355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Литов » Узкий путь » Текст книги (страница 4)
Узкий путь
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:36

Текст книги "Узкий путь"


Автор книги: Михаил Литов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 29 страниц)

Он смутно чувствовал, что Ксения и сама бы уже не верила в собственный пафос, если бы за ним не стояло нечто другое – глубокое, мощное, загадочное; он чувствовал, что это другое касается и его, что оно не просто связывает их новыми или возрождающимися нитями, а указывает на их общий, древний и вечный корень, мешает им разойтись в разные стороны и заставляет произносить слова, не производящие впечатления, что они хорошо обдуманны. Они уже не спорили, или не столько спорили, сколько испытывали опасливую потребность дожить до особого, пока лишь чуть-чуть брезжащего вдали момента в этом кажущемся споре и потому цеплялись за слова, которые помогали им цепляться друг за друга. Сироткину дело представлялось именно таким образом, и хотя он не был уверен, что Ксения так же думает о происходящем между ними, ему казалось, что они неумолимо движутся не к согласию даже, а к грандиозности какого-то общего, единого для них впечатления и ощущения, испытания и мечты, счастья и страдания. Его как волчий аппетит прожигало предвкушение той бездны кошмаров и запретных наслаждений, которая разверзнется у них под ногами, и того упоения нездешней чистотой, которую они сподобятся лицезреть, достигая мира праведников и ангелов. Он сжимался, замирал, чтобы скрыть нетерпение. Он намеренно придавал взгляду насмешливое выражение, чтобы нежность не излилась прежде времени из глаз и не вспугнула женщину. Он даже неприлично и бессмысленно насвистывал что-то фальшивое, явно предлагая Ксении думать о нем хуже, чем он в эту минуту заслуживал. Однако он понимал: чтобы действительно не отпугнуть ее, чтобы неосторожным движением или словом не обратить в бегство от надвигающейся истины, необыкновенной и жуткой, он должен забыть о несправедливости ее обвинений и глуповатой наивности ее пафоса и самого себя в предельной искренности разложить перед нею, выворачиваясь наизнанку.

Хорошим или скверным он явится ей в этом самообнажении? Конечно, он знал правду о себе, которую иначе как горькой не назовешь. Слезы запросились на глаза, и он слабым движением поднял руки к лицу, чтобы вытирать их, как только они станут появляться. Его мучения составлялись заботливой и трусливой мыслью о заработанных им деньгах; судьба капитала, его доли на счету фирмы "Звездочет", превратилась, как он теперь думал, в его собственную судьбу, и если государство каким-то образом, несомненно мерцающим уже тускло в голове Фрумкина, отберет у него капитал, оно тем самым отберет у него жизнь. Но сегодня, читая в душе Ксении пусть наивное, но все же устремление к мудрости, а в ее облике – настоящему женскому очарованию, он с изумлением увидел всю невероятную огромность разницы между их испытанной дружбой и его новообращенностью в финансовые муки, он понял, что первое вечно, а потерявшись, не подлежит востребованию, второе же сиюминутно, коротко и, пожалуй, как дым исчезнет завтра. Было странно, что он открывает подобные истины, перевалив за сорокалетний рубеж, но это было именно так. К тому же он мог бы вспомнить или высказать предположение, что уже не в первый раз открывает эти истины и что, скажем, в пятнадцать лет воспринимал их не менее остро, чем сегодня. Дескать, что-то мешает раз и навсегда их усвоить. Переменчивость мира. Несовершенство человека. Мало ли причин! В наши дни человек то и дело теряет почву под ногами, утратил вкус к самостоятельности мышления и не сознает больше силы нравственного закона. Это ли не причина повторяющихся изобретений колеса? Сироткин заговорил с жалобной дрожью в голосе:

– Ты не смотри, Ксенечка, что мы уже не молоды и даже постарели. Не поэтому нам все вокруг кажется как бы угасающим, а впрямь нас теперь во всем преследует что-то темное, страшное, как в детстве преследовал страх перед темнотой. Такое время! Что-то приходит из темноты, из мрака, а мы не умеем справиться. Я не избежал общей участи, общего оскудения, нет, нет, не избежал. Странная обстановка... Например, жена, которая раньше любила меня за ум и знания, а теперь любит за деньги и процветание... что ей сделаешь, этой женщине, какими средствами ее можно переделать? Не такой жизни я хотел, не о таком будущем мечтал. А зависть неудачников, она меня душит! Я, конечно, в последние годы кое-чего добился, но если принять во внимание абсурдную неустойчивость нашей жизни и вместе с тем баснословное количество бездарностей, вообще беспредельную серость человеческой массы; если вспомнить, до чего в нашем обществе не склонны понимать человеческую личность и считаться с ее интересами, то разве мы не увидим, каким случайным и временным получается мой успех... словно я его как копеечку подобрал на тротуаре, а не выжал из своих достоинств и талантов, из всего труда своей жизни... Я умру, так и не познав счастья истинного труда и уверенности, что после меня останется след на этой земле. А смерть всегда бродит рядом и загоняет в опасные тупики. В каком-то смысле я даже несчастнее, чем ты полагаешь. Но бывают минуты, когда я выпрямляюсь и это мое несчастье словно с высоты птичьего полета видится мне маленькой смешной соринкой...

– Настоящая беда, Ксенечка, – сказал Сироткин, понемногу выкарабкиваясь из малости, крепчая, завоевывая подобающее ему место рядом с собеседницей, – я чувствую, постигла не меня одного, а меня она, между прочим, постигла вовсе не потому, что я отошел от юношеских идеалов. Причиной я считаю то, что нам выпало жить в бедственное для человеческой души время.

Знала бы ты, как я страдал и страдаю... Безверие губит нас. Пропасть времени я убил на то, чтобы стать другим, да так и увяз в зависти к счастливчикам, познавшим сладость веры. Я говорю не только о христианах или буддистах, я имею ввиду и пылких юношей, кидавших бомбы в царя. О Желябове я размышлял не меньше, чем о блаженном Августине или Сергии Радонежском. О Саровском думал. Может, он и злое дело делал, тот Желябов, но делал хорошо, добросовестно. Потому что верил. Он и ему подобные свой мир строили на песке, а он на удивление прочно держался, он и до сих пор нам проходу не дает – вот как построили, какая закваска вышла! Иллюзии, они не от мира сего. Потому и сильны.

Но когда-нибудь они лопаются. Нынче нам их обрывки и хлещут по рожам. Такое время. Вчера нам еще внушали, что христианство – обман, бред, зато вера в революционное переустройство мира – благо и почетная обязанность каждого из нас. Сегодня наоборот: революцию хают, а христианство вытаскивают из темных углов, отряхивают от пыли и выставляют как товар, на, мол, бери, спасайся, пока не поздно. Только от этой чехарды толку мало. Мы очутились лицом к лицу с той правдой, что веры можно достичь лишь через насилие над собственной душой, потому что существует уже не общность веры, а общность безверия, не крепкое сообщество верующих, а шаткое сообщество атеистов. И жить мы вынужденны скупо, нам в удел достались одиночество, глупая краткость отпущенного времени и унизительная узость пространства. Мы остались без Бога, без светлого будущего, наедине с собой и увидели, что сами по себе мало что значим, вообще так себе существа, заурядные, смертные, конечные, жутко ограниченные создания. Но поневоле только о себе и начинаешь задумываться, о своем единственном и неповторимом существовании. А что такое человек? Нет, скажи лучше: ну куда мне бежать от смешного и подлого зрелища всеобщей ограниченности и от сознания, что я ограничен тоже, что я, как и все прочие, бессилен преодолеть какой-то свыше установленный уровень, выйти из состояния, которое сам уже ощущаю как тупое и безнадежное? А еще говорят, что человеку дано проникнуть в тайны бытия! Чушь! По себе знаю, что это невозможно.

Ты скажешь, что все это азбучные истины для всякого трезвого нынешнего мыслителя, что, может быть, даже твой Ваничка их превзошел, а я только повторяю... Пусть так. Но я этого мыслителя раскусил. Дрянь человек, хотя, не спорю, насчет причин упадка и деградации он сообразил правильно. Однако он попивает себе водочку, ходит в гости, совокупляется с женой и полагает себя блестящим господином, а главное, отнюдь не упадочным, с ним-то как раз все обстоит, мол, наилучшим образом! Он не кровью пишет, вся его философия – это вообразить себя ангелом, а на лбу такого, как я, при удачном стечении обстоятельств попытаться поставить клеймо. Человек толпы! Взбунтовавшаяся масса! И что ему после этого за дело до моей жизни? А у меня дикая боль, Ксенечка, невыносимая мука сознания собственной ограниченности. Только и он такой же! Он ничем не лучше меня!

Застолья наши вспомни. Много их было. Бывало, водкой нагрузишься, напляшешься, песен напоешься, а утром, чуть только рассвет забрезжит, я шел к церкви, смотрел на маковки и кресты, просил, дрожа и плача, помощи, облегчения, освобождения. Я действительно дрожал, я в самом деле плакал. Я кричал: раз не даны истинные блага живущему, подари мне решимость добровольно уйти из жизни. Ничего в ответ... Ни гу-гу. А мыслитель твой... я не о Ваничке конкретно, но и о нем тоже... спит себе в эту минуту безмятежным сном. Или посмотри, как мной вертит семейная жизнь, как она делает из меня осла, вьючное животное... среди дураков и ничтожеств живу и вынужден гнуть на них спину, а вам только и видно в моем положении, что-де Сироткин сероват, непригляден, звезд с неба не хватает. Попробуй схвати при таком раскладе! Сколько всего я передумал, ворочаясь без сна, сознавая безнадежность и все еще не теряя надежды на какой-то выход... Несгибаемость, своего рода оптимизм, и при этом мысль убить в неистовстве, в умоисступлении кого-нибудь из сильных мира сего... пусть хоть дурная, злая слава обо мне пройдет! Да, и через это искушение я прошел. Но не сподобился веры.

Ты коришь меня: злой человек! Может быть. Но разве эта твоя критика затрагивает основы бытия? Не мелочись, Ксения, не скользи по верхам только, если уж брать, так все. Бери быка за рога. Не множь эпизоды, а сделай что-нибудь одно, но так, чтобы в этом одном все выразилось. Если все эти укоры только для того, чтобы маленько потешилось твое тщеславие, а догадки взять у человека всю душу нет, то и начинать не стоит. Может быть, ты, действуя так, по мелочи, что-то и разгадаешь во мне и это доставит тебе небольшое удовлетворение, но без главного, без понимания существа дела, без стремления вынуть из меня душу ломаного гроша не стоят ни все твои слова, что ты мне здесь сказала, ни весь этот наш разговор. А если все-таки у тебя имеется лукавый прищур и прицел на нее, на мою душу, желательно в таком случае, чтобы ты себе хорошо представляла, какая неизбежна с ней морока. Потому что при всем том, что могу отлично веселиться и быть рубахой-парнем, я уже до дна испил чашу одиночества и отчаяния, а значит, ожесточен. В самую веселую или вдохновенную, светлую минуту меня вдруг как молния ударяет мысль о полной бессмысленности происходящего со мной. Я умерщвлен при жизни, вся моя жизнь превращена в мучительную агонию. Я разлагаюсь и принужден наблюдать свое разложение. Я стал лишним в этом мире не столько потому, что мир в своем развитии отстает от меня и не предоставляет должных условий для достойной меня деятельности... это тоже есть, но гораздо важнее другая причина: я убедился в абсурдности и бесцельности бытия, я понял, что погибель наша в утрате веры...

Сироткин умолк и скорбно опустил голову, а Ксения в невольном страхе отступила на шаг, опасаясь, как бы душа ее друга сама не вынулась из своего гнездовища и не бросилась ей в руки.

Его удивляло, что соображения, мысли о мире и о себе, образовавшие в сердце такой компактный источник неизбывной горечи, наружу вышли почти неуправляемой лавиной слов. И все же дело было сделано; скверно, хорошо ли, вопрос второй, а вот что на Ксению он произвел сильное впечатление, это факт. А разве не этого он и добивался? Теперь ему представлялось, что выясняя и дальше все о своей поруганности в бездушном и бездуховном, жестоком и ни во что не верящем мире, он не только уже не остановится на полпути и не только увлечет на этот путь Ксению, но и снискает в конце концов славу нового духовидца и истинного мистика. А это гораздо перспективней, чем думать, что Ксения, как всякая представительница ее пола, продажна и пытаться ее купить.

Нет, все удалось на славу. Сироткин перестал хмуриться, поднял голову и взглянул на женщину с торжеством.

Ксения была в смятении. И она не ведала, что выглядит великолепно и Сироткин готов прямо здесь, на смотровой площадке, где они так одиноки и помешаны друг на друге, посягнуть на свою и ее супружескую верность. Она внезапно обнаружила поразительную близорукость. Перестала чувствовать свое очарование и то впечатление, которое производит на мужчин. Но может быть, она сейчас особенно не понимала в своем друге мужчину.

Как мужчина он никогда и не интересовал ее, во всяком случае она не уставала повторять это ему самому, мужу Ваничке Конюхову и всем желающим слушать ее. У нее не было оснований думать, что она обманывает себя и других. Правда, слишком глубоко в собственную душу, только для того чтобы уяснить свое отношение к Сироткину, она не проникала пытливой мыслью. А сегодня к этим соображениям о Сироткине добавилось еще и то, что он, пожалуй, и не мужчина вовсе. По большому, конечно, счету.

Борясь за ее симпатии, Сироткин раскрыл душу, из кожи вон лез, лишь бы доказать, что он не хищник, не мироед, а славный малый, живая, страждущая душа, мыслитель и мечтатель. Но все, что он высказал, сохранилось в памяти Ксении не то горячечным бредом, не то подобием назойливого детского лепета. У нее возникла крамольная и жестокая мысль, что в сердцевине блестящего, сообразительного, образованного парня Сироткина кроется некая закавыка, которая, если осторожно вскрыть ее и рассмотреть, выдает, кажется, что достойный во всех отношениях Сироткин не слишком-то и умен. Она в растерянности смотрела на него. Ее состояние было близко к потрясению. Ей нужно было ущипнуть себя, проверить, что она не спит, но она не находила сил пошевелиться. Горячая волна страха перед собственным разумом, перед его тайной, в неизъяснимости которой рождаются столь чудовищные мысли, прокатилась разрушительно, с воем, и после нее осталось утешительное для Сироткина предположение, что умных людей не бывает вообще. Самой Ксении утешаться уже было нечем.

Сироткин же думал только о своей бесспорной победе. Жизнь перешла в стадию постоянных удач и везений, материальный успех нынче подкреплен успехом нравственным, духовным. В то же время горечь одиночества и безверия он сейчас ощущал даже сильнее, чем когда с жаром говорил о ней, и был готов хладнокровно и безоглядно покончить со своим богатством, лишиться всего, даже дома, заслужить проклятия жены и детей, – все только для того, чтобы окончательно осознать бедственность своего положения в мире, узость пространства и краткость времени. Ему хотелось с дикими воплями и судорожными рыданиями кататься по асфальту смотровой площадки, между небом и землей, разбить себе голову о камни, царапать окровавленными пальцами сырую кору деревьев. Останавливала его суетная, смятенная, похожая на панику невозможность забыть о жене, грубой и недалекой. Она смеялась бы, найдя его в таком состоянии, и даже не поняла бы, что в мыслях и мечтах он уже предал ее.

Щеки Ксении побелели, вся она как-то сузилась и заострилась; подавшись вперед, она с трогательной беспомощностью смотрела на друга. Словно она была уже не простой тридцатипятилетней женщиной, художницей фабрики стальных канатов, а актрисой, переживающей жизнь как величайшую роль, а может быть, и как трагедию. Она неуверенно прошептала:

– Но в жизни ты совсем другой... поразительная разница между твоими словами и твоими поступками...

– Неужто? – простодушно и беспечно удивился Сироткин.

– Я допускаю, что ты говорил искренне и что твои слова способны навести на полезные размышления... но твои поступки – и я надеюсь, ты и сам отдаешь себе в этом отчет, – очень смахивают на поступки суетливого, ничтожного человека...

Удар пришелся в точку, оказавшуюся весьма болезненной, о существовании которой Сироткин не знал или забыл, введенный в заблуждение показным миролюбием Ксении. Он обидчиво поджал губы.

– Вот как... Смахивают? Значит, я распинался тут перед тобой, а ты знай себе в уме отмечала: это ничтожный человек говорит, нечего обольщаться на его счет... Прекрасно, ничего не скажешь! – выкрикнул астролог с горьким раздражением. – Отличный ты мне подарок спроворила, Ксенечка!

– Да я, возможно, ошиблась, – отступила Ксения. Горестный вид Сироткина заставил ее сердце сжаться, она ясно увидела, что он навсегда останется для нее чем-то вроде взбалмошного, пустякового ребенка и она берет грех на душу, обижая его обидами, которых не вынес бы и взрослый. Ты зря обижаешься... учти и долю шутки, она есть в моих словах, – неловко добавила она и стала вталкивать заискивающую улыбку прямо другу в глаза.

Сироткин перенапрягся, излагая свои печали, и теперь не имел сил долго придерживаться одной линии. Его снова заносило в мечты о любви. Обида рассеялась. Он небрежно кивнул, показывая, что не помнит зла, но и помучить Ксению, прежде чем по-настоящему простить, тоже следовало. Он сделал вид, будто перестал ее замечать, каким-то образом потерял вдруг из виду, хотя ведь действительно не помнит зла и был бы только рад продолжить с нею приятный, душевный разговор. Его взгляд устремился на небеса, а Ксения тревожно и странно покосилась на его вздернувшийся профиль, пытаясь отыскать подтверждение или опровержение внезапно мелькнувшей у нее мысли, что этот человек, этот злой ребенок самозабвенно, с темной и мятежной страстью любит ее. Молча, угрюмо несет жгучую тайну своей любви сквозь годы и обстоятельства, далеко не всегда складывающиеся в его пользу.

Глава вторая

Сироткин не любил бывать в городишке, где в старом деревянном доме над рекой жил его отец. Почему-то досадно было вспоминать детство. Спокойно, в забавах, играх, прошло оно, однако этот мирок разухабистых улочек и зеленых речных берегов, в детские годы представлявшийся необъятным и ослепительным, теперь с каждым его приездом становился, казлось, все мельче и ничтожнее, пожалуй, что и глупее. Для того лишь и был задуман, для того лишь и был создан этот обитаемый уголок, чтобы человек получил крышу над головой, а для духа, для удовольствий души не придумали и не устроили ничего стоящего. Сироткин сокрушался о русских, которые часто строили города исключительно для нужд своего существования, нимало не заботясь об удовлетворении эстетических потребностей. Он возмущался своими соплеменниками, которые обладают неприятным свойством на все, на собственный облик, на свои города, на своих животных и свою природу напускать неизбывный налет серости, какого-то внутреннего убожества и юродства. Если же говорить о его бывших земляках, что ж, не их он мысленно рядил в доспехи былинных героев и выводил на арену ради свершения богоугодных, святых дел, когда им овладевали патриотические чувства, и не их поливал отборной бранью, когда отвращение к России переполняло его душу. Они были для него своего рода подопытными существами, массой характерных типажей и комических физиономий, вглядываясь в которую с пристальностью путешественника и исследователя, он лучше понимал, как сам далеко ушел и сколь многого достиг, оторвавшись от этой массы и больше не живя ее непотребной жизнью. Он не сомневался, что здешние девушки на улице оборачиваются и смотрят ему, чисто вымытому и отменно одетому, вслед, мечтая, чтобы он увез их в свою загадочную, дивную жизнь, а продавщицы в магазинах, заворачивая ему покупки, тихонько повизгивают от смущения, сексуально переступают с ноги на ногу и готовы доверить ему все, что осталось у них от девственности. Ему не приходило в голову, что может быть и как-то иначе, что возможны не только отдельные, но и целые группки, даже слои здешнего населения, для которых его приезд отнюдь не становится событием; он не замечал девушек, равнодушно проходивших мимо него, и презрения были достойны продавщицы, вручавшие ему покупку так, словно не он им, а они ему делали одолжение. Порой он сухо и сдержанно говорил этим фуриям: вы слишком много о себе понимаете. И его неожиданный, словно вдруг из глубочайших и неведомых недр явившийся тон пугал нахальных, но не совсем потерявших страх Божий продавщиц. Сироткин раздувался от гордости, с детским неистовством радовался, видя их испуг.

С отцом в доме жила его сестра, старая дева, и по этому поводу Сироткин говаривал: дом полнится голосами. Так он шутил, заслоняясь от опасной мысли, что отец, может статься, чувствует себя одиноким, всеми покинутым человеком, так он творил иллюзию, что стены дома будто бы оглашаются звонкими, веселыми голосами, и создавал у непосвященных впечатление, что между этими стенами едва ли не дети резвятся с утра до вечера, празднуя жизнь в стране беззаботных и беспечальных. Сироткину и хотелось, чтобы отец с тетушкой в какой-то мере действительно впали в детство, не чувствовали, что их сосуществование покрывают трещины разногласий, и не думали о возможности другой жизни. А когда замечал, что отец и тетушка, то ли его молитвами, то ли силой собственных убеждений, живут мирно и дружно, он возносил над ними умильную и немного меланхолическую улыбку мудреца, залюбовавшегося детской невинностью.

Иного рода, вопросительная, самодовольная, отрицающая, улыбка блуждала на губах Сироткина, когда он размышлял о жизни отца, брошенной его сыновьей неблагодарностью прозябать на заметно оскудевшей груди маленькой матери-родины. Но он не видел нужды думать, что сам отец считает свою жизнь загубленной. Старик, похоже, предпочитал не высовываться из скромности, к которой его обязывало положение почти деревенского жителя (городишко ведь был что-то совсем не больше землицы под ногтем ребенка), и вполне довольствовался ролью полного сельского интеллигента, даже, правду сказать, всю жизнь принимал эту роль за некую незаслуженную награду, дар небес. Другое дело, что на старости лет у него и не осталось ничего, кроме напыщенной и раздутой гордости за былое учительство, кроме радости, что в каждом втором встречном на улице узнает своего воспитанника, и трогательной надежды, что бывшие его ученики, ныне убеленные сединами главы семейств, начальники и спившиеся доходяги, с плачем пойдут за его гробом.

В особенности потому не нравилось Сироткину бывать в родительском доме, что отец был человеком с убеждениями и отстаивал их тем более горячо и воинственно, что сам не всегда до конца понимал их содержание. Однако по отношению к сыну они у него складывались довольно-таки определенно и незыблемо: он считал своего отпрыска личностью аморальной, деградирующей, беспринципной; собственно, самое большое интеллектуальное и идеологическое удовлетворение он находил в заявлении, что и личности уже никакой нет, а есть "персональный хлам", едва ли законно присваивающий себе право именоваться его сыном. Естественно, между ними то и дело взвивались и долгим, душераздирающим воплем кукарекали красные петушки раздора, в силу чрезмерного употребления, впрочем, достигшие уже какого-то обрядового, стилизованного облика. Бытовало такое мнение: старик – истинный патриот, большой умелец в любви к отечеству. И это всегда давало ему козырные преимущества в разногласиях с сыном. У патриота голос твердый, суждения и приговоры уверенные, ему всегда есть что сказать, и представить другого человека существом бесхребетным и никчемным, обществу бесполезным, для него не труд, а все равно что высморкаться.

Но в этот приезд в родные пенаты Сироткина окрыляла вера, что тайные нити связали его, преуспевающего бизнесмена, с Ксенией, заслуживающей лучшей доли, чем быть женой непризнанного гения. То обстоятельство, что они давно знали друг друга, не исключало возможности новых отношений, ведь достаточно новыми глазами взглянуть на то, что кажется привычным. Тогда, на смотровой площадке, он открылся ей с новой стороны и она была поражена до глубины души, это так, видел он, как вытянулось ее красивое свежее лицо и как дрожали ее пальчики. Но Сироткин, сверх меры обеспеченный горьким опытом прошлого и солидным капитальцем на будущее (если не отберет государство), хотел выступать человеком бывалым и прозорливым и потому не заглядывал пока далеко, пробудившийся интерес стал у него интересом к жизни вообще, а не направленным именно на Ксению. Разумеется, любопытно, куда заведет ее потрясение, и сладко грезить, как насладилась бы его душа, влюбись в него Ксения, но смешно думать, будто он ждет этого, как мальчишка, ищет страсти, как юноша.

Сидя в запущенном саду, который в детстве был для него источником и местом действия таинственных явлений, Сироткин гадал, что означает для него это внезапное и до некоторой степени болезненное пробуждение интереса к жизни. Вряд ли разрыв с фирмой "Звездочеты" и возвращение в тусклый круг недавнего прошлого, к заботам, которые разве что с большой долей условности можно назвать литературными. К прошлому нет возврата. Если у него отнимут не только честно заработанные деньги (а вероятие такого исхода читается, ей-богу, читается в глазах проклятого Фрумкина!), но и самую возможность зарабатывать их свободно и предприимчиво, он предпочтет смерть возвращению в прежнее убожество. В России же все возможно. Поэтому он готов к смерти. Из этого следует, что на карту поставлено все; поставлена и сама жизнь, а отсюда обостренный интерес к ней, интерес азартного игрока.

А если победа? Прикоснувшись мыслью к вероятному в будущем окончательному, всестороннему триумфу, он тихо и лирически переиначивал свои аналитические потуги в довольно внушительный обзор даров и трофеев, которые сложит у ног Ксении. Весьма куртуазные картинки рисовались его воображению. А крепились они на суровой решимости изменить жене и почти научной, философской убежденности, что это-то и будет наиболее радикальной формой борьбы за выживание. Но поскольку его стремление к измене пока еще удерживалось на уровне идеологии, тянущейся к далекому и неясному идеалу, он полагал, что для воплощения идеи в жизнь может пригодиться Ксения, но не обязательно она или, скажем, не одна она. Важен был сам факт, само желание изменить. Оно укрепляло в нем оптимизм, даже веру, что никто не приберет к рукам его деньги, и еще почему-то в свое долголетие, – может быть, потому, что слишком долго жил скупо, вяло, скованно и жаждал разговеться хотя бы теперь, когда, собственно говоря, не за горами была старость? Он не шутя выбирал между Ксенией и Кнопочкой. Сравнивал их, разбирал по косточкам, а чаще всего приходил к выводу, что и обе они могут послужить его новым целям.

***

Отец был показательно старый человек, сердитый или даже отчасти озлобленный, маленького роста, с крошечными глазками, которые он пытался щурить, когда проникался иронией, а порой, в случае особого воспламенения чувств, с резкой внезапностью раскрывал и изумленно вскидывал. Тотчас после тусклых объятий, отпраздновавших приезд сына, эти подвижные глазки Сергея Демьяновича раздраженно и хищно забегали в поисках повода для ссоры. Но Сироткин был готов к бою, он был уже не тот растраченный, унылый, чуть ли не испитой человечишко, что прежде приезжал в отчий дом тосковать и чахнуть. Он достиг успехов, с которыми отец не выдерживал сравнения, и потому отец был ему скучен. Вся непроясненность, равно как и нелепость их отношений коренилась в том, что Сергей Демьянович мнил себя бескорыстным, вообще безупречным во всех отношениях человеком, а сына держал за эгоиста, корыстолюбца и даже, кажется, вора, и поскольку в этих суждениях заключалась определенная толика правды, которую лучше было не ворошить без нужды, то Сироткин и не домогался выявить окончательную форму отцовского отношения к нему.

Да, Сироткин предпочитал молча сносить обвинения отца, его судейские аллегории. Но всему есть предел! Конфликт вспыхивал откровенно, когда Сергей Демьянович выманивал у сына деньги, нагло рассуждая при этом, что ему-де, невзирая на старость, подошла бы роль Робин Гуда, обирающего толстосумов и благодетельствующего бедным. Покушения эти в последнее время стали обыкновением и делались все навязчивей. Сироткин же с некоторых пор и слышать не желал ни о каких робин гудах и не мог потерпеть со стороны отца психологического давления, не по чину окрашенного в какие-то сказочные тона. Деньги ведь выманивались живые, настоящие, отнюдь не фольклорные! Доходило до того, что Сироткин не выдумывал отговорки, а прямо заявлял, что не даст больше ни копейки, даже если погубит этим свою бессмертную душу. Старик громко сыпал такими словами, как честь, правда, совесть, справедливость. Однажды Сироткин выпалил, не вынеся его словоблудия:

– Я деньги на ветер не кидаю, я трачу на семью и хочу оставить, что смогу, детям, твоим внукам, папаша!

Отец вытаращился на него, можно было подумать, что прозвучало нечто неслыханное. И стало ясно, что он просто сумасшедший старик, отставший от разумной, деятельной жизни субъект, который сидит в деревянном доме, в полутемной комнате, смотрит в окно на незаметную издали быстроту реки, на манящую черноту леса, сочиняет всякую небывальщину, которой хочет увлечь любого, кто входит к нему, в том числе и сына, не сомневаясь, что сын решительно возьмет пример с отца и тоже погрузится в небывалое и невероятное.

Что ж, пусть так. Отец болен. Сироткин понимал, что отца, на склоне лет выжившего из ума, следует пожалеть. Но бешенство и ненависть изводили его, когда старческий, дребезжащий голосок сворачивал на проторенную дорожку к излюбленной теме и в ход пускался пронзительный смех – видимо, для уподобления звону монет.

Отец, искушая сына, много и пылко говорил о благотворительности. Он требовал у несчастного стяжателя денег то на акции по защите леса, то на поощрение благородной деятельности местного краеведческого музея, то на общее развитие просвещения и, когда тот отказывал, торжествующе, злорадно хохотал и всех призывал взглянуть на его отпрыска, прохвоста, который жалеет копейку для нужд народа. Сироткин полагал, что отец в каком-то смысле ломает комедию. Ему в самом деле не чужды заботы о лесе и о просвещении, но потому-то он и бескорыстен так, что никогда не имел больших денег, не изведал ответственности за капитал, а будь иначе, он, пожалуй, забыл бы и о лесе, и о просвещении.

Участвуя в этой комедии, Сироткин научился отказывать отцу решительно и бесповоротно, но, хотя и сознавал свою правоту, чувствовал, что снова и снова роняет себя в глазах невидимого зрителя. Этого зрителя привел и усадил на почетное место отец. Сироткину было стыдно и перед теткой, безмолвной и робкой свидетельницей его позора. Он не приезжал бы вовсе, но боялся, что в таком случае отец не завещает ему дом. Дом был старенький, но Сироткину пригодится и такой, уж он-то найдет ему применение. Важно не упустить свое, не проворонить. Он давно уже все продумал. Если что случится с отцом, дом перейдет в полное распоряжение тетки, а уж с ней-то можно и не церемониться, она прекрасно проживет без наездов племянника, а дом так или иначе отпишет ему, больше у нее никого нет. Сироткин считал такую последовательность событий наиболее вероятной.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю