собирался самый цвет литературы – писатели, сотрудничавшие с лучшим в те времена еженедельником "Вядомости литерацкие". Внизу раскрытые створки дверей приглашали выйти во дворик с двумя чахлыми деревцами, где в пестрой и шумной суете варшавская интеллигенция уплетала пончики. Вообще этих знаменитых пончиков, хвороста и т. д. в кафе были горы.
– Послушайте, коллега, – сказал Гроссенберг после нескольких приветственных фраз. – Не могли бы мы за чашечкой кофе вместе обсудить дело моего знакомого Леона Вахицкого? Почтамт подал на него в суд, но ведь это сплошное недоразумение. Я уверен, обвиняемый никакой телеграммы в Мюнхен не посылал и…
– То есть как это? Вы ничего не слышали и не знаете?
– О чем?
– Нам пришлось забрать жалобу и прекратить дело.
– Разве? Стало быть, я не в курсе. А почему вдруг?
Юрисконсульт, тощий блондин с приглаженными и склеенными брильянтином и от этого похожими на желтую скорлупу волосами, огляделся по сторонам, а потом, лопаясь от переполнявших его новостей, придвинулся поближе. Полоса табачного дыма, а также густые облака его заслонили маленькую, гладко выбритую физиономию недокормленного сплетнями человека. Он каждый день поглощал здесь не только пончики, но и всевозможные сенсации как политического, так и светского характера – о любовных похождениях дам, жен именитых сановников. Но при его аппетитах этого ему было мало. У него был курносый, имевший форму эдакой подвижной галушки носик, который высунулся из-за дымовой завесы и зашевелился, как у кролика. Молодой человек полушепотом рассказал адвокату Гроссенбергу, что министерство почт и телеграфа, хм… неизвестно как и кем проинформированное о пустяковом, в сущности говоря, деле, возбужденном Почтовым управлением против Вахицкого, вмешалось в эту историю и кто-то лично – вы только вникните в это, лично – по телефону попросил обиженного начальника не предпринимать более никаких действий, а потом и вообще отказаться от своих, в общем-то, справедливых требований. Не только личных, но и тех, что предъявляла почта, требуя компенсации за не оплаченные в телеграмме слова. Старика чуть было не хватил удар. Все это случилось не далее как два-три дня тому назад, да, да, почти сразу же после того, как Гроссенберг вышел из его кабинета.
Гладко прилизанный молодой человек еще раз осмотрелся по сторонам и бросил на адвоката горящий, напряженный, таящий какую-то сногсшибательную тайну взгляд.
– Не знаю, – продолжал он, словно бы дожидаясь, когда его попросят, и хорошенько попросят, поделиться новостями. Он в нерешительности закусил губу. – Не знаю, имею ли я право разглашать, как раз об этом я сейчас и думаю… Да… Во всяком случае, если вы позволите, то я бы советовал. – тут молодой человек поднял вверх указательный палец, – я бы советовал предать это дело забвению. И самому тоже лучше держаться подальше.
– Даже так? – с интересом спросил Гроссенберг. – Ну что же, пожалуй… Но, может быть, вы хоть дадите какой-то ключ? Ну, скажем, хотелось бы знать, почему вы так подчеркивали то обстоятельство, что из министерства был звонок?
Молодой человек снова дал понять, что борется с собой. И в этой неравной борьбе понес бесславное поражение. Сенсация была у него, как говорится, на кончике языка и словно сама собой, почти непроизвольно слетела. Впрочем, он отыскал некую, доверительную форму, к тому же оправдывающую его с точки зрения профессиональной этики. Он считал своим долгом, разумеется под большим секретом, посвятить своего старшего коллегу в эту историю, раскрыть ему глаза. Адвокат Гроссенберг поспешил выразить свою благодарность, но… заметил, что обещания полностью хранить тайну, увы, дать не может, потому что это могло бы связать ему руки при защите клиента, ведь неизвестно… Иногда бывает, что приостановленным делам вдруг дают ход – вы меня понимаете? – ну, словом, пока нет стопроцентной уверенности, не хотелось бы брать на себя лишние обязательства.
Гроссенберг, должно быть, понимал, с кем имеет дело. Он чувствовал, что все равно узнает, о чем речь. Молодой человек буквально не мог усидеть на стуле. Вот и сейчас он подскочил и, склонив свою напомаженную голову, почтительно ожидал, когда мимо него пройдет красивый, статный мужчина с орлиным профилем, высокого роста и звания военный. Чуть ли не литургический звон его шпор и такой же, можно сказать, литургический шепот его поклонниц, строивших глазки своему кумиру, сопутствовали каждому шагу этого элегантного кавалериста – он спешил на "галерку", на "Олимп", чтобы там с мастерами кисти и пера вместе послушать пение муз, причем как с мастерами, так и с самими музами он был накоротке, иногда и сам, с эдакой военной грацией, любил побаловаться рифмою. Пестревшие вокруг яркие платья варшавянок напоминали благоухающие цветочные клумбы или же изящные, скользящие между мраморными столиками гирлянды. Платья эти приходили в движение вместе с самими варшавянками, в едином порыве страсти.
Ахи, вздохи – и в жертвенно преданных взглядах синих, изумрудных, янтарных глаз огоньки женской зависти и сожаления, что Болеслав Венява-Длугошевский, любимец маршала, enfant gaté[21]21
Избалованное дитя (франц.).
[Закрыть] пилсудчиков, не в состоянии разорваться на части и в равной мере одарить вниманием всех дам страны. Впрочем, следует признать: тут он делал все, что было в его силах…
Гроссенберг ждал, когда юный коллега наконец сядет и снова вернется к сенсации, которая не давала ему покоя. И верно, юрист уже полностью капитулировал, и новость тотчас словно сама собой сорвалась с его языка.
– Так вот, господин адвокат, дело обстоит так. После телефонного звонка из министерства небезызвестный вам чиновник, едва придя в себя, сразу же схватился за трубку. Он решил, что так дела не оставит и будет добиваться справедливости выше. Да и вообще, что все это значит? Он должен на основе устного, переданного по телефону распоряжения затушевать эту историю? Поэтому он снова позвонил в министерство и попросил письменного подтверждения только что состоявшегося разговора. В ответ на это он услышал, что никакого письменного подтверждения не будет. Представьте, какова была его обида, ну и соответственно – сердцебиение. Заслуженный старец вырядился в лучший костюм и, прикрепив к лацкану пиджака голубую орденскую ленточку – не больше не меньше как "Virtuti Militari"[22]22
"За военную доблесть" (лат.) – высший польский военный орден, учрежден в 1792 г.
[Закрыть] – и наглотавшись корамина и дигиталиса, взволнованный, лично явился в министерство, на прием к самому министру. Сначала его пробовали было успокоить референты и даже директора департаментов, но это не возымело действия. Заслуженный старец с благородной сединой и свекольно-красной физиономией все показывал на лацкан с голубой ленточкой и крестиком, ища справедливости. От него старались отделаться или не замечали, что приводило его в бешенство. Впрочем, дело это, став из тайного явным, вызвало вдруг всеобщее замешательство. Забегали курьеры. Перед старцем вдруг распахнулись, а впрочем, нет – таинственным образом приоткрылись двери приемной министра. Господин министр пожал ему руку, улыбнулся и стал взывать к гражданским и патриотическим чувствам. На это старик отвечал, что не признает любви без взаимности. Он задрал штанину и показал голую икру со следами боевого ранения и с застрявшей там пулей. Не для того он проливал кровь ради Отечества, чтобы теперь, во имя того же Отечества, глотать незаслуженные оскорбления, к тому же нанесенные ему при исполнении служебного долга, опять же на благо того же Отечества. Тут министр слегка расчувствовался. Гм, он, разумеется, знает, что может довериться старому патриоту. Дело в том, что некто, занимающий очень ответственный пост, впрочем, о должности и деятельности его министр не может и не имеет права говорить подробнее, на днях пожаловал к нему и, предъявив соответствующее удостоверение, потребовал, чтобы возбужденное против Вахицкого дело положили под сукно, а телеграмму – предали забвению. Почта просто ни о чем не знает – было заявлено министру, – не знает и не помнит. Хорошо, пусть так, но я-то тут при чем! – воскликнул патриот, хватаясь за сердце. Неужто я должен сносить все унижения, притворяться, что, мол, ничего не помню, у меня внуки, которым я не смею глядеть в глаза! Что поделаешь, дело государственной важности, прошептал министр почт и телеграфа. Этого требует Отечество. А ведь вам, наверное, известно, что Отечество у каждого из нас на первом месте, а честь – на втором. То есть как это? Впервые слышу! Совсем наоборот, господин министр! – кричит старик. И далее объясняет, почему он впервые об этом слышит и почему все совсем наоборот. Дело в том, что каждый день по дороге на службу он проходит мимо здания генштаба и смотрит на отлитого в бронзе князя Юзефа Понятовского. А что написано на мраморном цоколе, господин министр? Честь и Отчизна! Вот, вот, именно в такой последовательности, не Отечество и Честь, а наоборот. Честь на первом месте, а Отчизна – на втором! Тут министр раскричался и даже затопал ногами. Словно бы и у него начинался сердечный приступ. Но потом испугался, что старик, чего доброго, тут же в кресле отдаст концы. И пошел на попятный, изобразив на лице эдакое сочувствие в сочетании с хорошей дозой патриотизма. Да, разумеется, конечно, Честь прежде всего. И надо придумать, как быть, что делать с этой самой Честью, чтобы не нанести ей урона. Разумеется, в ближайшие, в самые ближайшие, дни все будет сделано. И проводил старика до дверей, поглядывая на него с некоторым страхом.
– И вот, господин адвокат, извольте видеть, – закончил свой рассказ молодой человек, – несколько дней уже давно прошли, но, насколько я знаю, старик так и не дождался ни звонков, ни уведомлений. Дело его повисло в воздухе, и… кажется, он грозится объявить забастовку.
– Странная история, – должен был согласиться Гроссенберг. – А вы сами что обо всем этом думаете?
– Что я думаю? Думаю, что власти следят за вашим клиентом и не хотят его спугнуть. Вот что я думаю.
– Полно, помилуйте, откуда у вас такие мысли, дорогой коллега!
Но коллега вовсе не желал никого миловать. Он по-кроличьи шевельнул носиком и заговорил, прикрывая рот рукою, как опытный конспиратор в разговоре с другим конспиратором.
– Ваш подопечный под наблюдением, можете мне поверить. Это точно. На такие вещи у меня хороший нюх. Чего ради было Вахицкому посылать торговую телеграмму бог знает с каким количеством слов, да еще закодированную? Ведь он не работает в торговой фирме и, насколько мне известно, ничем не торгует. Разве что государственными тайнами. И куда направлена телеграмма? В соседнее государство, которое никогда не было нашим союзником, хотя мы сейчас сделали известный вираж и начали с ним чуть-чуть флиртовать. Нам известно, как в таких случаях поступают власти. Главное, не спугнуть птичку. Пусть себе телеграфирует, а мы с нее не спустим глаз, а там глядишь – и птичка в клетке.
– Если бы видели, как он был удивлен, вы бы так не сказали, – улыбнулся Гроссенберг.
– А может, он прикинулся, кто знает. Такие птички обычно бывают отличными актерами.
Это последнее замечание неприятно кольнуло Гроссенберга.
II
Так обстояло дело с первым поручением Вахицкого, которое адвокат Гроссенберг взялся выполнить. Второе было связано с Ченстоховой, куда он по просьбе Вахицкого обещался выбраться на автомобиле в ближайшие дни и где за это время случились кое-какие события.
Шоссе на Ченстохову в ранние утренние часы было пустынным, что, конечно, радовало сердце автомобилиста, пыли почти еще не было, и поток воздуха приятно охлаждал лицо адвоката, сидящего за рулем своей двухместной машины с откинутым и собранным сзади в гармошку верхом. Только когда вдали замаячил Ясногорский монастырь, шоссе стало заполняться телегами с подскакивающими на ходу мужиками и бабами в цветастых платках. Шевелились губы, загорелые руки перебирали бусинки четок. Автомобиль обогнал несколько светло-коричневых бричек, над которыми мерно покачивались, словно крылья, накрахмаленные чепцы восседавших в них монашек. Они сидели, скрестив на груди руки и устремив глаза на возвышавшиеся вдали и горевшие на солнце монастырские кресты. Адвокат обогнал и двух семинаристов на велосипедах в развевавшихся на ветру сутанах. Автомобиль точно с таким же откинутым верхом, но куда более мощный, чем машина адвоката, с громким ревом помчался к воротам вековой твердыни, хранимой от бед чудотворной иконой, и скрылся где-то за стенами вместе с пурпуром мантии какого-то духовного чина.
Гроссенберг, расспросив двух-трех прохожих, без особого труда отыскал довольно тенистую улочку с благоухавшими липами, проехал мимо старого двухэтажного дома, окруженного высоким забором, который он легко узнал по описаниям Вахицкого, и, свернув за угол, остановился перед конторой ченсточовского нотариуса. Его звали Януш Повстиновский, что подтверждала табличка на дверях. В профиль этот пунктуальный и обязательный старичок и в самом деле смахивал на Батория, только, пожалуй, годился в отцы тому, изображенному на полотне Матейки.
– Я Адам Гроссенберг. У меня адвокатская контора в Варшаве, – начал представитель Вахицкого. – Кроме того, я член правления варшавской коллегии адвокатов. Рад познакомиться, и, ради бога, простите за вторжение.
Не желая хоть как-то ранить самолюбие старичка, он показал ему письменную доверенность, которую он сам же продиктовал Вахицкому, составив ее в самом куртуазном стиле. Он несколько раз извинился, в изысканновежливой форме объяснив Повстиновскому, что никогда не позволил бы себе вмешиваться в его дела как доверенного лица пани Вахицкой, а теперь и ее сына Леона. Нотариус вовсе не был ни сонным, ни зевающим, а скорее, наоборот, показался возбужденно-болтливым.
– Так как же это случилось? – спросил Гроссенберг.
– Наш клиент, дорогой коллега, сам заварил такую кашу. Кашу или пиво. А нам теперь расхлебывать, – скривился хозяин, и видно было, что он не любитель такого рода напитков. Во всяком случае, без этого пива он вполне бы обошелся. – Я ему в письме напомнил, что лучше всего эти ящики хранить у меня в подвале. Ну кто бы на моем месте стал с этим так носиться, кому до этого дело? Но я очень уважал его покойную матушку, и ее болезнь сильно подействовала на мою жену. И вообще на соседей. Представьте себе, бедняжка даже вынуждена была просить у них ночлега. Как-то ночью постучалась в дом чуть ли не голая, накинула пальтишко прямо на комбинацию, прибежала и попросила спрятать ее до утра… Страшная была болезнь. Боже, как она мучалась, бедняжка… Представляю, каково-то ей было бы теперь, если бы такое случилось. А впрочем, никогда ничего не известно, выдуманные страхи всегда сильней настоящих…
– Ясек! Ключи! – крикнул он в дверную щель. – Ну что же, пойдемте, коллега. Я вас провожу.
В приоткрытую дверь просунулась рука со связкой ключей. После чего Повстиновский, надев в сенях огромную соломенную шляпу и опираясь на толстую суковатую палку, вместе с Гроссенбергом вышел на крыльцо. Он был в старомодном чесучовом пиджаке, в одном из карманов которого хранилась коробочка с кнопками. Почему? Потому что Повстиновский с образцовой педантичностью перед выходом из дома предупреждал клиентов, в какое время он должен вернуться. И верно, на дверях тотчас же появилась приколотая кнопками записка: вернусь через 25 минут.
До дома пани Вахицкой было шагов двадцать, не более. По другую сторону улицы под молодыми липами прогуливался какой-то ксендз с требником в руках.
– А отчего пани Вахицкая вздумала вдруг искать прибежища у соседей? – как бы невзначай спросил Гроссенберг.
– Мания преследования, расстроенное воображение. Почтальон принес ей вечером срочное письмо, и что-то такое она в нем углядела, чего там сроду не было. Просто родственники, Богуславские, приглашали ее в гости в свое имение. Но нет! Ей казалось, что между строчками написано что-то другое.
– А вы, господин адвокат, видели это письмо?
– Видел. Ничего в нем не было. "Давно тебя ждем, отчего ты никак не соберешься… У нас здесь тихо, отдохнешь… Молоко прямо из-под коровы… Лес… Купаться будешь в пруду, мы его недавно очистили от тины…" и так далее. И подпись "Толек и все домашние", – рассказал Повстиновский, постукивая по тротуару палкой. – Все, что я делаю, я делаю аккуратно. Если мне дают в руки письмо, я смотрю даже на дату. Но ее, видите ли, испугала приписка, постскриптум: "Не вздумай ехать ночным поездом, сейчас отлично можно ездить днем…" Что в этом особенного? Нет, куда там: ей, видите ли, показалось, это слово ночной имеет особый смысл. Ночью может что-то случиться. Она держалась, держалась, бедняжка, но не вытерпела и около часу ночи, не одевшись толком, прибежала и давай стучать вон туда! – Повстиновский замедлил шаги и концом суковатой дубинки показал на невзрачный домик с залатанной крышей и тремя жалкими окошками, из которых доносился детский плач. – Тут живет краснодеревщик, у него где-то в горах, в Кальварии, была мастерская, но он перебрался сюда, поближе к монастырю. По правде сказать, нахальный тип. С пани Вахицкой едва знаком. И вот, пожалуйста, не успела даже добежать до меня и давай стучать и звонить к нему в дверь. Его даже в жар бросило, он человек осторожный, с властями ладит, а тут пани Вахицкая говорит ему, что, дескать, кухарка ее состоит на тайной службе и сегодня ночью не иначе что-то случится. Только не сказала что. Хозяин побоялся впустить ее, дверь перед носом захлопнул. Но жена его, как водится, оказалась сообразительней мужа, поняла, с кем имеет дело, и сразу окропила ее святой водой, а потом дала валерьянки и пустила в столовую. Там бедняжка и просидела до самого рассвета. – Повстиновский вздохнул. – Вот мы и пришли. Ну, бог даст достучимся. Кухарка иной раз слышит, а иногда… плакать хочется. Молотишь в дверь, а она не шевельнется. Говорят, в ухе у нее клещ.
Посмотрим, что это за клещ, подумал вдруг ни с того ни с сего Адам Гроссенберг, пока тяжелая палка изо всех сил колотила в дверь. Через несколько минут изнутри в свою очередь раздалось металлическое постукивание и скрежет, такой, как обычно бывает на вокзале, когда прицепляют товарные вагоны и сталкиваются буфера. Собственно говоря, сама дверь со всеми своими крюками, засовами, запорами и замками показалась Гроссенбергу, когда он глянул на нее уже в сенях, похожей на форт, единственный, должно быть, форт, оставшийся еще в старинной ченстоховской твердыне. То ли запутанная насмерть, то ли встревоженная недавними происшествиями, кухарка также мучилась приступами осторожности, той самой, от которой страдала ее покойная хозяйка.
– Добрый день! – сказал адвокат. – Ну и замки же у вас!
– Че-го? – приложила она к уху ладонь.
– Пан Вахицкий за все ваши волнения посылает вам двадцать злотых, – сказал Гроссенберг обычным, а пожалуй, даже чуть приглушенным голосом.
Кухарка улыбнулась и глянула ему на руку. Но в руках у него ни купюры, ни монетки не было. Клещ! – подумал он. Вынул кошелек и вложил двадцать злотых в красную, еще влажную от мыльной пены руку – еще минуту назад кухарка что-то стирала в тазу. Она зашлепала вслед за ними и, держа на торчащем животе сплетенные руки, то и дело тихонько вздыхала.
III
В холодном полумраке обширной квартиры с высоченными потолками, той самой, где в последние годы так тяжко страдала бывшая сподвижница Маршала, теперьпоселился новый и единственный жилец – эхо, которое, стоило только ступить, отзывалось чуть ли не грохотом. Адам Гроссенберг попросил разрешения заглянуть и в другие комнаты. Спальню и столовую он знал по описаниям Вахицкого. Но больше всего его интересовала гостиная, в которой больная проводила свои бессонные ночи, перед тем как ее отправили в Батовицы. Низенькие кресла с плюшевой обивкой и бахромой до самого пола. На столах и этажерках – ни следа пыли, все вытерто и убрано под строгим присмотром заходившей сюда раз в неделю супруги нотариуса. Впрочем, мебель доживала в доме свои последние часы – уже завтра ее должны были особым фургоном отвезти новому владельцу, местному архитектору, после долгих переговоров решившему купить ее для своей дочки, недавно вышедшей замуж. Повстиновский не забыл назвать и сумму, добавив, что знает архитектора, это порядочный человек, который всегда был против режима и никогда не водил знакомства с пилсудчиками. При этом он искоса поглядел на Гроссенберга, как бы изучая его и ожидая, когда тот выскажет свое политическое кредо. Адвокат вполне был готов к этому.
– Я не занимаюсь политикой, – заметил он. – Из принципа. По разным причинам. А отчасти из желания быть объективным. И мне кажется, что поэтому пользуюсь доверием, ну и расположением своих клиентов. Мне приятно сознавать, что у политических противников оказывается один и тот же адвокат, ваш покорный слуга. Когда они, дожидаясь приема, сидят друг против друга, должно быть, в глубине души они больше, чем политику, ценят что-то другое. И это нечто, наверное, можно назвать принципами обычной, я бы сказал – повседневной, морали. Так мне хотелось бы думать. Но… но из ваших слов я делаю вывод, что вы вроде бы не слишком жалуете пилсудчиков. Неужто всех, без исключения? Если я не ошибаюсь, пани Вахицкая была всем сердцем предана правящему лагерю. Именно пилсудчикам.