Текст книги "Певец тропических островов"
Автор книги: Михал Хороманьский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 35 страниц)
Повстиновский, выслушав его речь со скептической миной, в этом месте решительно замахал рукой – чем-то напоминая человека, стоящего перед автомобилем и делающего водителю знак "стоп".
– Хальт! Хальт! – и в самом деле воскликнул он. – Пани Вахицкая – дело особое.
– А почему? Она изменила своим убеждениям?
– Ну нет, этого сказать не могу. Она пришла ко мне, зная, что я исповедую противоположные взгляды. Ее психическое заболевание было одновременно и ее политическим выздоровлением. Иногда у психически больного человека вдруг открываются глаза на жизнь. Пришла ко мне и спрашивает: "Пан адвокат, вы ведь, кажется, эндек?" Разумеется, я вхожу в национально-демократическую партию с первых же дней ее основания. И более того, я учился в одной гимназии с Дмовским. "Вот глядите, – и показываю ей книгу, для которой специально заказывал переплет из телячьей кожи. – Видите титул: "Костел, нация, государство"? И вот этот автограф: "Дорогому Янушеку Повстиновскому на память о нашей совместной борьбе во имя Национальной Идеи с сердечными и искренними пожеланиями от Романа Дмовского"".
Ченстоховский нотариус торжественно вскинул голову, словно демонстрируя себя в профиль, и даже стукнул палкой об пол, будто церемониймейстер при королевском дворе. Фамилия Дмовский мало что говорит теперешней молодежи, почти ничего, ну, может быть, кто-то вспомнит, что до войны был политик с такой фамилией и что созданное им в 1926 году общество Великой Польши было насквозь националистической, основанной на принципах авторитарности и иерархии организацией. Дмовский, яростный противник Пилсудского, был кумиром для некоторых студенческих корпораций, имеющих свои боевые отряды и зачастую пускающих в ход дубинки.
Почему же Вахицкая обратилась вдруг к нотариусу с такими антиправительственными настроениями? Означало ли это перемену в ее взглядах? Или в контактах с политическим противником Повстиновским решающую роль сыграл тот факт, что старик просто-напросто жил за углом, на той же улице?
IV
– А теперь, коллега, давайте спустимся вниз. Сами убедитесь, какой все это имеет вид. Чудовищно!
И, по-прежнему стуча палкой, Повстиновский перешел на кухню. Там он вынул из кармана ключ с прикрепленным к нему картонным квадратиком (на котором химическим карандашом аккуратным старческим почерком была сделана надпись "подвал") и, отворив низенькие двери, по скрипящей и темной лестнице начал спускаться вниз. Гроссенберг последовал за ним.
Сначала ему показалось, что он очутился в театральной уборной во время спектакля, актеры, только что наспех переодевшись и бросив где попало одежду, выбежали на сцену. На полу валялись разноцветные платья, белели тряпки и всевозможное кружевное белье. В подвале царил полумрак, как показалось Гроссенбергу, окна были неплотно прикрыты ставнями. Но когда Повстиновский зажег огарок свечи, выяснилось, что окна забиты фанерой и крест-накрест приколоченными к рамам досками. Когда огарок осветил подвал, Гроссенберг убедился, что попал вовсе не в гардеробную. Картина, которую он увидел, напоминала о еврейском погроме; примерно так же могло бы выглядеть и помещение, в которое какие-нибудь погорельцы в большой спешке вносили уцелевшие вещи. Погром или пожар случился где-то близко, по соседству, оставив и здесь, в подвале, свои следы.
На полу в беспорядке стояли деревянные ящики, все открытые и пустые, а некоторые и поломанные. Их выброшенное на пол содержимое напоминало маленькие и большие холмики – например, груда простынь, груда одежды, стопки тарелок и тарелочек. Все здесь было вперемешку: там сверкало зеркало и валялись туфельки, тут поблескивали ложки и вилки, рядом с халатиком и дамским трико валялись раскрытые книжки…
– Лучше не притрагивайтесь ни к чему, – заметил Повстиновский. – Ну, как вам это нравится?
Гроссенберг только свистнул.
– А каким образом они могли сюда забраться? – спросил он.
– Вот именно – каким? – ядовито улыбнулся нотариус. – Черт их знает. В одном окошке стекла были выбиты, но, вы сами можете убедиться, окна узенькие, ни один полицейский не пролезет, Я велел забить их фанерой.
Гроссенберг тоже улыбнулся.
– Ни один полицейский? Ну, если говорить о взломщиках, то, я вижу, тут у вас своя теория.
– А как же! Это их работа. Я человек старый, и нюх у меня неплохой. М-да, неплохой.
– А зачем вдруг им это понадобилось?
– Чего-то искали.
– Тру-ля-ля, – пропел Гроссенберг. – Тру-ля-ля, дорогой коллега. Если бы они здесь искали что-то, мы бы ничего не заметили.
– Кто-то их, видно, спугнул. Они даже не успели положить на место вещи.
– Тру-ля-ля… А знаете ли, дорогой коллега, какое у меня впечатление от всего этого? – спросил Гроссенберг. – Меня поразила какая-то театральность этого зрелища. Словно бы я зашел к актрисам в костюмерную.
– Что вы хотите этим сказать?
– Только то, что во всем чувствуется чья-то режиссура. Вещи разбросаны слишком выразительно, для того чтобы это казалось естественным. Кто-то хочет произвести на зрителей впечатление.
– А с какой целью?
– Да хотя бы для того, чтобы напугать Вахицкого. Во всем этом хаосе можно разглядеть их руку, которая угрожает вашему клиенту.
Повстиновский поднес догоравшую свечу прямо к лицу Гроссенберга, словно бы желая получше его разглядеть.
– Абракадабра, – сказал он и наморщит лоб, словно мучительно размышлял о чем-то. – Абракадабра, только и всего. Что вы хотели этим сказать?
– Сейчас постараюсь объяснить. Вы знаете, какая у меня мелькнула мысль, когда я вошел? – спросит Гроссенберг. – Мне показалось, будто кто-то нарочно оставит здесь свою визитную карточку.
– То есть как это?
– А вот так. Весь этот беспорядок, все эти разбросанные полотенца и простыни, раскрытые книжки, как бы говорит: "Это мы! Мы здесь были и предупреждаем тебя об этом!.." Они, по-моему, оставили свою визитную карточку с адресом.
– А что на этой карточке написано? Городская полиция, что ли? – спросил старичок и вдруг раскрыл рот.
Что с ним? – подумал Гроссенберг даже с некоторой тревогой. Но, впрочем, тут же догадался. В стране вовсе не все с объективным спокойствием относились к действиям "двойки". А тут могла идти речь как раз об этом. Повстиновский просто пришел в ужас. Свечка так и запрыгала у него в руке.
– Ничего, ничего не желаю об этом знать, – сказал он словно бы в сердцах. – Идемте отсюда. Я слишком стар для того, чтобы заниматься такими делами…
– Разумеется, как вам будет угодно, – отвечал Гроссенберг.
Что-то лживое проступило неожиданно на старческом личике Повстиновского.
– Наверное, это всего-навсего проделки какого-нибудь сопляка! Двенадцатилетний мальчишка может запросто сюда влезть, – продолжал он. – Стоит только разбить стекло. И не обязательно с целью грабежа… Шалости ради… Все поразбросал – и удрал.
А мог ли двенадцатилетний мальчик открыть крышки ящиков, обитых металлическими лентами? – подумал Гроссенберг.
– Все может быть, дорогой коллега, – решил он согласиться со стариком.
Нервными, лихорадочными шажками Повстиновский засеменил к выходу. Он шел, словно бы нащупывая точку опоры, которая помогла бы ему обрести равновесие, и, уже подойдя к лестнице, дотронулся рукой до массивного кирпичного свода, покрытого слоем белой извести. И тотчас с хриплым возгласом отдернул руку от стены.
– О боже! – воскликнул он.
– Что с вами, вам плохо? – кинулся к нему Гроссенберг.
Но, вспомнив что-то, улыбнулся. Повстиновский быстро сунул руку в карман брюк и достал платочек. Гроссенберг теперь понимал, зачем ему это понадобилось. Свечка в другой руке Повстиновского по-прежнему дрожала, выделывая круги, пальцы у него были в стеарине. Повторяя "о боже, о боже", старичок резким, почти отчаянным движением стал стирать со стены нечто невидимое в том месте, к которому только что прикоснулась его рука. Должно быть, отпечатки собственных пальцев.
V
– Наверное, мне просто стало душно, эта кухарка никогда не проветривает! – неестественно громко запричитал нотариус, вернувшись в комнаты. На ступеньках он спотыкался. Войдя в столовую, неожиданно засеменил к дверям на веранду и разбаррикадировал их. Он нуждался в свежем воздухе, но не потому, что квартира пани Вахицкой не проветривалась. Казалось, что незримая "двойка", протянув к старику руки, буквально душит его.
Гроссенберг из любопытства вместе с ним вышел на веранду. Она была обширной и совсем пустой, без всякой мебели, за исключением стоявшей у стены старой кушетки в стиле мадам Рекамье, с ободранной обивкой и жалобно торчащими пружинами. Ничего, что напоминало бы "Улыбку фортуны", здесь сейчас не было. Он пришел буквально в ужас, когда глянул в сад. Цветы, клумбы!.. Боже, что с ними сталось!.. Нет, к этому он не был готов, и ему показалось странным, что Вахицкий даже не упомянул о подобном надругательстве, хотя чрезвычайно подробно сообщил ему о письменном и телефонном сообщении Повстиновского. Как же он мог обойти такую важную и жестокую подробность, как надругательство над садом?
– Вот это да! – воскликнул он. – Похоже, что в этом саду ночевал уланский полк. Кто это так все вытоптал на корню? Разве что конские копыта?
Повстиновский засунул палец за воротник рубашки, должно быть стараясь высвободить шею. Ему все еще было душно.
– Это… это… – начал он. – А все может быть, дорогой коллега. Разве мало на свете хамства! Просто какие-то мужики перелезли через стену, а для них цветы – это барский каприз, фанаберия… ну, словом, назло господам-магнатам все вытоптали…
Гроссенберг молчал. Повстиновский покосился на него. И, сообразив, что слова его звучат не слишком убедительно, решил сделать другой ход.
– А может, и что другое… Да, да, все объясняется очень просто, – сказал он, пытаясь совсем расслабить воротничок. – Самое обычное дело, знаете, какой-нибудь жулик, один из тех, что за пару медяков рад всучить букет паломнику, который спешит к чудотворной иконе… Вы, наверное, были в монастыре и видели, сколько цветов лежит у иконы богородицы. Да, наверное, в этом все дело… Просто-напросто этим жуликам не хватало цветов, они забрались сюда и впопыхах все оборвали. Не думаю, что этот факт заслуживает особого внимания.
– Конечно, – согласился Гроссенберг. – Странно только, почему Вахицкий даже не упомянул об этом.
– Пан Вахицкий, между нами говоря, коллега, малость, малость того… Сумасбродный тип!.. – тяжело дыша, прохрипел старик. Старческий его голосок, фальшивя, взял октавой выше. – Сумасброд! – пропищал он. – Никогда не знаешь, какой номер он выкинет. Я ему обо всем сообщил по телефону, а потом, само собой, написал еще и письмо… И что же! Плевать он хотел на свои же собственные интересы. Понимаете, коллега, я по отношению к своим клиентам лоялен, но не люблю, когда от клиента за версту несет алкоголем. Когда я говорю с Вахицким, я чувствую, что он меня не слушает, а только и думает, как бы опрокинуть еще рюмку. Поверьте, я хотел бы поскорее умыть руки. Да-да, умыть руки!
Гроссенберг помолчал минутку. А потом задал еще несколько вопросов. Прежде всего – как реагировала на случившееся полиция? Разговаривал ли господин нотариус с комиссаром и какое он оставил впечатление?
Но старец был близок к обмороку. Совсем как давешний начальник почтамта. Он вынул какую-то таблетку и положил на язык. Должно быть, таблетка оказалась горькой, потому что он поморщился. Несмотря на то что тени молодцев из "двойки", присутствие которых в этом деле так неожиданно обнаружилось, несмотря на то что эти вездесущие тени (для которых никто не скупился на ругательства) повергли его в такой страх, он как-то чисто по-стариковски обозлился. И разумеется, на ни в чем не повинного Вахицкого. Он готов был упрекнуть его во всем, даже в своих собственных хворобах! И снова посыпались полные горечи восклицания. Но все-таки через четверть часа Гроссенбергу удалось кое-что у него выведать. Ему хотелось бы знать и еще больше, и не только о самой истории кражи, но и о характере своего коллеги. Прощаясь с ним на веранде, Гроссенберг попросил разрешения перед отъездом заглянуть к нему еще раз, а затем, бросив взгляд на вытоптанные грядки, на изуродованные клумбы с кое-где догоравшими на сломанных стеблях красными гвоздиками, георгинами и розами, сказал:
– Жаль сада… Все-таки в нем было что-то конрадовское.
– Конрадовское?
Старик сразу же как-то успокоился. Случается, что стоит только переключить внимание разволновавшегося человека, как он тотчас же перестает нервничать.
– Но ведь Конрад писал о каких-то там тропических островах? – фыркнул он.
– Да, конечно, но у него есть новелла, в которой описан сад с множеством цветов. Впрочем, не знаю, любите ли вы Конрада, – сказал Гроссенберг и украдкой взглянул на старика.
– Терпеть не могу! – снова пробрюзжал тот. – Собственно говоря, это был предатель. Как он назвал своего сына? Борис! Что это за имя! Мало того, что он изменил родному языку и перешел на службу к англичанам, но чтобы так пренебречь именами святых великомучеников наших и взамен выбрать нечто par excellence – православное! И вообще, что он там такое писал! Все эти капитаны британского флота – какое до них полякам дело. Я и сынку своему не советую читать.
– А сыну нравится?
– Мой сын тоже эндек, – отвечал Повстиновский, видимо считая, что этим все сказано. – И все товарищи его – корпоранты, из организации Великой Польши. В будущем году он поступит в университет. И вместе с друзьями позаботится о том, чтобы смутьяны и поджигатели не занимали там место. Он у меня сознательный, понимает, чего стоят все эти Конрады. "Папа, – как-то сказал он мне, – Конрад, должно быть, загляделся на Мохов, иначе он не назвал бы своего сына Борисом! Мы, папа, когда придем к власти, головы всем этим Конрадам поотрываем". Да, головы! – так и сказал.
– Понимаю, – откликнулся Гроссенберг.
Члены ОВП, или, иначе говоря, представители общества Великой Польши, – это и в самом деле было само по себе красноречиво. Но для Гроссенберга с моральной (да и с психологической) точки зрения гораздо существенней показалось то, что оба они – и отец, и сын – не заметили в Конраде именно его возвышенного польского романтизма. Ему показалось, что теперь он знает, как ему держаться и чего примерно ждать от ченстоховского адвоката.
VI
На время попрощавшись с нотариусом, Гроссенберг направился в полицию. В зеленевшей издали аллее Девы Марии еще сильнее благоухали липы, мелькали стайки девочек в белых кисейных платьях, возвращавшихся после первого причастия. По направлению к монастырю шла группа женщин, по-видимому приехавших из-за границы, на головах у них были вуальки, некоторые несли охапки цветов: лилий и пионов, сочетанием красок наводивших на мысль о том, что женщины эти – польки, прибывшие сюда, возможно, из Чикаго, а возможно, из Куритибы.
Слышна была польская ломаная речь. "Санта Мария, Пречистая Дева!" – воскликнула одна из них, увидев вдали, почти под облаками, ярко горевший монастырский крест, и даже остановилась на тротуаре. Аминь. Другая группа, семинаристы-немцы, в лиловых одеяниях, стуча каблуками, прошла по другой стороне аллеи.
Толстяк монах в сутане отцов паулинов[23]23
Паулины – монашеский орден; основным центром паулинов в Польше был Ясногорский монастырь в Ченстохове.
[Закрыть] покупал у торговки на углу лесную малину. Это он, неразборчиво – рот у него был набит ягодой – пробормотав: "Да шлавится имя твое!", показал белой рукой, где примерно находится комиссариат полиции. Машину свою Гроссенберг оставил возле дома Повстиновского: после четырехчасовой езды хотелось пройтись пешком.
Войдя в здание, адвокат увидел за деревянной перегородкой дежурного старшего сержанта, который посмотрел на него задумчиво и с некоторым недоверием; пройдя через канцелярию, на окнах которой были решетки, он постучался в кабинет заместителя комиссара – сам комиссар в это время был в отпуске, загорал на пляже в Орлове.
Гроссенберг оказался в комнате, которую трудно было бы назвать кабинетом. Там не было не то что пальмы, вообще ни единого горшка с каким-нибудь растением; грязный голый пол, никаких кресел – одни деревянные табуретки, весьма напоминавшие кухонные. И хотя окно с глядевшей в него пыльной веткой липы было открыто, пахло здесь чем-то кислым: то ли самым дешевым табаком, то ли казармой. За низеньким столом сидел другой сержант, молодой, круглощекий, с красной, словно бы он сгорал от стыда, физиономией и очень светлыми, почти белыми, ресницами; двумя пальцами он что-то весьма неритмично отстукивал на огромном, возвышавшемся на столе "Ундервуде", Комиссар (а точнее, его заместитель) сидел за другим, тоже некрашеным столом, стоявшим прямо под портретом главы государства во фраке, со звездой Белого Орла и с лентой того же ордена через плечо. Под портретом – сам Пилсудский, Дед, в сером мундире, с задорным взглядом, еще не погасшим от подкравшейся тяжелой болезни – рака желудка. Никаких шкафов или полок с делами – на пустом столе перед комиссаром лежало только несколько каких-то формуляров.
Комиссар взглянул на визитную карточку адвоката.
– Вы адвокат?
– Да.
– По гражданским или уголовным делам?
– По консисторским.
Комиссар (или заместитель комиссара) очень ловко застегнул одной рукой высокий синий воротник с серебряными нашивками, такие же нашивки сверкали и на рукаве другой, вытянутой вперед руки, в которой он держал визитную карточку.
Должно быть, комиссар был дальнозорким. У него были кирпичного цвета, словно бы обгоревшие, щеки, все в отметинах, как у людей, переболевших оспой и неразумно сдиравших заживавшие болячки. Вместо глаз – две узенькие щелки, время от времени так и светившиеся любопытством.
– А с чего вдруг вы пожаловали к нам, в Ченстохову? – спросил комиссар.
Голос его, вообще-то резкий, звучавший по-казарменному, неожиданно вдруг менялся, и – смешно сказать – в нем слышались нежные, женские нотки.
– Я приехал из Варшавы по делу об ограблении дома Ванды Вахицкой, покойной матери моего знакомого, – объяснил адвокат.
– А что это за дело?
– Я как раз хотел задать вам этот вопрос, – ответил Гроссенберг, стараясь не улыбнуться. Он хотел произнести эту фразу как можно естественнее, но чтобы вместе с тем полицейский почувствовал, что в ней кроется двойной смысл. Улыбка могла бы вызвать у полицейского раздражение. – Я считал, что вы… что-то о нем знаете.
– Допустим, – кивнул комиссар. – Но я допускаю также, что больше всего в курсе сам пан Вахицкий.
Любопытно, отметил про себя адвокат.
– Откуда ему знать об этом, – ответил он. – Сам Вахицкий в Варшаве – и узнал обо всем только из сообщения по телефону его доверенного лица Повстиновского.
До сих пор манера комиссара говорить свидетельствовала, что он не слишком-то воспитан и не привык вести светские беседы. Теперь он неожиданно помягчел.
– Не хотите ли сигарету, господин адвокат? – спросил он мягко и вытащил из кармана пачку египетских. По тем временам это были сигареты самого высшего сорта.
Адвокат понимал, что, когда чиновник угощает просителя сигаретой, в этом всегда заключен особый смысл. Иногда – желание отвлечь его внимание или польстить, но чаще всего это своеобразный тест. Искушенный начальник, наблюдая за просителем в такие минуты, словно бы подбирает ключик к его душе. И тотчас делает выводы. Адвокат, например, помнил случай, когда некто был так польщен видом золотого портсигара, протянутого ему вице-министром, что со словами "благодарю вас, хотя вообще-то я не курю" с блаженной улыбкой взял сигарету… и, можно сказать, впервые в жизни закурил! Разумеется, с таким человеком вице-министр мог делать что угодно. Но главное, обряд совместного курения за служебным столом всегда ведет к некоему сближению, а этого Гроссенберг хотел избежать.
– Спасибо, я только что выкурил, – ответил он.
И невольно отметил, что комиссар тоже не закурил, сразу же спрятал пачку обратно в карман своего мундира.
– О каком телефонном сообщении идет речь? – мягко, почти женственно спросил комиссар.
– Просто-напросто господин Повстиновский уведомил пана Вахицкого о том, что в доме его побывали взломщики.
– Разрешите узнать – пан Вахицкий, он что, разводится с женою?
В желтоватых щелках глаз полицейского засветились искорки.
– Насколько мне известно, он не женат, господин комиссар.
– Тогда почему же он обратился именно к вам?
– Я хочу оказать ему услугу скорее как частное лицо.
Комиссар сидел на своем кухонном стульчике очень прямо и неподвижно, касаясь плечами спинки.
– Чем я могу быть вам полезен? – спросил он и как-то странно шевельнул губами. Казалось, он хочет улыбнуться и не знает, как это делается. – Я, в общем-то, здесь всего несколько дней, замещаю. Разумеется, кое-что слышал, но, быть может, вы мне напомните подробности?
– Я готов. Несколько дней назад, а точнее, в прошлый четверг кухарка, которая стережет пустующий дом Вахицкого, выйдя с утра в сад, увидела, что в одном из окошек подвала выбиты стекла. Окна эти находятся на уровне земли – они очень широкие, но при этом низкие. Напоминают узкую застекленную щель. Щель эта перегорожена пополам, словом, в каждом окне по два стекла. Оба были выбиты.
Рассказывая, Гроссенберг все время наблюдал за комиссаром, а вернее – за его осанкой. По мнению Гроссенберга, осанка любого сидящего за столом чиновника, повороты его корпуса всегда по-своему красноречивы и тоже о чем-то говорят. Если чиновник, сидящий за столом, хотя бы чуточку наклонится вперед, навстречу собеседнику, это означает, что он близок к тому, чтобы удовлетворить его просьбу, уступить, пойти навстречу. Словом, тогда можно еще надеяться! И совсем, о, совсем другое дело, если начальник сидит прямо, неподвижно, опершись о спинку кресла, и позы своей не меняет. Тогда можно быть уверенным, что проситель его не интересует и ни за что на свете он не изменит своего отрицательного решения – рассчитывать не на что.
Комиссар по-прежнему сидел, прислонясь лопатками к спинке стула… Адвокат, стараясь быть кратким и вместе с тем передать весь драматизм происшедшего, продолжал рассказ.
Кухарка присела на корточки возле окошка и даже сунула туда голову. Она знала, что в подвале стоят ящики, довольно большие, в которых пан Вахицкий хранит вещи, принадлежавшие его покойной матери. Собственно говоря, почти все ее имущество. И вот она с ужасом видит, что у большей части ящиков крышки открыты, сорванные доски торчат вверх, на полу разбросана одежда, белье и много-много вещей, принадлежавших прежде ее хозяйке. Должно быть, она завыла со страху и, крестясь, побежала к Повстиновскому. Она знала, что он следит за домом и все ключи у него. "Пан нотарий, караул, грабят! – запричитала она. – Воры растащили хозяйкины платья, может, старьевщики… Вы, пан нотарий, наверное, слышали, вчера приходил такой старьевщик, с черной бородой, и все спрашивал, нет ли дома платьев каких или пальто, он бы купил. У-у! Я ему, пан нотарий, говорю, нет, мол, ничего нет, только вот пальтишко на ватине, подарок покойницы хозяйки, оно мне мало, на животе не сходится. Но продать все равно не продам, невестке на зиму пригодится. С тем он и ушел. А через час вернулся, нет ли тряпья какого, спрашивает. А ну, говорю, пошел отсюда, ты, крыса ветхозаветная, хозяйка моя в могиле… И-и-и…"
И в таком роде. Через несколько минут Повстиновский догадался, что в подвал влезли грабители, и со всех ног вместе с сыном, захватившим на всякий случай запасную тросточку отца, помчался следом за кухаркой к дому Вахицкой. В дом они вошли с черного хода, парадная дверь всегда на запоре. Спустившись в подвал, он увидел, что окна и в самом деле выбиты, а вокруг – чудовищный беспорядок. Все вещи не только выброшены из ящиков, но и разбросаны по углам, а простыни, аккуратно сложенные после глажки, расстелены, словно покрывала. Повсюду валялось столовое серебро и раскрытые книжки. Всевозможные мелочи из домашнего обихода, обувь, одежда… Что там буря! Такого не увидишь даже после землетрясения. Ну, к примеру… у большой шкатулки с инкрустациями не только сорвали крышку – она вся была поломана. Кто-то положил ее прямо на настольную лампу, стоявшую в углу, на печке. Сломанная шкатулка, словно по капризу какого-то невидимого ветра, висела теперь на лампе в виде дополнительного абажура.
Повстиновский, зная, что до прихода полиции не следует ни к чему притрагиваться, оставил все как есть. В кухне он попробовал было порасспросить кухарку, не озоровал ли кто в доме ночью, но без толку – она ведь глуховата. Он тотчас же обратился в полицию, которая прислала своих людей. Но агенты, их было двое, не смогли установить, совершена ли кража, какие вещи пропали, об этом могла бы знать только их хозяйка, теперь, увы, покойная. Даже если бы ее сын, Леон Вахицкий, специально приехал из Варшавы, а он этого сделать не мог, он тоже ничего бы не установил, потому что не помнит всех вещей своей матери. Но наиболее ценные – столовое серебро, новая дамская шуба – остались целы.
– Составили протокол, но, насколько мне известно, – закончил свой рассказ Гроссенберг, – дело не получило хода. Ага, кажется, об этом мне рассказывал господин нотариус, кухарку часа четыре допрашивали.
О том, в каком виде он застал сад, адвокат пока что умолчал.
– Там были Федоренко и Кцюк, – подал голос молоденький сержант.
– Занимайтесь своим делом, – одернул его комиссар.
Сержант смущенно заморгал белыми ресницами и снова застучал двумя пальцами по клавишам "Ундервуда".
– Ну что же. Ей-богу, мы мало что знаем. Но, как всегда бывает, чем меньше знает полиция, тем больше знает сам пострадавший.
Любопытно, однако, снова подумал Гроссенберг.
– Вы так говорите об этом, господин комиссар, словно все случившееся бросает тень на самого пострадавшего.
– Если с гражданином Речи Посполитой происходят какие-то странные истории… то в девяти случаях из десяти он сам странный. Если вдруг приключилось нечто из ряда вон выходящее, то прежде всего следует установить – с кем. От этой печки следует танцевать.
– Леон Вахицкий долгое время был вице-директором краковского отделения Бюро путешествий. Как известно, он сын заслуженной политической деятельницы, последние годы жившей у вас, в Ченстохове.
– Это мы знаем. Но какие у него контакты, круг общения? Если бы мы с ним встретились, я бы прежде всего задал ему такой вопрос: есть ли у вас враги? Вы ведь, наверное, немного разбираетесь в нашей работе и более-менее знаете, как мы поступаем с такими людьми. Есть ли у вас враги и кого вы, пан Вахицкий, подозреваете? Вы говорите, что я бросаю тень, но мне хотелось бы, наоборот, пролить свет. Но раз пан Вахицкий лично не соизволил этим заняться, я не буду передавать дело в Варшаву. Не стоит оно того. Между нами говоря, ничего особенного не случилось, поразбросали вещи, только и всего. У нас здесь в Ченстохове есть дела куда посерьезней, и из-за какой-то ерунды я не могу загружать сотрудников. Как вы видите, я говорю с вами вполне искренне.
Комиссар опять шевельнул губами, и опять улыбка не полупилась. Гроссенберг знал, что, коли речь зашла об искренности, тут-то и жди подвоха. Комиссар ни чуточки не подался вперед, так и сидел, откинувшись на спинку стула.
– Но скажите по крайней мере, удалось ли установить, в какой именно день взломщики забрались в подвал?
– Прежде всего мы имеем дело с неопределенными фактами. В четверг кухарка обнаружила, что в подвале разбиты стекла. Но ведь это ни о чем не говорит, кто-то мог разбить их и позже. Если бы стекла не были побиты, кухарка ничего бы не обнаружила, она просто не заглянула бы в подвал. Быть может, это два разных преступления: кто-то выбил стекла, а кто-то, независимо от него, залез в подвал. Может, он это сделал во вторник или в среду, среди бела дня, когда кухарка вышла из дому. Можно выйти из сада через черный ход, открыть отмычкой двери – одни, другие.
– Подобрать ключ, – отозвался сержант с красным, словно бы от смущения, лицом, но, услышав: "Занимайтесь своим делом!", заморгал белыми ресницами и снова застучал на "Ундервуде".
– А как вы объясняете набег на сад? – спросил наконец Гроссенберг. – Я только что там был и видел собственными глазами. Поломаны все цветы, вытоптаны грядки.
– Дом продается, – ответил комиссар.
– Ну и что из того?
– Теперь сад выглядит безобразно. Разве не так? Стало быть, для покупателей он больше не приманка. Снаружи дом стал менее привлекательным. Цена упала. Нет того вида. Может, кто-то хотел насолить Вахицкому. А может, кто-то был заинтересован в том, чтобы сбить цену. Самое лучшее, господин адвокат, если вы посоветуете этому своему знакомому… хозяину дома, чтобы он лично сюда явился.
– Я знаю, вы хотели бы с ним познакомиться, – отозвался Гроссенберг и на минутку задумался. – Я понял это и непременно передам, – поспешил он добавить.
– Я полагаю, он в любом случае захочет приехать, собрать свои вещи…
– О, ради бога, об этом не беспокойтесь. Что касается вещей, то тут Вахицкий уже распорядился. Надеюсь, что супруга его благодетеля, господина Повстиновского, не откажет ему в любезности и возьмет это на себя. Наймет кого-нибудь в помощь, ну, скажем, свою собственную прислугу. Ведь в доме, кажется, по-прежнему живет все та же кухарка. – Адвокат сделал паузу. Он заметил, что в узких щелочках глаз собеседника словно бы вспыхнули искорки. – А кстати, – продолжал он дальше, стараясь, чтобы фраза звучала безо всякого нажима, – показания, которые дала кухарка, полицию удовлетворили?
– На нас не угодишь, пан адвокат.
Темно-кирпичное, меченное оспой лицо комиссара сделалось вдруг настороженным. Гроссенберг, к неудовольствию своему, заметил, что теперь оно выражало неприязнь, очевидно вызванную непосредственно им самим, его особой. Полицейский вдруг стал что-то стряхивать рукой со своего синего плеча. Так, словно бы к мундиру его пристала пушинка. Но никакой пушинки, даже малейшего следа пыли на синем сукне не было. Он хотел бы что-то с себя сбросить, а может быть, избавиться от моего присутствия? – невольно подумал Гроссенберг, именно так истолковав его жест.
– Понимаю, – отвечал он, – но не знаю, все ли. Может быть, вы хотите сказать, что в показаниях кухарки было что-то такое… Или вас еще что-то не устраивает?
– Я хотел этим сказать, что мы и в самом деле подозреваем… каждого, чист он перед законом или нет. Что вас еще интересует?
Гроссенберг вынул из кармана повестку. Она была без конверта, вдвое сложена, с наклеенной сверху маркой. Адвокат положил ее комиссару на стол.
– Эту бумагу ченстоховская полиция прислала Вахицкому в Варшаву. Вы просили его явиться в здешний комиссариат, – начал он.
– Что из этого? Может, пан Вахицкий на нас обиделся?
– Ничуть. Он готов приехать даже сегодня, если я ему позвоню. Но он очень занят и просил меня от его имени сделать в полиции заявление, что по делу о взломе квартиры он никого не подозревает и что врагов у него нет, словом, никаких претензий.