Текст книги "Узкий путь"
Автор книги: Михаил Литов
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 29 страниц)
Мелкой рябью пробежало воспоминание, что он уже бывал в этой комнате с покатым потолком и единственным окошком, видел ковер с вышитыми холмиками и лесочками и бледным пошлым росточком луны над озером. Так же светила пыльная лампочка, свисавшая с потолка на неестественно перекрученном проводе. Ксения тогда сидела у стола, закинув ногу на ногу, и говорила с ним, выпускала из рта какие-то забывшиеся теперь, но нужные, уже что-то сделавшие, изменившие его слова, в которых, помнится, звучали и вкрадчивая покорность нежности, и прихотливо убаюкивающая лесть, и притворство слишком многое изведавшей женщины. О, еще бы, она уже в те поры втайне восхищалась им, теряла из-за него голову; но в то же время чересчур уж рассудительно и упорядоченно подготовляла измену мужу. А сейчас Ксения стояла перед ним, ворвавшимся с жутким блеском металла в руках, смотрела на него, упираясь кулачком в стол, и он не мог ее раскусить, не мог понять, каким видится ей и что она о нем думает. И что ему теперь делать.
Ее окутал страх, но так тихо, что он ничего не почувствовал. Что она думала о нем? Человек угрожающий, человек режущий... Пускающий кровь. Возможно, прорвана тонкая пленка, отделяющая фальшивый и душный мирок повседневности от безумной, темной стихии первородной жизни. Возможно, он несет некую огромную истину на острие сверкающего ножа, этот неприлично и жадно ворвавшийся малый. Но разве забудешь, что это всего лишь Сироткин?
Ксения сильно не дотягивала до проницательности или даже ясновидения, которое помогло бы ей внезапно увидеть всю целиком картину неожиданно задвигавшихся, заторопившихся и получивших драматическую окраску событий: бегущего под дождем в замешательстве, но не утратившего величавости супруга, а затем и подтянувшегося, сосредоточившегося на идее претендента на ее симпатию, который решил убить того, первого. Что делать? Осведомиться небрежным тоном у зарвавшегося, чрезмерно ретивого малого: обалдел? Засмеяться? Зарыдать? Ей едва не до слез было стыдно, что у нее дрожат колени и что она не знает, на что решиться, стоит, скованная льдом чужого безумия, стоит, словно обреченное на заклание животное. Это так позорно! Она до боли закусила нижнюю губу. Она не сознавала своей неожиданной, в этом ужасе неожиданно обострившейся, как дотоле скрытая болезнь, простоты и естественности, убравшей все двоящееся, всякую двусмысленную ухмылку, не сознавала, что этот грозно вторгшийся друг-разбойник точно зажег ее всю и она в своей слабости сияет женственностью и необыкновенной красотой.
Этот лучик истинной красоты, озаривший лицо женщины, не ускользнул от внимания Сироткина. И чудесное видение образовало уголок ясности в его сумасшествии.
– Господи, как ты хороша, Ксенечка! – воскликнул он восхищенно, отступая на шаг и любуясь подругой.
Нож он поднял повыше и почти прижал к лицу, словно заслоняясь от чрезмерного блеска Ксении. Она неопределенно усмехнулась. Но теперь ей стало легче распоряжаться своим смутным, скудно процеженным сквозь плотность самовлюбленности восприятием окружающего мира. Колени больше не дрожали.
– Чудо как хороша собой... – рационалистически объяснял Сироткин. На края этого рационализма еще захлестывала логика, которая привела его в этот дом. Он должен был встретиться лицом к лицу с Конюховым, а Ксения, полагал он, осталась где-то в том огромном и невидимом мире, откуда нынче властно направлялась его воля, и то, что он все-таки ее, а не Конюхова, да еще в роли хозяйки загородного дома и, может быть (с нее станется) конюховской жены, встретил здесь, так сказать на острие своей атаки, было для него так же, как если бы он вдруг увидел свою жену Людмилу в дешевой забегаловке, во хмелю и без детей, в чаду, среди пьяных рож и плоских острот. Да, она дивно хороша собой, но что-то все же было не так. Сироткин растерялся, как мышь, внезапно осознавшая, что находится между лап удалого кота. У него вырвалось: – И как хочется есть!
Краем разума Ксения успевала обдумывать мысль, что в действиях ее друга заключен не только и не просто мимолетный бунт, взбрык загнанного существа. Это гораздо больше безумия, вызывающего в конечном счете сострадание, это уже неприличная необузданность хама, человека с улицы, человека толпы. Он способен убить!
Сироткин не то чтобы опомнился, смахнул дурман и вырвался из кровавого бреда, а коротко подумал и пришел к выводу, что духовные странствия никуда не уйдут от него, а пока следует побыть в обыденном мире, притвориться в нем своим и даже поискать каких-нибудь выгод для себя. Он собирался убить человека? О, нет, нет и нет!
– Ты его хотел... зарезать? – догадалась вдруг Ксения. Сироткин слабо кивнул, не в силах скрыть правду, и вся дрожь Ксении, весь ее страх ушли в триумфальную, чистую, как заутреня, бледность лица, проносящего драгоценные отблески высшего разума над бесплодной, кровавой равниной людской суеты; она сказала, уже развивая словесность, а не беря от жестокой конкретности понимания того неслыханного дела, что чуть было не совершилось у нее под рукой: – Как поросенка? Хотел войти и зарезать, а потом стоять и смотреть, как он истекает кровью, как он издыхает, хотел насладиться зрелищем его агонии? И это случилось бы, если бы я не помешала?
– Ты спасла ему жизнь, – с какой-то пышущей жаром гордостью за нее вымолвил Сироткин.
– Ты не шутишь, человек?
– Какие шутки! Ты сама видела, какой я был... я был в особом состоянии, я и сейчас в особом настроении, но началось все раньше, дома... голоса, наставления, знаешь, все эти знаменитые речения, дескать, встань и иди... живи и помни, иди и смотри... иди и не греши... вот и мне: иди и убей... Ты и сказала.
– Минуточку...
– Нет, – торопливо перебил Сироткин, – я понимаю, что тут намечается и в чем будет заключаться тайна назиданий... в двух словах... то есть был бы я болен, слов понадобилось бы больше, а так, при необъятной ясности моего ума, достаточно и двух... Сначала велят пойти и убить, потом – идти и не грешить... я околдован, вот в чем штука! Все люди, которые действовали в Библии, все, которым велено идти куда-то и то не грешить, то смотреть, то помнить, все они околдованы!
– Да кто тебя станет околдовывать, чтобы ты убил Ваничку? Кто станет заниматься такой чепухой? – была еще строга Ксения.
Но ее строгость как в песок уходила в рыхлость Сироткина. Он пожимал плечами и мямлил:
– Не знаю... Я сидел дома... вдруг стукнуло в голову и сердце, овладело душой...
– Но в чем ты меня обвиняешь? – с наигранной угрозой выпучила глаза женщина.
– Это ради тебя...
– Ты хотел избавить меня от него, освободить?
– Да...
Несколько мгновений Ксения молчала, сдерживая прыскающий из живота смех. Сироткин смотрел на нее просветленными, невинными глазами, он все признал, во всем раскаялся, раскрыл себя полностью, да и греха на нем нет никакого. Тело Ксении, сотрясаясь смехом, вдруг словно поползло в ширину, мягко и медленно заколыхалось, она упала на кровать, под бесхитростно причесанные пейзажики ковра, и, всплескивая руками, зашлась в продолжительном хохоте. Сироткин, давно уже спрятавший нож в карман, стоял поодаль и смущенно улыбался, радуясь, что те страшные вещи, которые готовил его изощренный мозг и в которых он теперь простодушно сознался, насмешили женщину, а не разгневали и не заставили ее отшатнуться от него с отвращением. Она не выдаст, подумал он удовлетворенно и задушевно.
– Значит, – сказала Ксения, немного успокаиваясь и садясь на кровати так, что полы ее возбуждающего своей заношенностью халатика распахнулись на коленях и обнажили прекрасные белые бедра, – ты думал, что я хочу от него избавиться, но не знаю, как это сделать, и жду от тебя помощи?
Сироткин зачастил:
– Ну да, конечно, нам обоим это нужно, нам обоим надо от него избавиться и зажить иначе, по-новому...
– А разве нельзя просто уйти от него? Зачем же убивать?
– А почему не уходишь? – вдруг как-то пробудилась у Сироткина логика, и весь он словно вывернулся из-под тяжести обстоятельств, сразу окреп и вышел на необозримые просторы. – Я от Людмилы ушел. И жду тебя. Почему же ты медлишь?
– Бог ты мой, – снова посмеялась Ксения, – от Людмилы ушел... когда же это и как? Что-то ты очень все буквально понимаешь, получается, по-твоему, будто я так уж непременно обязана уйти от Ванички.
– А как ты понимаешь? – вспыхнул Сироткин.
Ксения взглянула на него строже, с пасмурным педантизмом.
– Но пока я тебя спрашиваю, а не ты меня, потому что ты ворвался в мой дом как сущий разбойник, – сказала она. – Я хочу понять ход твоей мысли... а что я делаю и думаю – это потом.
И снова поплыл Сироткин:
– Мне словно голос какой шепнул: пойди и... Ты так глубоко в меня вошла... ты как живое существо у меня внутри, скребешься там, чешешь себе за ухом... а внутренности мои, душу мою помаленьку и выедаешь для своего пропитания!.. и я узнал твой голос!
– Так-таки мой? – вновь оживилась Ксения на все эти больные картинки.
– Да, разумеется, – высказал убеждение Сироткин. – Последние дни со мной творилось много странного... В общем, Ксенечка, у меня такое чувство, будто ты вошла в меня, и не удивительно сказать, что я не ожидал тебя встретить здесь, в этом доме, в некотором роде как бы вне меня... Удивительно, что это произошло.
– А что, если я с тобой пришла... ты меня принес?
– Не запутывай и не шути с такими вещами. Чувство твоего вхождения... оно у меня совершенно реалистическое, подразумевающее натуральные и естественные события, а не химеры воображения. Я видел тебя и даю руку на отсечение, что это была ты и даже не скрывалась... И ты решила, ты приняла решение, а не я...
– Вот как? А ты и не при чем? – воскликнула Ксения весело. – Удобно ты расположился. Нет, знаешь, я на тебя не сержусь, не могу сердиться. Я не знаю, что было бы, если бы ты застал его здесь, а не меня... может быть, вышло бы еще забавнее. Но предположим, мы только чудом избежали чего-то ужасного и непоправимого, Бог избавил и провидение не допустило, а все же... мне разве что смешно, смешно! Хочу сообщить тебе доверительно и ласково: ты такой глупенький... Я даже не хочу входить в то, что там с тобой происходит и что подвигает на этакие несуразности, я только говорю: ты смешной и глупый, и бред у тебя несерьезный, не заразительный. Такие мои слова успокоят тебя лучше, чем если бы я тебя отчитывала и грозила, что расскажу все мужу. Ваничка смеялся бы от души. Ты хотел убить моего благоверного, а вину свалить на меня. Но больше всего я хочу именно успокоить тебя. Пора тебе успокоиться, бедовый. Как же тебе втолковать так, чтобы ты понял... сейчас ты мне мил, как никогда раньше. Я и сама этого толком не понимаю. Только вот испытываю приятное волнение – надо же, человек так ради меня встрепенулся! Я рада... Но давай проведем разграничение, чтобы твердо знать, где откровенная радость, а где что-то из области недозволенного... Ведь не помешалась же я вместе с тобой, чтобы открыто радоваться такой твоей работе, с которой ты сюда прибежал. Стало быть, я радуюсь тому, что ты показал свое истинное лицо, свою мордашку, такую потешную и глупую... И кто мне запретит радоваться этому?
Сироткину показалось, что все его беды позади; путаница, она тоже позади, а впереди брезжат одни удовольствия, да и веселый, довольный вид Ксении весьма определенно, представлялось ему, указывал на близкую даже возможность удовольствий.
– Ксенечка, – пробормотал он интимно, – я хочу есть... я очень проголодался.
Еще когда она держала речь, его взоры частенько и надолго приковывались к булочкам, лежавшим в тарелке на столе, а теперь уже невольно тянулись и руки. Ксения с улыбкой разрешила взять. Он жадко схватил булочку и сунул в рот.
– Неужели убил бы? Ты, человек, попросивший булочку?
Сияющий Сироткин сказал набитым ртом:
– Не одну, я съем две булочки или три. А убить – так что ж, и убил бы.
Глаза Ксении затуманились удовлетворением. Появился горячий и послушный исполнитель ее воли. Вокруг себя она ощутила баснословное обилие плоти, зажмурилась и почувствовала, как бездонно погружается в нечто податливое и будто вздыхающее в головокружительной глубине. Из этой плоти вытягивались щупальца и оплетали ее, влажно захватывали, она уже находилась в центре мессива, в сгущении задорно бегущих токов и какой-то мучной жизнерадостности, в полумраке которой сновало множество проглоченных и прирученных сироткиных. А ведь все довольно просто, подумала отчасти озадаченная этим скатавшимся в рай тестом Ксения, не надо никакой философии и головоломок, нужно только убедиться, что этот человек даст схватить его за горло, позволит свернуть ему шею, еще и корчась, извиваясь от сладострастия, и тогда все прояснится до конца. Окончательность, избавленная от всяких витийств и ухищрений, манила ее.
Обладай она мужской силой, наверное, впрямь уже схватила бы его за горло и душила с криком, что он опереточный злодей и в сущности недостоин жить, но она обладала лишь женской душой, тонко плетущей вязь хитростей и обманов, необходимую женщине, чтобы она чувствовала себя уверенно и даже победоносно в мужском зверинце. В трудные, решающие минуты, требующие напряжения не только мозговых извилин, такая душа, случается, не выносит бремени собственных преимуществ. Поэтому Ксения предпочитала думать прежде всего об условности происходящего, метафоричности сироткинских выпадов и своего стремления кого-либо душить.
Внизу хлопнула дверь, и торопливые шаги застучали на лестнице. У обоих глаза отпечатали одно: он! внезапно и некстати прибыл! Сколько важных и сокровенных слов недосказанно, сколько булочек недожевано! Ах, как некстати! И к тому же Сироткин весь свой воинственный пыл растратил на булочки, весьма, надо отдать им должное, вкусные и питательные. Ксения произвела перед его носом приглашающий жест... но куда она звала? Впрочем, было вполне и абсолютно ясно, что судьба снова издевается, в очередной раз не дает Сироткину ни показать себя героем в кипящих точечках и пузырьках решающий мгновений, ни смачно разнежиться при послаблениях. Перед погружением в обычный для всех застигнутых врасплох любовников неправдоподобный образ жизни Сироткин успел поврачеваться мудростью скорби и взглянуть на Ксению античным греком, ведающим, что такое рок.
Глава восьмая
Пока Конюхов взбегал по лестнице, Ксения приготовила для встречи супруга безупречно благостную картину, может быть, даже слишком идиллическую, если вспомнить, что она как-никак легоньким щелчком отмежевалась от него, уехала за город побыть наедине с собой и подсобраться с мыслями, привести в порядок которые ей якобы мешало его постоянное присутствие. Коротко говоря, когда взволнованный, запыхавшийся и взмыленный писатель, на завершающем подъеме немного оробевший, вошел в комнату, его жена, мирно восседавшая за столом, посмотрела на него приветливо. Тем временем Сироткин продолжал лихорадочно и упоительно справлять трапезу, но уже под столом, в умиротворяющем полумраке, устроенном свисавшей почти до пола скатертью. Сироткин уплетал булочку за обе щеки и временами даже тоненько, как бы очень издалека начиная нежнейшую мелодию души, чавкал.
Не услыхав от благоверной раздраженного вопроса, зачем он приехал, нарушая ее священное право на уединение, а напротив, встретив ее приветливый взгляд, Конюхов, словно его внезапно обмахнули знойной лестью, расплылся в самодовольной ухмылке. Но тут же вернулся мыслью к своим бедам. Он потускнел и принялся путанно рассказывать, как бежал под дождем и вымок и что у него были "особые причины вымокнуть, заслужил хлестных ударов ветра и дождя". Он прежде всего торопился разъяснить Ксении смелость своего приезда, но, в сущности, не объяснял, а застопорился на бесхитростном припеве, что взял и приехал, очень было нужно, были причины, и Ксения с осторожной, как бы рафинированной угодливостью улыбалась его неистовым и неловким потугам донести до ее сознания ветер и ливень драматизма происходящего с ним, поразить ее, даже разжалобить прежде, чем пускаться в подробности. Она, слушая вполуха, рассеяно думала: какие мужчины дураки, как легко пустить им пыль в глаза, один сидит у меня под столом, другой счастлив как дитя, что я его не прогнала; но меня, кажется, дурачит жизнь; если бы законный супруг проведал о незаконном госте под столом, черт знает что стряслось бы, а ведь я ни сном ни духом... тут только игра обстоятельств, и весьма уместно будет заметить, что я то и дело чего-то недополучаю. Однако едва прозвучало имя Марьюшки Ивановой, Ксения навострила уши. Она не знала, что Ваничка с Червецовым посещают ее подругу, слухи об этом еще не распространились, а теперь это открывалось в исповеди "провинившегося", как и все прочее – целый сложный мир и одновременно столь примитивный клубок, жалкая возня: соединение Кнопочки и Конопатова, дремотное горе Назарова, радужные упования Марьюшки. Ах, люди как дети, какие они там смешные, какие смешные, восклицала Ксения, и доверчивый Конюхов не сомневался, что эти исторгающиеся из глубин глубокой души восклицания уносят его жену на некий противоположный полюс, где все не так, все иначе, не смешно и не наивно, а серьезно и веско. Ксения опасалась, как бы Сироткин не расхохотался под столом, как хохотал, когда она рассказала ему о сожительстве Марьюшки Ивановой с Назаровым.
Конюхов подводил к исполинской конопатовской теме, вызвавшей такой переполох в его душе. Но Ксению не занимали ни Конопатов, ни проблемы русского мессианства. Она жила в довольно-таки капитальном ощущении собственной плоти, и крушение каких-либо идеалистических понятий, мифов, даже подрыв народного духа, искажение духовной физиономии страны не представлялось ей огнем, в котором, чего доброго, сгорит и ее самоощущение, шире говоря – ее личность, ее образ и судьба. Однако она не могла встать и уйти, не дослушав, или хотя бы оборвать мужа на полуслове, попросить другого разговора, более интересного для нее. Она вынуждена была слушать, терпеть, улыбаться ему, демагогу, прекраснодушному и, что греха таить, пустому болтуну. Ее все острее мучило, что серьезного как раз нет ничего, потому что мужу она не изменила, а между тем смысл и выражение ситуации таковы, что она будто бы совершенно настоящего любовника прячет под столом. Еще четверть часа назад все было так понятно – Сироткин у нее в руках, у нее под каблуком, называй как угодно, а суть та, что в ее власти сделать с ним все, что ей заблагорассудится; а теперь снова мир двоится перед глазами, и в душе все двоится или даже пересыпается как песок, колышется и хлюпает, как болото. Сироткин, это животное, задумавшее было кровавую охоту, сидит под столом и как ни в чем не бывало уплетает булочку, Ваничка распинается Бог знает о какой ерунде. От ярости до смеха один шаг, и Ксения, вяло улыбнувшись на что-то в словах мужа, вдруг раздвинула под столом ноги и, захватив в образовавшуюся воронку жующую голову Сироткина, крепко сжала ее коленями. Это была шутка, хотя Ксения не могла бы поручиться, что она вполне ей удалась.
Сироткин, насколько мог, осмотрелся. Хотя неудобно было стоять на четвереньках с зажатой головой, он смиренно застыл, превратился в изваяние, боялся выдать себя. На Ксении был только халатик. Ни намека на нижнее белье. И это было красиво и как-то по-своему возвышенно, а собственная жизнь показалась Сироткину в это мгновение никудышней, сомнительной. Его беспокоило, что подумает Конюхов, если Ксения расскажет ему об этом происшествии? Вдруг расскажет? Возьмет и расскажет, что пока он разглагольствовал, она держала под столом их общего знакомого, да так расскажет, что Конюхов не рассердится и не заподозрит ничего, а поймет анекдотичность случившегося и будет смеяться до упаду. И они оба будут перебирать, мусолить подробности и смеяться до слез.
И все же Сироткин не чувствовал раздражения, не испытывал ненависть, пожалуй, он верил, что Ксения не выдаст его. Он был тих и не собирался протестовать, не обдумывал планы мести. Что было прежде странного, темного, сомнительного, – то долой из памяти, тому виной пьянство, и нерадивость, и тоска бытия, а сейчас, когда они там щебечут над ухом, над головой... так ли уж плохо сейчас, – о, жизнь, жизнь! – так ли уж плохо сейчас? Вот только жаль, что нет возможности дожевать булочку. Ксения сжимала его голову в нежных тисках теплой плоти, солнечной плоти, и мало того что она была женщиной, которую он любил и ради которой был готов совершать безумства, она поверяла ему милые секреты своей наготы, она своей неожиданной шутливой выходкой хотела, может быть, вовсе не оскорбить его, а подбросить ему знак, что помнит и думает о нем, и знает, как ему трудно. Нет, весьма странно и даже нехорошо, что он, человек, недурно владеющий искусством слова, в недавнем прошлом подававший надежды литератор, складывает жизнь так, что не отважился бы, даже и под пыткой не согласился бы написать исповедь, честно поведать о всем происходившем с ним. Но и в самых двусмысленных, внешне только смешных или позорных положениях он, надо признать, частенько находил искорки подлинного света. Даже сейчас, когда он нацелился убить Конюхова, а очутился под столом, с головой, сдавленной коленями фактически голой женщины, с недоеденной булочкой в руке, и уже не помышляет об убийстве, а конюховские беззубые фразы слушает не без удовольствия, даже сейчас он находит особую прелесть в своем положении, некое высшее, хотя и странно преломленное в земной правде, выражение и достижение любви. О, если бы можно было немного как-то в себя шумнуть, чуточку простонать в этом медленно и жутковато разворачивающемся сладострастии!
Ксения почувствовала, кажется, опасное томление Сироткина, которое грозило выдать их обоих, и решила под каким-нибудь благовидным предлогом увести Конюхова на первый этаж, чтобы Сироткин мог беспрепятственно убраться восвояси. Ее занимала мысль: улизнет он? догадается, что ему надо уйти и что она хочет, чтобы он ушел? или останется для чего-то? для чего? Это была пустая мысль, но она неожиданно взволновала, как если бы речь шла о чем-то близком, родном, теплом. А возможно, так оно и есть. Например, судьба Сироткина. Разве он не близкий и не родной ей человек? Чем же его судьба мала для ее заботы и сочувствия? Сердце Ксении сжалось от жалости к другу, которого с беспримерной жестокостью преследовал рок, она была тронута, ее сердце разрывалось в груди. Конюхов, что ли, Конюхов, по-детски довольный, что его не прогнала жена из его же собственного дома, конюховские пустые слова и дела больше заслуживают сострадания? Повод увести Ваничку быстро отыскался. Ксения встала, напоследок блеснув Сироткину в глаза упругой белизной бедер, и повела расслабившегося в потоках счастья и любви супруга на первый этаж. Уходя, они погасили свет, и Сироткин остался в темноте.
– Милый, ты так ободрился и просиял, что все на свете для тебя теперь исключительно хорошо, – с лукавой усмешкой прошептала Ксения на ухо спутнику, – а если так, то какая же надобность писать книжки?
– Ты угадала! – даже отшатнулся в испуганном восторге Конюхов. – Ты почти угадала! Все далеко не так, но ты угадала самую суть!
Ксения взяла его под руку, чтобы он в своем головокружении не упал с темной лестницы. Они спускались дружно, как единомышленники, как заговорщики, и в разогнавшемся мозгу писателя уже пестрели виды постели, смятых простыней, бешеного колеса страсти. Ему представлялось, как он с лепетом, с воркованием гладит белую и чистую кожу своей возлюбленной жены. Но Ксения, угадывая его настроение, посмотрела на него, когда они включили свет внизу, взглядом, в насмешливом цветении которого читалось, что он человек, не понимающий страсти, книжный червь, все свои сведения о страсти почерпнувший из чужих книг. Конюхов ничего не заметил.
– Ксения, – на первом этаже вдруг изменился, подобрался, уклонился в какую-то интеллектуальную чувственность он и, встав посреди комнаты, не без театральности повернул к жене только голову, говоря куда-то как бы совсем в сторону, сморщил на лице что-то из неустанных трудов и неизбывных мучений души, – я понимаю, мое тело... и все пожирающее время... короче говоря, мой облик тебя уже не может волновать, как прежде, вся эта моя бренная плоть вызывает, наверное, желание протестовать и сопротивляться и бежать от меня без оглядки... Не бойся, говори правду, я же все понимаю. Но скажи, после нашей совместной жизни, а она, согласись, отнюдь не была краткой и случайной, разве может быть так, что я заговорю, а твоя душа совсем и не откликнется... и вообще не будет никакого отклика?.. отклика на то, что в сердце глубже видимого сердца... – закончил Конюхов как в бреду.
Изменилась и Ксения, физиономия жизни перестала двоиться перед глазами; четче проступили очертания многое повидавшей на своем веку и знающей себе цену женщины. Она была теперь наедине с мужем, почти вне мира, и это было знакомо. Она перебила:
– Я не знаю, какие причины заставляют тебя думать, будто что-то разладилось в наших отношениях...
– Да ведь есть причины, – перебил Конюхов с робкой, опасающейся навязчивости многозначительностью. – Только не будем о них.
– Пусть так, – прохладно отстранилась от взятой было темы Ксения. – Да оно и лучше, нужнее, если мы сейчас будем просто как мужчина и женщина и хотеть того, чего хотят в подобных обстоятельствах мужчина и женщина. Без затей; и щадя нервы... Не мучай меня больше! И ничего не объясняй. Я хочу быть с тобой, и ничего не надо объяснять, оставь сомнения и колебания. Этот такой тонкий мир душевных переживаний... но он и лживый, фальшивый, а ты вырвись из него, побудь со мной, ну, только и сделай, что побудь со мной...
Так словно молилась Ксения, и Конюхов пришел в необычайное волнение. Забегал боязливо по комнате, сдерживая дыхание и намеренно укорачивая шаги, как если бы то, что он двигался, дышал, говорил, продолжало мучить жену.
– Я постелю, – нашелся он наконец и побежал к кровати.
На лице Ксении промелькнуло торжество, хотя она сама вряд ли его почувствовала, она была уже далеко впереди всякой мелочности и с вдумчивым видом углублялась во что-то действительно важное и достойное. Вид у нее был и задумчивый, и озабоченный, да обстоятельства и складывались так, что ей даже в эту особую минуту все-таки приходилось улаживать некоторые мелкие недоразумения. Конюхов хлопотал у кровати с таким усердием, что пыль столбом возносилась к потолку. Стыдливо пробормотав что-то о надобностях организма, Ксения вышла в коридор и тихо поднялась на второй этаж проверить, ушел ли Сироткин. В комнате его не было. Ксения с неопределенной усмешкой заглянула под стол; Сироткин ушел. Она выпрямилась, с отвлеченной грустью улыбаясь на одиночество его ночного пути домой и на то, что ей достался муж, который нынче, сам того не ведая, чудом избежал гибели. Затем она шагнула к двери, но та внезапно отворилась, жалобно скрипнув, и на пороге возник Конюхов.
***
Он изменился, от сладостных предвкушений остались только разрозненные и уродливые следы, на вытянувшемся лице образовалась маска отчуждения, в глазах заплясали зловещие огоньки подозрительности. Проснувшийся в писательской душе исследователь потребовал анализа причин некоторых поступков жены, на которые он в предыдущем разговоре намекнул как на известные ему, но, в виду постели, счел возможным их не разбирать. Ксения тоже сразу изменилась, ибо все эти причины и поступки искренне, с чистой душой признавала за плод его воображения. Ведь честь супруга осталась незатронутой, нимало не пострадала! Ксения протестующе увеличилась в росте, выпятила, может быть за счет обычной манящей, соблазнительной обтекаемости своего зада, грудь и, точно намереваясь устремиться на ставшего антогонистом супруга всей своей массой, воскликнула:
– Я знаю, что ты подумал! Но ты ошибся! Никогда, ты слышишь, никогда не смей так думать!
Конюхов спасовал. Не то чтобы поверил, а решил снова замять и даже вовсе отбросить злополучные подозрения и порадоваться другим, более близким и более отрадным, нежели мучительный пригляд за жениной верностью, возможностям. Он выпустил набранные для грозы воздух и в новом приливе философской задумчивости пошел бродить по комнате; и забыл, между прочим, о приготовлениях на первом этаже. Ксения, нахраписто защитившая свою честь, получила передышку и могла поразмыслить, что именно возбудило в муже подозрения, когда он услышал, что она поднимается на второй этаж. Неужели он заподозрил неладное или даже заметил что-то еще раньше, но тогда пренебрег, а теперь не выдержал? Неприятный холодок пополз по спине женщины. Но ответа не было. Да и Сироткина взять – о чем он теперь думает, с чем ушел, какую мысль затаил после ее грубоватой шутки и что станется, когда он ясно осознает все случившееся с ним за вечер, сопоставит, сложит, вычтет и измерит результат и увидит, в какой очутился куче дерьма? Боже, приподними завесу над тайной! В самом исчезновении Сироткина уже увиделся ей не простой уход, не водевильное ускользание от греха подальше, от некстати нагрянувшего мужа, а происшествие загадочное и опасное, как если бы гадюка сползла с места, где только что лежала, но не ушла совсем, а затаилась где-то рядом, выжидая. Муж задумчиво, зачарованно и совсем не бдительно бродил по комнате, скрипя половицами, а она невольно косилась на затененные углы. Женщины примитивны, вывела она с горечью.
– Нужно бы устроить ремонт... здесь будет ремонт! – высказал вдруг Конюхов мысль настоящего, ответственного мужчины, хотя некоторая развязность его тона клонила к вероятию легкомысленной замены обещанного ремонта какой-нибудь пирушкой, маленьким карнавалом.
Ксения молчанием выразила согласие. Мысли мужчины тут же перекинулись на другое, опять вскинулся чуть ли не бред, но разве что одиноким и чахлым ростком над ровным полем рассудительности. Ксения села, и ее рука машинально потянулась щипать булочку. Конюхов остановился по другую сторону стола, печально глянул на жену и проговорил:
– Я не уверен, что ты внимательно слушала, когда я рассказывал о Конопатове, да и говорил я кое-как... потому что, если начистоту, дело-то совсем не в нем, он пустой, вздорный человек. Тебя, пожалуй, подмывает крикнуть: а ты не пустой и не вздорный, Ваничка? Ну и крикни, чего стесняться... Но как не в нем дело, так и не во мне, тут общий вопрос... я понял этот вопрос, и потому он для меня особенно важен, а той стороной, на которой держится это важное понимание, я не так уж пуст и вздорен... веришь ли, Ксения? Конечно, все это только слова. Что бы я ни сказал, все можно истолковать превратно, исказить, представить в смешном виде... но я делюсь с тобой своими соображениями, Ксения, я говорю без утайки, и у меня один шанс и одна надежда – что ты все-таки удержишься от смеха.