Текст книги "Простые люди"
Автор книги: Михаил Самунин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 22 страниц)
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Чувство досады на себя не покидало Герасимова с самого собрания. Усачев советовал, ему вопрос об отчислении фронту поставить в отчетном своем докладе. Герасимов этого не сделал.
Выступая в прениях, многосемейная колхозница Анна Буйнова сказала:
– В докладе Кузьмич ничего не сказал, как колхоз помогал фронту. Считаю большим это упущением с его стороны. Пусть скажет в заключительном, обязательно. А я вношу предложение последовать примеру метеесовских рабочих и треть хлеба с трудодней внести в фонд обороны.
Колхозники дружно и одобрительно встретили это предложение. Герасимова от стыда бросило в жар, тоскливо засосало под ложечкой. И с тех пор он ходил сам не свой. Выходило, что он, председатель, плохо знал колхозников, что он не верил в них.
К тому же мучило и дело с Настей Скрипкой.
Ревизионная комиссия установила, что Настя показывала надой молока меньше, чем он был на самом деле. Значит, он, Герасимов, не сумел во-время заметить это, дал Насте возможность наживаться за счет колхоза.
Это было тем более досадно, что и раньше за Настей держалась худая слава; она была жадна до чужого добра… Ведь говорил ему об этом счетовод, а он слепо доверился Насте. Значит, виноват, значит, плохой он руководитель.
Измученный этими думами, Герасимов решил поговорить с Усачевым. Его он нашел в мастерской, рядом с Сашкой, под трактором.
– Товарищ Усачев, я до вас…
Усачев вылез из-под машины. Он, как и говорил Федору, был самым аккуратным слушателем кружка техминимума. Свободные часы он использовал для того, чтобы «пощупать каждую деталь своими руками». Герасимов застал его в тот момент, когда Сашка объяснял, как нужно подтягивать коренные подшипники.
Усачев старательно вытер руки тряпкой и взглянул на опечаленное лицо председателя колхоза:
– Ты что хотел?
– Поговорить бы надо… по личному делу.
– По личному? Хорошо. Одну минуту.
После полумрака мастерской яркий солнечный день ослепил их. В воздухе разливалась золотистая дымка. Снег почернел. С крыш свешивались длинные сосульки. Влажный и теплый ветер ласкал лица.
– Весна, пожалуй, не за горами, Петр Кузьмич?
– До весны далеко, до пашни, то есть… А так – не за горами, – отозвался Герасимов, раздумывая, как лучше сказать Усачеву, чтобы тот понял его, помог ему разобраться в своих переживаниях.
– Может, товарищ Усачев, тебе покажется глупым мой разговор, не взыщи, а только сердцем я измучился.
Герасимов долго рассказывал Усачеву о своих мыслях. Он не стеснялся в крепких выражениях по своему адресу. Усачев думал: «Что он: хочет создать впечатление душевно чистого человека или на самом деле такой?» Герасимов же все более и более волновался, щеки его покраснели, бороденка нервно вздрагивала.
– Мы тебя, Петр Кузьмич, знаем, как добросовестного человека, честного работягу, – сказал Усачев. – Ты держишь в трудное военное время хозяйство колхоза – этого у тебя никто не отнимает. Но если будешь так работать и дальше – можешь попасть снова впросак. Ты знал, что Настя нечиста на руку, но не контролировал ее.
Усачев помолчал, потом затоварил опять:
– Поближе к народу надо быть, Петр Кузьмич, и дело пойдет. А ты не балуешь колхозников вниманием, не любишь совета у них спросить… А нас этому партия учит. Сила нашей партии в том и состоит, что она опирается на народ, знает мысли и чаяния народа… Заходи в партбюро почаще, в чем будет затруднение – поможем. Хорошо, конечно, сделал, что сам пришел.
– Куда же мне идти, – сказал Герасимов. – Больше идти некуда.
Герасимов ушел от Усачева в глубокой задумчивости. Впервые за всю работу председателем он со стороны взглянул на себя и убедился в правдивости слов Усачева. Надо переделывать себя, надо. Но в то же время с него как будто свалился тяжелый, гнетущий душу камень.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Несмотря на то, что Гаврила Федорович за долгие годы работы привык выступать перед слушателями, все-таки чувство волнения охватило его, когда председатель собрания Засядько предоставил ему слово. Он почувствовал на себе десятки пар пытливых глаз. Душевное равновесие оставило его. Он долго разбирал конспект информации и никак не мог найти, с чего нужно начинать.
В зале стояла тишина, кое-где изредка раздавалось сдержанное покашливание. Наконец, Бобров начал:
– Сегодня, товарищи, я выступаю с необычным докладом…
В первом ряду он увидел деда Шамаева с неизменной своей суковатой палкой, заведующего райзо Пустынцева, Марью Решину, Герасимова, Усачева, Головенко, а рядом с ним… Бобров не сразу сообразил, что сидевший прямо лысоватый человек с плотно поджатыми губами был Дубовецкий. А дальше лица, лица… Они заполняли весь вместительный зал.
– Я работаю над диссертацией, то есть занимаюсь научной работой, на тему «Соя в Приморье». Начал писать ее еще в 1941 году в Ленинграде во время отпуска. Блокада города прервала работу. Я потерял все свои записи и, поэтому, приехав в Красный Кут в 1942 году, начал все сначала. Все эти годы я посвятил изучению климата, почвы, отбору семян, скрещиванию растений для получения семян, могущих дать наибольший урожай.
Дубовецкий поморщился, как от зубной боли, и вытащил из портфеля блокнот и карандаш.
Бобров овладел собой и стал говорить горячо и точно о том, что волновало его, видя, что внимание присутствующих все нарастает.
На стол председателя стали поступать записки с вопросами. К концу информации набралась порядочная стопка, которую Засядько бережно передал Боброву.
Людей интересовало все: что такое диссертация, почему она называется таким странным словом, что нужно, чтобы иметь право защищать ее, на сколько процентов она готова, обеспечен ли он необходимой литературой, сколько часов он работает, когда думает закончить свою работу – десятки вопросов, отвечая на которые, Гаврила Федорович вынужден был рассказать о том, о чем и не думал рассказывать здесь на собрании.
Дед Шамаев, покряхтев, постучал своей палкой. Бобров взглянул на него. Дед, старательно выговаривая каждое слово, спросил:
– На каких участках по весне думаешь сою высевать? Сколько на гектар семян дашь? Опять же, какое удобрение?
Сашка, сидевший сзади всех, тоже не удержался и, вытянув свою длинную руку, перебил Шамаева:
– А для чего изменять конструкцию сеялок, культиваторов? Вы так говорили? Что, заводы не знают, что ли, какие машины выпускать?
Длинный перечень вопросов предложил Дубовецкий. Он выслушивал ответы с непроницаемым лицом и делал какие-то пометки в блокноте.
– И, наконец, последний вопрос, – произнес он усталым голосом. – Уверены ли вы в научной основе своей работы, а, следовательно, в целесообразности ее?
Головенко недоумевающе быстро взглянул на Дубовецкого. Дед Шамаев толкнул Марью Решину под руку и что-то спросил. Марья недоуменно пожала плечами. По залу прокатился ропот. Бобров выждал и отчетливо произнес:
– Лично я уверен совершенно. Думаю, что эту уверенность разделяют и товарищи, которые работают со мной. Например, товарищ Решина и ее звено, товарищ Шамаев. Весной есть возможность сеять отборными семенами уже не опытным порядком, а в порядке массового сева.
В прениях Дубовецкий выступил первым.
– Мы, ученые, призваны двигать нашу науку на благо нашей родины, глубоко изучая труды передовых ученых как нашей страны, так и зарубежных стран… – Дубовецкий с победным видом окинул взглядом слушателей. – Такое положение, – продолжал он, отпив из стакана, – налагает на нас, ученых, обязанность овладеть вершинами мировой науки…
Дубовецкий пустился в пространное изложение достижений мировой науки; замелькали трудно выговариваемые иностранные фамилии; Дед Шамаев не выдержал и плюнул с досады. Кто-то из зала крикнул:
– Ближе к делу.
Дубовецкий сделал паузу.
– Несомненно, для нас, ученых, отраден факт, что в вашем районе имеется агроном, практический работник, который взялся за научную работу. Но из довольно пространного доклада его нетрудно понять, что эта работа лишена научной основы. Это лишь практические опыты – не больше. А как известно – практика без теории слепа. Я рекомендую и рекомендовал товарищу Боброву познакомиться детально с работами мировых выдающихся ученых – Вейсмана, Менделя, Моргана, Шредингера и ряда других, работы которых освоены и развиты нашим советским ученым профессором Московского университета Завадовским, академиком Шмальгаузеном и другими. Если бы товарищу Боброву были известны труды вышеназванных ученых, он не впал бы в ошибку в исходном своем положении. Сейчас уже доказано, что внешняя среда не может влиять на растение в такой степени, чтобы изменить его наследственность. Следовательно…
– Это почему же? – раздался в тишине возмущенный голос Марьи Решиной.
Дубовецкий обернулся на голос и из-под очков довольно долго рассматривал Решину:
– Я не хотел затрагивать сугубо теоретических вопросов, они не совсем будут понятны в этой аудитории… Видите ли, в каждом живом организме, следовательно, и в растении, заложено наследственное вещество, которое остается неизменным всегда. Оно не зависит от развития самого организма растения… Это было высказано еще великим Дарвином, это же положение поддерживает академик Шмальгаузен.
– А вы как считаете? – не вытерпел Головенко.
– Я, товарищ Головенко, вполне разделяю точку зрения моих учителей. И на основании этого считаю работу Боброва бесперспективной. Вам, как агроному, – он повернулся к Боброву, – следует заняться выбором одного из существующих сортов и испытать его произрастание на ваших полях. В этом есть практический смысл. А пытаться изменить наследственность той же сои или пшеницы, не прибегая к скрещиванию – это пустая трата времени. Единственный путь создания новых форм растения – путь передачи наследственных признаков через половые клетки.
– А как же вы расцениваете работы Мичурина, Лысенко? – перебил Головенко.
Дубовецкий укоризненно взглянул на директора.
– Меня засыпают вопросами, как будто докладчик – я, а не товарищ Бобров. Я высказал только принципиальные возражения касательно так называемой диссертации товарища Боброва.
Дубовецкий спрятал записную книжку. В зале наступило замешательство, глухой шум то стихал, то вновь вспыхивал то в одном, то в другом углу. Даже невозмутимый Засядько, забыв об обязанностях председателя, со странным выражением покручивал усы. Ни слова не говоря, сердито постукивая палкой, на сцену взошел дед Шамай. Насупившись, он посмотрел в зал:
– Что это получается, граждане, а? Мы верили Гавриле Федоровичу, а теперь как? Что нам-то теперь сказать остается. Кому верить?
Севали мы ране – урожай получали, ну, верно, не все. У иного мужика из тех семян хлеб как лес бушует, а у иного ничего. Тот туда-сюда мается и удобрения ложит и все, а вот, поди же ты – не родит. Так и жили: чего бог даст… То ли уродится, то ли нет.
При колхозе мы с агрономами познакомились, они нас понаучили, что к чему. Иной раз спорили мы с Гаврилой Федоровичем. Ить я этой земли сколь перепахал! Казалось, что не так агроном советует. Но потом вижу, хорошо выходит – урожай добрый снимаем. Значит, агроном науку знает. А теперь как?
У деда голос зазвенел. Он оглянулся на угол, где стояла Решина. – Вот тут ученый профессор сказал Боброву, что он вроде как, значит, баловством займается. Вот так мера овса! Как же это понимать?
– Это неправда, – крикнула Марья с места, метнув на Дубовецкого сердитый взгляд.
– Ты, Марьюшка, не кипятись и старших не перебивай, – остановил ее дед Шамаев. – У меня свое слово припасено. А слово вот какое… – Он повернулся к Дубовецкому. – Нам, товарищ ученый, подавай такую науку, чтобы пособляла колхознику. А то как это выходит? Ты Боброва ославил, а сам-то сказал ли, как хороший урожай снять?.. А ты, коли ученый, должен это сказать. Так я говорю?
По залу прокатился одобрительный шум.
Марья Решина поднялась с места:
– Я много говорить не стану…
– Ты на трибуну давай, Марьюшка, – перебил Засядько.
– Ничего, у меня голос звонкий. Я скажу два слова от своего звена… Дедушка Шамай верно говорит: мы поверим в науку, которая помогает нам. Гаврила Федорович довольно рассказал нам о Мичурине, о Лысенко, да и сами мы кое-что читывали. Мичуринское учение применяем на практике. Получается хорошо. Значит, это и есть наука. И нечего нам головы затуманивать да на заграничных ученых кивать. У нас свои есть и еще почище будут. Вот как вырастим по 20 центнеров с гектара сои, да и с большим процентом жира – вот вам, товарищ Дубовецкий, и выйдет, что стоило Гавриле Федоровичу работать. А вырастить – вырастим, правду я говорю, девушки? – обратилась она к своему звену.
Девушки ответили дружными хлопками. Их поддержал весь зал.
Выступило еще несколько человек. Во всех речах, так же как у деда Шамаева, сквозило недоумение по поводу выступления Дубовецкого, чувствовалась симпатия к Боброву.
«Даст ли нужный ответ Бобров? – думал Головенко. – Возможно, он, оскорбленный бесцеремонностью Дубовецкого, вообще откажется от заключительного слова, и, таким образом, вопрос останется неразъясненным колхозникам и работникам МТС, и это может подорвать доверие к Боброву, к его делу накануне завершения». Головенко сидел, как на иголках.
Выждав немного, Степан попросил слова. Когда он не торопясь поднимался на сцену, настороженная тишина установилась в зале. Потом он встретился с сотнями пар глаз, устремленных на него.
– Товарищи, я не собираюсь полемизировать с товарищем Дубовецким, для этого у меня недостаточно знаний… Но все же, думается, в меру своих сил мы должны внести ясность в этом вопросе. Ясность вот какого порядка.
По залу, как от дуновения свежего ветерка, прошелестел шопот, кое-где скрипнули стулья, раздался сдержанный кашель, шикание.
– Юрий Михайлович сказал нам, что агроном Гаврила Федорович занимается несерьезным делом, что ничего из его потуг вроде как не выйдет потому, что он не в силах, так же как и другие ученые с громкими фамилиями, которых назвал товарищ Дубовецкий, изменить и закрепить наследственность путем изменений условий внешней среды. Тов. Дубовецкий утверждает, что так называемые таинственные гены неизменны и ни в какой степени не зависят от самого растения, то есть изменению не подвержены. Выходит, что человек не в силах не только изменить природу, но и познать ее.
– Как же так!
– Брехня это, а не учение!
– К слову сказать, по утверждению этих же ученых, почва также утрачивает способность родить. И они вывели «закон» убывающего плодородия… Теперь выясним такой вопрос. Если эти гены явились неизвестно откуда и они не подвержены воздействию и раз навсегда неизменны, откуда же они все-таки явились? Ответ может быть один – они даны богом…
В зале послышался смех, движение стульев.
– Эта, с позволения сказать, «наука», товарищи, идет к нам из-за рубежа, из лагеря империалистов, и, конечно, ничего общего с нашей советской наукой не имеет и иметь не может. Есть ли иная наука, которая действительно является наукой, помогающей развитию нашего социалистического сельского хозяйства? Есть! Это мичуринская наука. Иван Владимирович Мичурин вывел более трехсот новых растений, невиданных и неслыханных ранее. Он сказал, извиняюсь, если процитирую не точно: «Мы не можем ждать милостей от природы – то есть ждать каких-то случайных повышений урожая, – взять их – наша задача».
– Само собой!
– Верно!
– И эта мичуринская наука учит нас, как эти «милости» взять от природы. Гаврила Федорович как раз стоит на этом пути, и думается мне, что он добьется успеха, тем более результаты его работы нам уже известны. Но один, как говорят, в поле не воин, мы все должны помогать ему в этом.
И Головенко невольно для себя сделал отчет, что проделано работниками МТС и что предстоит проделать по указанию агронома по изменению некоторых видов машин.
Собрание проводило Головенко со сцены дружными аплодисментами. Снова вспыхнули споры, что и как лучше сделать. Потребовали отчета от Марьи Решиной, как она работает в помощь Боброву. На этот раз Марья вышла на сцену и основательно рассказала, собранию о работе своего звена. Наконец, было предоставлено заключительное слово Боброву.
– Мне заключать нечего, товарищи. Степан Петрович и другие достаточно ясно сказали обо всем. Большое спасибо за горячее участие. А заключительное слово мы вместе с вами скажем на полях, осенью, – взволнованно сказал он. Сердце его билось неровно, толчками. В этот вечер произошло что-то совершенно необычное, но такое, отчего Боброву хотелось и плакать и смеяться. Он уже не думал о Дубовецком, который сидел, по-прежнему вытянувшись и не глядя на людей; только красные пятна на щеках выдавали, что невозмутимость его была нарушена. Закрывая собрание, Засядько сказал:
– Вот так, Гаврила Федорович, давай, трудись. Мы с тебя спрашивать будем всем обществом и помогать, понятное дело. Это тебе забота первейшая, а что нам ученые нужны, это тоже факт. И то, що ты станешь ученым – для всего Красного Кута гордость. За это самое нам дорогой товарищ Сталин тоже скажет спасибо. Так я говорю?
Зал взорвался дружными аплодисментами.
Уходить из клуба никому не хотелось. Народ собрался кучками в зрительном зале, в фойе. К Головенко сквозь толпу пробрался Бобров и растроганно, с чувством пожал руку…
– Спасибо. Вижу, времени даром не теряли. Очень верно сказали.
Лицо его пылало жарким румянцем, глаза были влажны. Головенко хотелось обнять агронома.
Пустынцев, не сказавший за вечер ни слова, сухо выговорил Головенко:
– Нехорошо получилось, обидели ученого. Поставили его в неловкое положение. Негостеприимно.
– А что же, мы не правы? – вспыхнув, спросил Головенко.
– Не знаю, не знаю. Высокая материя. Мы – люди маленькие. Ты, вишь, в профессора выходишь.
Пустынцев кольнул его взглядом и вразвалку пошел к машине, в которой уже сидел Дубовецкий.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Бобров пришел с собрания возбужденный и радостный.
Он зажег керосиновую лампу и вынул из ящика стола коленкоровую, обгоревшую с одного угла папку, чтобы положить туда конспекты, записи – материалы для диссертации. Тотчас же в памяти его всплыло лето 1941 года в Колпино… Обстрелы, бомбежки… Гибель жены и дочери в то время, когда он – ополченец – рыл противотанковые рвы в районе Тосно… Приехав из Тосно в Колпино, он нашел на месте особнячка, принадлежавшего тестю, лишь груду развалин.
Среди дикой мешанины битого кирпича, сплавленного кровельного железа, обломков мебели, стекла, ржавого железа – всего того, что недавно еще было его домом, его жилищем, – Бобров нашел обгоревшую папку и несколько смятых листов: это было все, что осталось от его записей, собранных для диссертации…
С этой папкой он вернулся в ополчение. Работавший в паре с ним пожилой человек в летнем пальто и черной шляпе вынул из бокового кармана пальто пенсне с одним стеклом. Он молча взял из рук Боброва папку. Нацепив на нос пенсне и прикрыв ладонью глаз без стекла, он долго рассматривал папку со всех сторон. На лбу у него вздулась вена.
– Что это? – спросил он, возвращая папку.
Бобров невесело усмехнулся:
– Остатки моих записей. Готовил диссертацию на тему о сое…
Старик сбил на затылок шляпу и радостно засмеялся.
– Ничего, коллега. Вы ее еще допишете. Лишь бы жива была мысль ваша.
Он назвал свою фамилию и с чувством пожал Боброву руку. Бобров, убитый горем, не запомнил фамилию, но зато надолго запомнил то, что говорил старик ночью в холодном сарае.
– Работайте. Много и упорно работайте. Подчас вам придется трудно. Не падайте духом при неудаче. Путь науки тернист. Вас всегда поддержит народ, партия, если вы стоите на верном пути, если вы не открещиваетесь от жизни, если учитесь у нее… Свяжитесь с Лысенко, обязательно. Кончим воевать – встретимся. Будем вместе работать, добьемся по центнеру отборной пшеницы с квадратного метра. А? – и он опять радостно засмеялся.
Под вечер налетели немецкие самолеты. Старик был убит. На другой день его похоронили.
И вот предвидение старика оправдывается: с первых же шагов Бобров натолкнулся на сопротивление. Но это не охладило его. Ну, что же, подлинная наука всегда мужала в борьбе, жестоких схватках с рутиной, с косностью… И что на собрании выступил Дубовецкий – это даже хорошо. По крайней мере, Гаврила Федорович знал теперь – откуда, с каких позиций его могут атаковать.
Бобров только сейчас понял всю важность предложенного Головенко выступления с информацией на собрании. Народ стал на его сторону. Силы размежеваны. Колхозники на его, Боброва, стороне…
Бобров находился в состоянии той радости, граничащей со счастьем, которая обычно наступает после того, когда человек, высказав свои сокровенные мечты, встречает в людях глубокое сочувствие и готовность поддержать его, помочь в трудном деле.
Утром, чуть развиднелось, он пошел к Марье Решиной. Ее дома уже не было. Он нашел Марью в колхозном амбаре, где хранились семена сои. Уже несколько дней звено Решиной терпеливо вручную отбирало самые крупные и полновесные семена. Бобров каждый день забегал сюда, придирчиво просматривал отобранные семена, уговаривал не торопиться. Работало здесь обычно восемь человек. Но сегодня здесь было полно женщин.
Марья вышла к нему, стряхнув пыль с фартука.
– Присесть негде, не знаем, что делать, пятерых домой отправила. Амбар тесен стал.
– А что такое?
– Идут и идут, – сияя черными глазами, рассказывала Марья. – Еще вчера, как собрание закончилось, подходят ко мне Сима, Глаша, да многие. Помочь, говорят, придем. Мои девчата сначала недовольные были, а потом решили – пусть. Вон смотрите – двадцать семь человек работает. – Марья кивнула головой в полумрак амбара и улыбнулась. – Охота доказать этому долговязому.
Бобров понял, что Решина имела в виду Дубовецкого.
– Пыльно у нас, Гаврила Федорович, – Марья мягко, но настойчиво выпроводила его из амбара. – Вы не сомневайтесь, по зернышку в час будем отбирать, ночей не поспим, а сделаем.
И Гаврила Федорович с особой силой понял смысл собрания. Если до него, несмотря на то, что Марья много и, пожалуй, вдохновенно (Бобров не подыскал иного слова) помогала ему, – в какие-то моменты он все же чувствовал себя одиночкой. Во всяком случае, свою научную работу считал сугубо личным делом, которая никого не интересует. Теперь стала понятна настойчивость Головенко; в его работе заинтересованы все колхозники, все работники МТС. Как прав старик – народ поможет, партия поможет. Партия! Что-то мягко толкнуло в грудь, заставило забиться сердце. Он всю жизнь свою как специалист честно и даже самозабвенно трудился на полях, с большими трудностями преодолевая косность зажиточной части деревни, упорно добивался внедрения агротехники во имя повышения урожайности, во имя изобилия продуктов. Не раз – это было в Амурской области – в дни молодости он слышал угрозы в свой адрес… Иное дело стало с организацией колхозов, появилась возможность широкого применения своих знаний благодаря деятельности партии. Он много времени уделял изучению сои – этому удивительному растению, из которого можно изготовить и ценнейшие продукты питания, и тонкие по вкусу кондитерские изделия, и пластмассу, и многие самые неожиданные вещи. Он понимал, какое может занять место соя в народном хозяйстве страны. И он решил посвятить свои силы изучению сои. Много неудач и горьких разочарований пришлось испытать ему на этом пути. Его работы прервала война. Бобров решил – все кончено. Нечего думать о своей работе до тех пор, пока не кончится война. Вернувшись в Приморье, он однако снова взялся за любимое дело. Он терпеливо сносил насмешки бывшего директора, ожесточенно спорил с Дубовецким.
Бобров ощутимо и реально чувствовал теперь огромную поддержку, твердую под ногами почву и, вместе с тем, большую ответственность за исход своей научной работы.
Проработав до вечера, Бобров вышел подышать свежим воздухом.
Он медленно шел по пустынной улице. Года три тому назад Засядько, будучи парторгом, говорил с ним о вступлении в партию. Тогда Бобров ответил: «Куда мне в партию». Вспомнив это, он поежился. Как мог сказать такое?
У дома Засядько Бобров задержался. Окна, затянутые легкими узорами мороза и освещенные изнутри, весело искрились. Бобров постоял в раздумье – зайти или нет? Потом решительно шагнул на крыльцо.
…Засядько пил чай, расстегнув ворот вышитой рубахи. На столе, тоненько посвистывая, исходил паром самовар, у которого сидела худощавая и чернявая, похожая на цыганку, жена Засядько. Хозяин повел на гостя взглядом, со стуком поставил стакан на блюдце, обтер длинные свои седые усы и повернулся к Боброву.
– Садись, агроном, подмогни нам со старухой самовар опростать – весь вечер тужимся, а он все бушует, окаянный.
Засядько сам засмеялся своей шутке. Вытерев взмокшее лицо и шею полотенцем, он продолжал:
– Самоварчик – батьки покойника. У нас семья-то четырнадцать душ была. Усядемся за стол, как на свадьбе все равно. Когда уезжал я на Дальний Восток, отец мне этот самоварчик приказал. Вот я и поминаю родителя каждый день по два раза. Подожди, мать, дай охолонуть трохи, – остановил он жену, начавшую наливать стаканы, и обратился к Боброву:
– Ты что же смурной ходишь?
Вопрос застал Боброва врасплох. Он молчал.
– Может не понравилось собрание вчерашнее. Переживаешь? Коли так – зря. Не годится.
Жена Засядько подложила в притихший самовар горячих углей из печки, и он снова весело зашумел.
Иван Христинович залпом выпил стакан и обтер усы.
– Как там с лабораторией, не был я сегодня. Нажимать надо теперь. – Засядько сделал ударение на слове теперь. – Придется Степана тряхнуть, медлит.
– С лабораторией, видите ли… Пустынцев обвиняет в незаконном расходовании денег.
– То правда, – Засядько задумался. – Ничего. Теперь партийная организация взялась. Лаборатория будет. Денег найдем. На крайний случай Кузьмича тряхнем, других председателей колхозов. Договоримся. Факт, – Засядько шумно потянул из стакана крепкий, как деготь, чай.
– У меня дело к вам есть, – сказал Бобров, когда жена Засядько, убрав со стола, ушла за перегородку и занялась мытьем посуды.
– Товарищ Засядько, дадите мне рекомендацию в партию?
Засядько повернулся к нему всем своим грузным корпусом.
– Рекомендацию? Тебе? А як ты думаешь?.. Могу я тебе дать рекомендацию или не могу?
Бобров побледнел и беспомощно развел руками.
– Дам, Гаврила Федорович, чую – ты душой давно с партией.
Бобров облегченно вздохнул.
– Спасибо, Иван Христинович.
– За это спасибо не говорят, Гаврила Федорович… Идешь ты в партию в тяжелое время. Понимаешь ты это дело?
Засядько встал и, поскрипывая половицами, посапывая носом, зашагал по комнате.
– Как у тебя насчет устава и программы – читывал? На приеме спросим, – строго сказал Засядько.
– Знаю, Иван Христинович. Ведь устав и программа у меня есть, читал… Историю партии тоже…
– И то правда, ты человек ученый.
Потом подошел к Боброву и положил на плечи ему широкие ладони.
– Правильно поступаешь, Гаврила Федорович, Я знал, что ты так поступишь, – растроганно сказал он.








