355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Жаров » Жизнь, театр, кино » Текст книги (страница 6)
Жизнь, театр, кино
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 22:38

Текст книги "Жизнь, театр, кино"


Автор книги: Михаил Жаров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 36 страниц)

Закат зиминского театра

С. И. Зимин был типичным меценатом. Общественное значение его деятельности заключалось главным образом в том, что он рьяно старался конкурировать с императорской сценой. Такие тщеславные усилия частного предпринимателя, вкладывавшего свои деньги в развитие русского музыкального театра, объективно имели двойственный характер. Ему, как меценату, было приятно, что он, фабрикант, имеет тесную связь с большими деятелями искусства, что он им платит деньги и они во многом зависят от его благорасположения. Это ему явно нравилось, это льстило его самолюбию. Я даже сказал бы, что это было главное в его меценатской миссии, которая существенно отличалась от сознательной общественной деятельности К. С. Станиславского и Вл. И. Немировича-Данченко, целиком и полностью посвятивших себя созданию подлинно народного театра.

...Большое дело, которое они начали, называлось "Художественным общедоступным театром". Общедоступным, то есть народным, доступным всем слоям общества. Эта просветительская задача была для них первостепенной и имела значение главной творческой силы. Только затем уже шла вторая задача, касающаяся исключительно нас, профессионалов, – создать новый тип актера и режиссера...

У Зимина ничего этого не было. Он даже и не старался, чтобы его театр был доступен народу, – он рассчитывал на элиту. Цены на билеты были очень высокие, и попасть в его театр мог далеко не каждый. И тем не менее его прогрессивная общественная деятельность, несомненно, была весьма значительной и полезной.

В чем она все-таки выражалась? В том, что он старался привлечь в свой театр и показать москвичам лучших артистов своего времени. Он приглашал великолепных певцов, дирижеров, художников. Декорации в театре Зимина отличались щедростью и тонким вкусом, ибо они должны были дополнять восприятие музыки, оркестр звучал превосходно, а артист-вокалист был царем на его оперной сцене. Вероятно, поэтому Зимин никакого внимания и значения не придавал режиссуре. Режиссура у него была самая примитивная.

Не хочется произносить обидные слова, но, откровенно говоря, режиссуры у Зимина просто не было. Зиминские постановщики ставили спектакли как бог на душу положит. Судите сами. Сидит в первом ряду партера полный или средней упитанности режиссер, очень непроворный, с этакой ленцой и нескрываемым безразличием на лице. Сидит, слушает и во время паузы говорит артисту на сцене:

– Если это не помешает вашему вокалу, не могли бы вы взойти на этот станок и спеть свою арию, находясь там.

Певец посмотрит на какую-то лесенку, поставленную для репетиций на сцену, и отвечает:

– Нет, я не могу взойти на этот станок.

Тогда режиссер говорит:

– Не можете, ну и хорошо, продолжайте как было...

И погружается снова в полусонное состояние.

Я не часто бывал на этих репетициях – они были безумно скучными, по этот случай мне запомнился. Он произошел с Игнацием Дыгасом, великолепнейшим певцом, исполнявшим партию Елеазара в опере "Жидовка". Он был поляк и впоследствии, когда уехал в Польшу, стал директором Варшавского оперного театра. Подобно этому Дыгасу, и другие певцы парировали, ничтоже сумняшеся, подсказки оперных режиссеров.

Можно себе представить что такие режиссеры, конечно, никакого творческого авторитета в театре не имели. Артисты располагались на сцене там, где им было удобно петь и следить за палочкой дирижера, откуда, как им казалось, они эффектнее выглядели. Об актерской игре не могло быть и речи. Мизансцены строились элементарно: переход справа налево и слева направо.

Некоторое разнообразие и оживление в режиссерскую практику зиминского театра вносили импровизированные концерты-спектакли. Я даже вспоминаю один большой

концерт– гала , который устроил Зимин во время воины в пользу своего лазарета. В те годы среди богатых людей, фабрикантов и прочих капиталистов, возник благотворительно-патриотический порыв; они создавали

военные госпитали, которые сами финансировали. Зимин тоже открыл свой госпиталь, но даже из этой благотворительной затеи он сумел извлечь для себя прямую выгоду. Дело в том, что шла война и многие из артистов призывного возраста попали в армию. Опере грозило закрытие. Что же делает наш меценат?

Он хлопочет перед соответствующими военными

начальниками, чтобы мобилизованных артистов отпускали петь по вечерам в театр. Всех этих артистов, взятых на военную службу, сосредоточили в одной части, которая, кажется, называлась "телеграфным батальоном". Артисты-воины служили в нем под своей настоящей фамилией, а вечерами пели в театре под псевдонимом, а чаще под двойной фамилией, состоявшей из собственной и придуманной. Скажем, артист Даманский назывался Кипаренко-Даманский, Немов – Немчинский-Немов, Шувалов делался вечерами Шувановым и т. п. Брат О. Л. Книппер (он был певцом) стал Книппер-Нардов.

И вот однажды Сергей Иванович задумал устроить в пользу своего госпиталя большой концерт в духе кабаре.

В нем были заняты оперные артисты, взявшие на себя основную нагрузку в программе. Режиссеры должны были придумать каждому из выступавших интересный и оригинальный номер по принципу: каждый показывается в необычной для себя роли. Это удалось выполнить далеко не всем. Я запомнил, пожалуй, только Юдина, который выступил действительно остроумно. Он был лирическим тенором, а на концерте в женском костюме и гриме пел "В Фуле жил да был король" – арию Маргариты с прялкой из оперы "Фауст". Юдин имел большой успех, его заставили бисировать. Он действительно сделал свой номер интересно, внес в него творческую выдумку.

Остальное помню плохо. Потому что – скажу по секрету – я очень волновался, ибо сам принимал участие в водевиле "Слабая струна" – веселой сценке, где все роли исполняли не драматические, а оперные артисты. В нем было много остроумных куплетов, и певцы беспокоились, что не смогут донести непривычный текст; голоса у них были поставлены для оперного пения, а не для исполнения куплетов, которое требует умения передать голосом юмор и особую акцентировку.

Мне поручили бессловесную роль лакея.

М. И. Шувалов, любимец труппы, веселый, жизнерадостный артист, прекраснейший человек (скажу попутно, что он уже в советское время долгие годы преподавал в консерватории и умер сравнительно недавно) подозвал меня и сказал:

– Жаров, ты будешь играть центральную роль. Лакея! Это роль центральная, потому что ты будешь входить в центральную дверь. Но говорить тебе не придется. Я спою: "Человек, кто-нибудь!", и ты войдешь; я пропою: "Дай сюда тарелку", ты подашь и уйдешь. Понятно? Важно только войти точно по музыке.

Я приготовился. Помреж держал меня за руку из боязни, что я войду раньше времени, и разговаривал с кем-то. Я, мокрый от волнения, слышу как Шувалов на сцене поет: "Человек, кто-нибудь!", а помреж отвернулся и не выпускает меня. Шувалов продолжает петь без меня: "Дай сюда тарелку!" Тогда помреж спокойно оборачивается. Я говорю: "Он уже просит тарелку. Наша роль кончилась".

Помреж как ни в чем не бывало:

– Нет, не кончилась. Тебе еще придется вынести тарелку!

В общем я вынес тарелку, но моя роль серьезно пострадала.

Сцена закончилась, а я все продолжал переживать свой позор. Однако один очень интересный номер в этом памятном концерте я все же запомнил. Его исполняли блестящие комедийные артисты того времени.

На фанере была нарисована в лубочном стиле и в натуральную величину четверка марширующих солдат. Там, где должны быть лица, оставили круглые дыры, в которые, стоя за фанерным щитом, вставляли свои головы: Виктор Хенкин (брат Владимира Хенкина), Балиев, Борисов и замечательный комик Яков Южный, очень смешной и страшно худой человек, от своей худобы казавшийся длиннющим, как жердь. Вставив свои физиономии в лубочных солдатиков, они под оркестр весело, залихватски пели частушки на очень модный тогда мотив "Соловей, соловей, пташечка". Это имело очень большой успех. Каждый из них исполнял один – два куплета. Текст был злободневный и очень остроумный.

Гвоздем этого вечера оказался тем не менее знаменитый петербургский театр "Кривое зеркало". Он привез спектакль Эренберга под названием "Вампука". Это была пародия на оперу, хлестко и остроумно высмеивавшая оперные штампы, пошлости и недомыслие.

Московские театралы слышали об этом спектакле, но то, что они увидели, превзошло все ожидания. "Вампука" била не в бровь, а в глаз оперным шаблонам. Особый успех она имела оттого, что шла на оперной сцене Зимина, где и вчера, и завтра будут всерьез разыгрываться те самые "оперные страсти", над которыми сегодня так весело, до слез, смеялись завсегдатаи партера. Собственно говоря, это была пародия не только на оперу, но и на ее покровителей, пародия, бьющая в цель!

Это было смешно и остроумно! Долго в Москве распевали:

Мы в Аф...

Мы в Аф...

Мы в Африке живем!

И вам...

И вам...

Вампуку мы найдем!

И еще одни гастроли вспоминаются в беспокойные зимние дни 1916 года в зиминском театре.

К нам приехал из Петрограда Л. В. Собинов. Я не буду рассказывать о том наслаждении, которое доставлял Собинов своей игрой и прекрасным голосом. Это был подлинный праздник для любителей оперного искусства. Но расскажу о Собинове-человеке, каким я его запомнил. В моем юношеском представлении Собинов был воплощением благородства. Если в Шаляпине был всегда какой-то бунтарский дух, то от Собинова исходили огромное обаяние и доброжелательство. Этот художник с мировым именем был необыкновенно внимателен к людям, что не часто встречается в жизни.

Двадцать гастрольных спектаклей Собинова в Москве совпали с очень тревожными для царской России днями. На фронтах было неспокойно, немцы наступали, обыватели говорили, что при дворе царя кишмя кишат "христопродавцы", немецкие шпионы. Сухомлинов был обвинен в измене, полковник Мясоедов как предатель был повешен. По Москве бродили зловещие слухи, которые меня, мальчишку, не очень интересовали, но я жил в семье, и отец каждый день, читая "Русское слово" и "Раннее утро" (там было много картинок), пространно объяснял матери и детям, что в царской семье неспокойно, что царица-немка пустит Россию по миру, что Распутин – сибирский мужик, полумонах, полуразбойник, который вертит царицей, как ему вздумается, а та в свою очередь вертит царем, и все у нас идет из рук вон плохо.

Л. В. Собинов шефствовал над крупнейшим военным госпиталем, располагавшимся в Мраморном дворце. Каждый раз после спектакля он шел в кабинет С. И. Зимина, где раздавался звонок из Петрограда с рапортом о положении дел в первой столице. Я толкался тут же, потому что должен был перед уходом домой получить распоряжения на завтра.

Деловой кабинет С. И. Зимина состоял из аванзала и рабочей комнаты. Здесь было выставлено множество уникальнейших вещей, рисунков знаменитых художников, карикатур знаменитых артистов, стихотворные посвящения знаменитых поэтов, всевозможные фотографии, картины, произведения керамики. Я очень любил рассматривать все это богатство и среди немногих, кому доступен был этот домашний музей, чувствовал себя счастливейшим экскурсантом.

Однажды после очередного разговора по телефону с Петроградом Собинов побледнел и сказал в трубку:

– Что вы говорите? Повторите еще раз.

По тому, как он это сказал, и по его испуганным глазам мы поняли, что произошло что-то сверхъестественное.

В кабинете было человек восемь – десять самых близких Зимину друзей. Наступила мертвая тишина, все напряженно смотрели на Собинова. Он повесил трубку и сказал:

– Господа, только что Юсупов убил Распутина.

Я пулей понесся домой, разбудил отца и мать и сказал им, что граф Юсупов убил Распутина. Отец закрыл мне ладонью рот и прошипел:

– Замолчи, чертенок, чтобы я этого больше не слышал!

– Папа, Собинову только что сообщили об этом по телефону из Петербурга!

– Иди спать!

Утром вышли газеты с чрезвычайным сообщением. Мой авторитет в семье сразу возрос.

Народный милиционер № 10

Был канун февраля. Я забыл театр на это время, не показывался на службе, ибо подлинным театром стала для меня сама жизнь – так насыщена она была небудничными делами.

Как только раздались первые лозунги: "Долой

самодержавие!", "Да здравствует революция!", как только начались митинги на Скобелевской площади и у памятника Пушкину, я потерял остатки покоя.

Носясь с митинга на митинг, я добрался до городской Думы, которая в эти дни походила на боевой штаб. Все двери были распахнуты настежь, повсюду сновали какие-то люди, на площади расположился составив ружья в козлы, полк солдат, перешедших на сторону народа.

Я облазил все этажи и коридоры, осмотрел знаменитый зал, где происходили заседания городских выборщиков, и попал на четвертый этаж, в какие-то маленькие комнатки. На одной из них было мелом написано: "Народная милиция". Там я

встретил ребят моего возраста или чуть постарше, лет шестнадцати – восемнадцати, от силы девятнадцати -двадцати. По виду это были студенты и гимназисты старших классов. Все говорили друг другу "ты", хотя встречались впервые. Кто-то принес чай, черный хлеб, мы поели и смотрели из окон на площадь. По ней двигались грузовики, облепленные людьми, подходили строем отряды солдат.

Часов в шесть – семь вечера нас стали разбивать на десятки, я очутился в первой десятке и получил билет, на котором было написано: "Народная милиция. Билет № 10. М. И. Жаров". Этот замечательный билет до сих пор у меня перед глазами: маленькая карточка из меловой бумаги размером примерно десять на шесть сантиметров, в левом углу футуристический рисунок – эмблема свободы в лучах.

После того как я получил этот билет и стал правофланговым в первой десятке московской милиции, нам объявили, что теперь мы находимся на военном положении и без разрешения никуда уходить не можем.

Я попросил разрешения позвонить домой, потому что там с утра не знают, где я.

До сих пор я помню номер своего телефона: 4 – 20 – 34. (Отец, чьи типографские дела шли в гору, поставил его накануне и очень этим гордился.) Я взял трубку и сказал:

– Мама, не волнуйся.

– Михаил, горе ты мое, где ты?

– Мама, я в Думе.

– В какой Думе, чего ты мою душу терзаешь? Беги сейчас же домой.

– Мама, я – народная милиция № 10. Я не могу бежать домой.

В это время вошел какой-то человек и сказал:

– Не говорите лишнего. Телефонная станция находится в руках юнкеров, они подслушивают и записывают телефоны.

Я бросил трубку.

Через полчаса раздалась команда:

– Первая и вторая десятки – строиться!

Потом нам сказали:

– Вот ваш комиссар. Вам дадут винтовки, вы пойдете в Головин переулок и займете полицейский участок.

Построившись, мы смело пошли через Театральную площадь, которая была заполнена солдатами, по Неглинной в сторону Трубной площади.

Шли мы безалаберно, путая ногу. Зимние сумерки быстро сгущались. Прохожие на тротуарах смотрели на нас испуганно: первые штатские с винтовками, да к тому же мальчишки. Впереди шагал молодой студент – наш комиссар. У него за пояс был лихо засунут наган, к моей зависти. От этой необычной для нас оснащенности оружием и от испуганных взглядов незнакомых людей мы сами начали себя побаиваться.

Но вот и Головин переулок. Полицейский участок закрыт. Мы постучали в дверь. Жильцы со второго этажа сказали:

– Дверь заперта, идите с черного хода.

– А "фараоны" там есть? Не будут стрелять?

– Не бойтесь, не будут...

Наш комиссар приказал:

– Ружья на изготовку! Я буду стучать.

Он вынул наган и левой рукой стал стучать. Ждать пришлось долго; потом дверь отворили, в проеме показался городовой в розовой рубашке в мелкий горошек, и в жилете. Он был похож на трактирщика, только на нем были сапоги и брюки городового. Это был первый живой городовой, которого я увидел не в форме.

– Руки вверх! – крикнул наш командир.

Городовой поднял руки и мрачно сказал:

– Я тут один, сторожу оружие. Куда его деть, не знаю.

Мы вошли в помещение участка. В козлах действительно стояли винтовки, и вокруг, в других комнатах, ни души. Мы облегченно вздохнули и стали ждать дальнейших распоряжений. Студент взял телефонную трубку и доложил куда-то, что задание выполнено, полицейский участок занят народно-революционной милицией.

Вошел городовой и спросил:

– Самовар что ли поставить?

– Ставь!

– А хлеб у вас есть?

– Есть немного.

– Сахара у меня нема, а самовар поставлю. – Необыкновенно мирно настроенный "фараон" пошел в кухню.

Кто-то из ребят сказал:

– Нам спать нельзя, он нас ночью придушит.

Первая победа, так быстро и неожиданно досталась нам, что мы не верили в ее реальность. Все было слишком прозаично, даже этот городовой, так непохожий на грозу московских улиц, свирепых "фараонов", кричавших: "Осади назад!". Он ходил толстомордый, красный, в русской рубашке и молчал, исподлобья глядя на нас и прислуживая, как в трактире.

Стало темнеть. Принесли керосиновую лампу, сразу стало скучно и неуютно. Я сказал:

– Товарищ командир, отпустите домой, я живу рядом. Оставляю в залог винтовку, мама уже измучилась.

Меня ужасно волновало то, что я бросил трубку, не докончив разговора с матерью.

Студент подумал и сказал:

– Иди, но возвращайся обратно.

Но этому не суждено было случиться. Наутро мать не пустила меня делать революцию: "Сиди дома, без тебя

обойдутся".

Отсидев два дня под "домашним арестом", я вырвался в театр. За несколько февральских дней 1917 года в театре Зимина, как и во всей стране, произошли существенные изменения, похожие на генеральную репетицию к близившемуся революционному перевороту. Сергей Иванович, как умный и дальновидный хозяин, поняв, что не может дольше держать бразды правления в своих руках, мирно согласился на передачу своего театра в ведение Московского Совета рабочих, крестьянских и солдатских депутатов. Были назначены новые руководители.

Заведующим труппой и моим непосредственным начальником стал В. В. Тихонович, интеллигент, всю жизнь посвятивший идее общедоступного крестьянского театра. У него даже были какие-то брошюры по этому вопросу, которые он дарил всем подряд, в том числе и мне, но, к сожалению, в голодное время их вместе с другими моими документами моя мать продала скупщику макулатуры. В. В. Тихонович, несомненно, очень любил театр. Это был худой, туберкулезный человек, у него были небольшие, всегда казавшиеся злыми глаза, но это только казалось, ибо он был добрейшей души человек и к людям относился великолепно.

В эти дни я впервые понял разницу между хозяином, который, здороваясь, дает тебе палец, похожий на сосиску, а через минуту той же рукой подписывает распоряжение о вычете твоего месячного жалованья за малейший проступок, хозяином, который считает, что раз он тебе платит, то может содрать с тебя три шкуры, и начальником строгим, но справедливым, уважающим человеческое достоинство. Со мной – помощником режиссера-администратора – В. В. Тихонович разговаривал так, как следует разговаривать со своим товарищем, выполняющим такой же по значению общественный долг, как и он сам. Он передал мне всю документацию театра, соглашения с актерами, которые работали (ведущие артисты, такие, как Дамаев или Юдин, без которых театр не мог обойтись, работали на другой основе) на договорных условиях, а не на круглогодовом жалованье. Все это хранилось в тайне, и ни один актер не знал условий найма другого.

К сожалению, весь художественный архив театра Зимина был оставлен бывшему хозяину, никто у него не реквизировал ни единой картины. А между тем за годы существования театра там собралась ценнейшая коллекция картин, эскизов декораций, альбомов, газетных и журнальных вырезок, в которых запечатлелась вся история частной оперы, Я говорил уже о том, что роскошный кабинет Сергея Ивановича представлял собой настоящий театральный музей.

Первое путешествие по России

Пришло лето. Я никогда не уезжал от своих родителей на каникулы. Все мои поездки сводились к «путешествию» на станцию Сходня, к брату матери. Дядя Сережа был обер-кондуктором Николаевской железной дороги. Он был красивым, статным, носил замечательный мундир, а зимой круглую шапку из каракуля с торчащей белой кисточкой, прикрепленной к кокарде. Меня и сестру Лиду летом, а иногда и зимой отправляли к нему на несколько дней отдыхать. Вот и все мои поездки. И вдруг в театре мне сделали необычное предложение.

В зиминском оркестре был виолончелист С. И. Ступин, молодой человек, обуреваемый жаждой деятельности. В беспокойное лето 1917 года он сколотил концертную бригаду, куда вошли знаменитая Тамара Гамсахурдия – талантливая прима-балерина оперы Зимина, пианист Ендовицкий, колоратурное сопрано Ефимцева, чудесная, многообещающая певица, и молодой бас прекрасного тембра Ждановский. Все они были первоклассными солистами, и жаль, что впоследствии судьба разбросала их в разные стороны.

Они собрались на товарищеских началах для большой гастрольной поездки и предложили мне поехать с ними администратором для организации концертов. Мне показалось лестным это доверие, предложение было заманчивым, но вместе с тем страшноватым. Я решил посоветоваться с домашними. После того как отец и мать впервые услышали от меня об убийстве Распутина, мой авторитет в семье необычайно возрос. Они уже не ругались, что я целыми днями пропадал в городе, уходил из дому чуть свет, возвращался затемно с кучей разных новостей. Я был, так сказать, семейным информатором, которого все слушали с большим вниманием.

Отец мой всегда мечтал о том, чтобы я стал типографом. Ему очень хотелось, чтобы, как и он, я работал в типографии и когда-нибудь "пробился в люди". Он часто говаривал: "У тебя, Миша, есть смекалка. Ты можешь быть директором типографии".

Но жизнь разрушила, как карточный домик, все тщеславные родительские планы.

Пяти лет я сломал себе руку, через год – второй перелом, а лет в двенадцать в третий раз я расшиб себе грудь. У меня открылся детский туберкулез, который потом прошел, но этого было достаточно, чтобы навсегда расстаться с мыслью о типографии – свинцовая пыль стала моим врагом. Отец примирился с этим, но мечту о моей административной карьере не бросил. И когда я сообщил дома о предстоящей гастрольной поездке, отец подумал и сказал:

– Уж очень беспокойно все кругом! Неразбериха! – И, сделав паузу, добавил: – Хотя не знаю, как мать, а я рискнул бы. Чем черт не шутит, – может быть, станешь директором театра когда-нибудь или главным администратором. Если повезет, конечно. Я отпустил бы его, а, мать?

Мать поплакала, поплакала и сказала:

– Как сам хочет.

Я сказал, что хочу, и поехал.

Двухмесячная поездка во время летнего отпуска была очень интересной. Все было для меня ново, необычно. В свои семнадцать лет я впервые вырвался на волю, в незнакомый, неведомый и такой любопытный мир. Я не понимал тогда ни масштабов событий, ни всей глубины того, что происходило в России. Меня интересовала лишь внешняя сторона. Собирался где-нибудь в Москве митинг, – я бежал туда. Потом кто-то кричал: "Бей его!" – и я стремглав мчался в другой конец города, где кого-то собирались бить... Газеты извещали: "Царь отрекся", "Нет царя, – есть Гучков!". Кто такой Гучков? Это который в Думе сидел? Ага! Он ругал царя? Ругал! Значит, хорошо. Да, все воспринималось мной именно таким примитивным образом.

И вот, покинув Москву, я попал в Россию, которая бежала с фронта. Россия бродила, она не хотела воевать. Те, кто был на фронте, не хотели воевать, а те, которые находились в тылу и командовали, заставляли продолжать войну. Вся Россия, казалось, встала на колеса. Гнали эшелоны на фронт, бежали эшелоны с фронта. И нужно было быть безумцем, чтобы в такой момент, в этом водовороте истории, вдруг выдумать концертную поездку, да еще выслать "передовым" мальчишку туда, где все замерло – телеграф бездействовал, почта едва плелась, поезда двигались медленно с безнадежно нарушенным расписанием, попасть в вагон было почти невозможно, ездили на крышах.

Я очертя голову ринулся в эту самую авантюру. Эта поездка и в самом деле была не чем иным, как авантюрой, и кончилась как таковая, хотя я в то время воспринимал ее очень серьезно, преисполненный чувством ответственности.

Первый город, в котором я остановился, была Сызрань. Впервые в жизни я попал в гостиницу. Один в комнате, чужой, незнакомой. Значит, я действительно самостоятельный человек.

Свобода кружит голову и рождает много мыслей. И на ночь я баррикадирую дверь, придвинув к ней стол и навалив на него стулья. От кого? Зачем? А затем, что у меня на шее в мешочке висят деньги, которые мне доверили на устройство концертов. Теперь я отвечаю сам за себя, и не только за себя.

Так, обуреваемый страхами, которые возникли во мне под впечатлением прочитанных выпусков "Парижских тайн", "Палача города Берлина", Ника Картера, Ната Пинкертона, всяких королей сыщиков, я в полной мере почувствовал ответственность за порученное дело.

Я носился по волжским городам, устраивая, как мог, концерты. Группа плелась где-то сзади, мы теряли друг друга, я от отчаяния рвал на себе волосы и неожиданно, вопреки элементарной логике, узнавал, что концерты, которые я организовывал, действительно состоятся.

Так я добрался до Царицына, сложенного из маленьких деревянных домиков. Было такое впечатление, будто теснотесно друг к другу стоят спичечные коробки, а на них только опущены крыши, чтобы хоть немного придать сходство с жильем. Эти спичечные коробки вызывали во мне какой-то страх. Мне казалось: попади туда одна настоящая спичка, чиркни случайно, и весь город вспыхнет пламенем и сгорит в один миг.

В Царицыне меня ждал полный крах: деньги все вышли, связь с труппой была окончательно потеряна, поезда не ходили, никого знакомых в городе у меня не было.

Был лишь единственный адрес – отца Тамары Гамсахурдия, который держал цирковую антрепризу то ли в Саратове, то ли в Самаре – эти два города я всегда путал, по-моему, все-таки в Саратове. Это был аварийный адрес, который мне дал Ступин, предупредив, что лучше им не пользоваться: старик не был в восторге от карьеры своей дочери. Но делать было нечего, и я без гроша в кармане отправился в Саратов.

На вокзале я познакомился с одним веселым прапорщиком, дававшим "драпа" с фронта, и он довез меня, подкармливая, до места назначения.

Гамсахурдия-отец принял меня, прямо скажем, подозрительно. В рекомендательном письме дочери говорилось, что "податель сего – администратор московской труппы оперных артистов... который может дать гарантийную расписку...", а перед ним предстал худенький, тощий веснушчатый мальчишка, робко переминавшийся с ноги на ногу у порога. Он спросил:

– Кто вы такой и что вы от меня хотите?

– Я, Жаров, – ответил я, – тот, который вам может дать гарантийную расписку.

– Гарантийную расписку! Хе! Администратор! Расписку! Ну и ну! Да за вас пятака медного никто не даст!

На мое смущенное молчание он смилостивился и сказал:

– Ну, хорошо. Садитесь, Жаров, поговорим.

Угостив меня чаем, он сказал:

– Вот что, дорогой мой, нужно было бы, конечно, высечь вас всех за эту вашу оригинальную поездку. Но дело сделано... Вот что... Куда вы сейчас направляетесь?

– В Уфу.

– Хорошо. Я вам дам деньги, в первый и последний раз. Но имейте в виду, – я даю их не вам, а своей дочери, а вы, молодой человек, раз и навсегда забудьте мой адрес.

Я так и сделал – никогда в жизни больше не вспоминал его адрес, но до Уфы я все-таки добрался и концерт в Уфе организовал.

Тут-то я увидел впервые в своей жизни театр провинции. Уезжая, я заключил с администратором местного

драматического театра, где должен был состояться концерт, соглашение на продажу билетов и ведение концерта. Он меня повел в зал. Театр был переполнен разнообразной, очевидно, случайной публикой. Много военных. Шел водевиль "Жених долгового отделения". Играли лихо, просто – "по жизни". Артисты, мне казалось, испытывали огромное наслаждение -они не задумывались над тем, что делали, и когда старый актер, забыв, очевидно, текст, остановился, другой, помоложе, с ходу произнес его реплику и тут же сам на нее ответил.

Я уехал из Уфы с грустью. В дороге я познакомился с профессиональным администратором другой столичной гастрольной труппы, денег у него было на организацию концертов уйма, да и своих хоть отбавляй. Он мне открыл "секрет": ему отдали на откуп продажу открыток артистов, которых он вез. Их было всего двое, но каких! Наталья Лисенко и Иван Мозжухин. Открытки брали нарасхват в битком набитых гастрольных залах. Вот это была жизнь! Расставшись с этим ловким удачником, я тихо всплакнул, наверное, был не очень сыт, и поехал дальше.

Вот такой была эта длительная, полная необыкновенных приключений поездка семнадцатилетнего театрального несмышленыша, который беспокойным летом 1917 года, организуя концерты московских солистов, докатился до самого Иркутска.

Как ни трудна и нелепа была эта поездка, она дала мне многое: научила самостоятельности, закалила невзгодами, я получил первый немалый жизненный опыт. Главное же – у меня будто открылись глаза на большую Россию, я увидел десятки городов, пригляделся к сотням людей, таких непохожих друг на друга и вместе с тем связанных одной судьбой, одними заботами и радостями. Мой кругозор расширился невообразимо, и в моем сознании, в моей душе как-то само собой, помимо воли, отложились яркие, колоритные жизненные впечатления. Я сталкивался с разнообразнейшими людьми – и плохими, и хорошими, -которые в дальнейшем, всплывая в памяти, питали творческую фантазию актера. И если впоследствии мою работу над образом Пикалова в "Любови Яровой" рассматривали как большую удачу, то это не в последнюю очередь было результатом моих встреч и наблюдений за время первого путешествия по России.

Я вернулся в Москву точно к началу сезона. Это был исторический театральный сезон 1917/18 года. Рубеж двух эпох, стык нового и старого мира.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю