355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Литов » Узкий путь » Текст книги (страница 8)
Узкий путь
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:36

Текст книги "Узкий путь"


Автор книги: Михаил Литов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 29 страниц)

Ксения поиграла в густеющем вечернем воздухе пальцами, гибкими, как корни растений.

– Длинный у тебя получается рассказ, да и красочный чересчур. Не замечала я тогда, чтобы ты очень уж горевал.

– И это не удивительно, – сухо возразил Сироткин. – Что ты вообще замечала, кроме себя самой? Я не твоим платочком утирал слезы, и не на твоей груди избывал горе. Впрочем, у тебя на виду я и старался держаться с достоинством, как подобает мужчине. И все же ты могла бы заметить, что со мной не все в порядке. Женщины хотят, чтобы им прощали все, что бы они ни сделали. И им, действительно, многое можно простить, но только не равнодушие, с каким они смотрят на страдания мужчин, чьи ожидания обманули. А вас хлебом не корми – только дай насладиться страданиями таких мужчин, и это еще хуже, чем безразличие!

– Ты сводишь старые счеты? Не понимаю, для чего...

– А я тебе объясню, – громко вдруг протрубил Сироткин. – Ведь ты прекрасно разглядела, что я мучаюсь, и ты тихонько, лукаво радовалась, прыскала в кулачок, разве нет, а? А с другой стороны, ты и впрямь ничего не заметила; вот и пойми, где правда. А она – посередине, я ее носил с собой все то время, берег, и вот этого ты так и не смогла понять, смутно чувствовала, а по-достоинству оценить не сумела. Потому-то ты так часто и обманывалась в жизни, что не разглядела меня, не сообразила, какой я на самом деле. Потому-то ты, когда я в тебя во второй раз был невыносимо, неистово влюблен, вообще ничего не заметила. Ну да, я пил... А ты уж и вообразила, что все происходящее со мной всего лишь бред оторопевшего спьяну человека, угар, туман. Просчиталась! Ты помнишь подробности? Ничего ты не помнишь! Согласен, пил я в то время, в те дни большие порции; тушил пламя потребностей, однако дал волю дурным наклонностям. Ничего не поделаешь, страдания дешево не обходятся. Я был уже женат, жениться не хотел, но девушка забеременела, и для моей порядочности вышла полная неизбежность женитьбы. Я ее, как порядочный человек, и взял в жены. Все по кодексу чести. Но я ведь надеялся, что все-таки смогу ей улыбаться, хотя бы в иные мгновения, а жизнь прошла без улыбки, знаешь, не до смеха было. Родился первый, родился второй, какой тут смех, какие улыбки! Правду сказать, я совершенно нахмурился. Впрочем, если бы я и заулыбался, она бы все равно не поняла, в крайнем случае решила бы, что я свихнулся и пора меня возвращать папаше. Я был женат, а ты только-только вышла за Конюхова, и выглядели вы очень благополучно, как в театре. Я подумал: почему так? почему же получилась такая петрушка, что этот малый радостно ухмыляется и рот у него сделался как прорезь на мягком месте, я же обречен на вечное недовольство, а мои дни безрадостны, унылы? Неужели вся причина в том, что женщина, которую я когда-то любил без памяти, вдруг полюбила его, по странному стечению обстоятельств досталась ему, а не мне? Это все объясняет? Это озарение? открытие? Вот так открытие! Я даже охнул и присел.

– И стал попивать, – добавила Ксения.

– Совершенно верно, – подтвердил рассказчик. – И раньше преуспевал, а тут увеличил обороты, захмелел так, что вместо головы у меня временно на плечах образовался клубок густых испарений. Дурной дух шел за версту впереди меня, деревья гнулись и гибли. Русский человек могуч и ни с кем не сравним в страданиях. Я говорил вслух сам с собой, лепетал, называл тебя миленькой, ласкал и гладил тебя, воображаемую, сотканную из воздуха. Даже до толстокожей женушки что-то косвенно дошло, во всяком случае она заметила, что я не перемежаю дни плача днями радости. А это уже подозрительно, и она стала задавать вопросы. Но ответа она не ждала, да и чего их было ждать, если она видела, что я крепко отступил от правил трезвого поведения. Между тем я, со страхом присмотревшись, с ужасом увидел, что романтичность моего настроения с годами поизносилась, потускнела, а нахожусь я все еще на перепутье, топчусь на месте. Где растратить свой восторг от христинских заповедей? кому пригодится мой революционный пафос? Помогите! Я взывал к людям. Разбейте оковы моей ограниченности! не допустите, чтобы узкие горизонты в конце концов раздавили меня! не хочу быть неполноценным! лучше смерть! Я прибегал и к тебе со своими проблемами, расхристанный, что-то поевший на бегу, попивший в грязных забегаловках. Симпатия у меня к тебе была гремучая, и за один твой поцелуй я отдал бы всю правду и прелесть гегелевского мировоззрения! Я знал, если ты ответишь мне благосклонностью, мне на все, кроме тебя, будет плевать, плевать тогда уже на все истины и на абсолютную тоже. Я как бы склонялся к твоим ногам. Ты этого, разумеется, не замечала. С большими надеждами я касался устами твоих колен, с великими упованиями сметал своими локонами пыль дорог с твоих туфелек. Но ты полагала, что я обессилен пьянством, обезумел от сердечной близости с Бахусом. Когда кое-что из моего образа мысли и из моего воображения становилось образом моих действий, ты даже считала, что я просто-напросто развратничаю, показываю себя грязным типом, веду у твоих ног рассеянный и сомнительный образ жизни. Образы, образы... одна иллюзия! Ты во второй раз оттолкнула меня, а я не мог и не хотел без тебя жить. Хоть караул кричи. Я и закричал. Для жены мои выходки были смутным напоминанием о русских народных сказках про Иванушку-дурачка, про ковер-самолет, про жар-птицу, про разные другие благоглупости, а для тебя и того хуже – предметом сплетен, шушуканья. Растрезвонила обо мне на весь белый свет! Сироткин совсем и окончательно сбрендил! Сироткина распирает похоть!

Слишком долго ораторствовал влюбленный и задавил в слушательнице мимолетные, моментальные, попутные, беглые, остроумные впечатления. Услышанное словно воздвигло перед нею удивительный пейзаж или сказочный замок, проложило путь в некую громадную и загадочную область, и она изведала удивление, восторг, томление неизвестностью, смех, забаву в чистом виде: человек, приевшийся ей за долгие годы знакомства, вдруг переоблачился в клоуна и развлекал ее комическими ужимками. Однако опыт незамысловатой, но вполне осмысленной жизни нашептывал ей, что замок может оказаться карточным и развалится, пожалуй, от слабого дуновения ветерка. Нет, разумнее не подавать виду, что пространный эпос рассказчика произвел на нее некоторое впечатление. Да и почему она должна верить этому человеку? для чего ей оголять какое-либо из своих чувств, предоставляя тем самым право и кому? незванному, собственно говоря, гостю, – воспользоваться им по своему усмотрению? О, следует быть осмотрительной. И она даже не улыбнулась, когда он замолчал, не поблагодарила его.

Сироткин же видел лишь ее красоту, лишь ее ладную фигурку, мирно покоящуюся в кресле, он различал сейчас лишь красоту собственного успеха, того, что воображалось ему успехом и залогом будущего безудержного любовного романа. Влачась большим лабиринтом повествования, он путанно переходил от воодушевления к легкому раздражению, даже к негодованию на женщину, которая столько раз обманывала и обижала его, а от гнева к горячему, едва ли не болезненному состоянию, в котором остроумие выходило из него с блеском и безобидной назойливостью, с какой в цирке из карманов фокусника вытягиваются связанные в бесконечную гирлянду носовые платочки, выпархивают белоснежные голуби и вываливаются нерасторопные, но, может быть, совсем не глупые курицы. А в финале рассказа все заняло свои места, улеглось в безукоризненно ровные ряды, как на полках хорошего магазина, и надо всем взошло солнышко сироткинской убежденности, что он избрал верный путь. Его глаза засверкали непредсказуемой живостью. Не вызывало ни малейших сомнений, что он готов – влюблен в третий раз. Его облик был пронизан светом любви.

– И ты даже помолодел нынче? – едва заметно усмехнулась Ксения, не выдавая своих чувств, узко сидя в границах, которые сама себе очертила.

– Я не уверен, – возразил коммерсант звонко, – что молодость как таковая чем-то лучше того, что я сейчас испытываю. Я готов принять вид хотя бы и столетнего старца, пусть даже и водяного, лишь бы не растерять это свое состояние.

И в этот миг он в каком-то смутно ощущаемом уголке души простил Ксении все мучения, которым она его подвергла, весь яд, который она влила в его существование и которым отравила его будущее. Он просиял, и Ксения как в раскрытой книге читала в его сердце. Чтобы предотвратить неловкость, которой грозило его возбуждение, она посмеивалась, стараясь заведомо не воспринимать всерьез, что бы он ни сказал. И входя в раж, веселясь душой и отыскивая воображением какой-нибудь даже резкой победы для своих налившихся мощью рук, Сироткин закричал, что она, Ксения, никогда по-настоящему не понимала его. Она заблуждается, поддерживая общее мнение, а лучше сказать, общий предрассудок, общую для их знакомых глупость, что деньги будто бы испортили его, исковеркали его душу. Что он должен сделать, чтобы переубедить ее? Он сделает все необходимое. Он и сделал уже немало. Разве Ксения не ощущает на себе благотворное влияние его усилий? Может быть, она думает, что ему следует сжечь деньги? Даже если она так считает, она в то же время не может не сознавать, что это невозможно, что это из области фантастики, он не вправе лишать своих детей будущего. Если бы эти деньги принадлежали ему одному... но нет, они принадлежат всей семье, будущему рода, маленьким деточкам, которые вырастут и пожелают приятной жизни. Сколько ни возвращайся к этому вопросу, всегда будет яснее ясного, что нет такой правды, по которой действительно следовало бы сжечь деньги.

Пусть Ксения поверит ему на слово, он остался прежним молодцем-романтиком и презренный металл отнюдь не сгубил его, как думают простодушные или завистливые люди. Он не зеленый юнец, чтобы потерять голову от груды медяков. Но если Ксения хочет получить некоторую сумму, ну, например, чтобы он дал ей в долг или вовсе подарил, это другое дело, вот этот вопрос можно обсудить, и они к нему еще вернутся. Только пусть она отбросит все свои нелепые сомнения на его счет, все эти глупые мыслишки, что он-де способен предать впитанные с молоком матери представления о чести, выстраданные идеалы или, скажем, отречься от литературы, с которой уже давно положил связать свою судьбу. Что ж, по крупицам, по драгоценным осколкам приходится собирать и восстанавливать правду о таком человеке, как он, о мученнике гнуснейшей эпохи, которого стая мнимых доброжелателей кинулась расклевывать, потрошить и пытать только за то, что у него завелись денежки.

Вопиет каждая из этих крупиц. Сверкают осколки. Одна из сторон более или менее восстановленной правды указывает на то обстоятельство, что он, пожалуй, только сейчас по-настоящему и обращается к литературе, поворачивается лицом к могучей стихие сочинительства. Единственное, чего ему не хватает на этом пути, так это истинного, преданного друга, правду сказать – женщины, которая служила бы незаменимым источником его вдохновения. И пора ей, Ксении, услышать, что он уже сделал первые значительные шаги к литературе; и в самой литературе; она не ошибется, если не мешкая поздравит его; еще меньшую ошибку она совершит, если поспешит определиться в его жизни, усвоить роль, предлагаемую ей течением событий, самой судьбой. Что, как не голос судьбы, раздается в том факте, что фирма "Звездочет" готовит к выпуску сборник его рассказов?

Ксения удивлена. Удивление торит путь к глубинам, к самым основам ее души. Не скупясь придает она дрожь голосу, когда спрашивает:

– Когда же ты их написал, эти рассказы?

Сироткин одарил ее снисходительной улыбкой:

– Да вот, выкроил минутку-другую...

– Когда же?

– Все в последние месяцы, в последние дни... между делом.

– Трудолюбия не занимать?

– Что да, то да! Я готовил сюрприз, и даже благоверная ни о чем не подозревала... никто не знал, не догадывался. Скажу честно, издавать эту книжку я не предполагал и работал исключительно в свое удовольствие. А потом решился, да и мои ребята, Наглых с Фрумкиным, посоветовали, уговорили... Они на все смотрят глазами практиков, сквозь призму практического интереса, ну и рассказы, конечно, привлекли их внимание, они уловили дух, высоту качества. Я, Ксенечка, в каком-то смысле решился именно из-за тебя, из-за твоих несправедливых мыслей обо мне, хочу тебя переубедить, исправить... Это, согласен, тщеславие и гордыня, но если рассказы в самом деле удались, зачем же им зря пропадать?

Женщина поспешила со своим:

– А ребята и на прибыль уповают? Или у них это как бы вскрик благотворительности?

– Не знаю, как ребята, а я все это не ради денег делаю, их у меня, кстати сказать, куры не клюют... Я же богатый человек, состоятельный. Но в отношении этих рассказов у меня был только один соблазн – нравственного порядка.

– Работал... для славы?

Глаза у нее стали остренькими, въедливыми.

– И не для славы, – благодушествовал Сироткин и не тужил, что ограбил умершего отца. – Вся моя слава – сложить трофеи к твоим ногам. А о литературных лаврах я пока не думаю.

– Но почему? – прищурилась и усмехнулась Ксения. – Все-таки я не понимаю, ради чего ты старался.

– Пусть время и талант сами работают на меня. А рваться только из-за того, что кто-то там опередил меня по части изящной словесности и отхватил награды, я не собираюсь, это было бы неправдой моей жизни, насилием над личностью. Я хочу, чтобы все было честно, и что сумею, то я возьму. Я пришел в литературу не тягаться с другими, не соперничать, а спокойно и по мере возможности делать свое дело, а как меня оценят критики и что на мой счет рассудит впоследствии история, это для меня вопрос второстепенный. Уж не воображаешь ли ты, что я сплю и вижу, как переплевываю твоего муженька? Это было бы смешно, поверь. Я принесу их тебе, мои рассказики, книжки-то не обязательно ждать. Почитаешь... Может быть, ты поймешь, что судила обо мне и, кажется, даже до сих судишь предвзято...

***

Ксения вынесла свой приговор: рассказы, в общем и целом, так себе, весьма среднего уровня, но для Сироткина хороши. Такая характеристика задела автора за живое, суждение читательницы показалось ему плоским и поверхностным в сравнении с самим предметом критики, не говоря уже о той бездне падения и страдания, в которую он окунулся собственной, не чуждой литературы персоной, добывая – и ведь ради нее, единственной, желанной! эти рассказы. Ксения разъяснила: не отнесешь же их к разряду настоящей литературы, это было бы уже слишком! – но ничего обидного, принижающего заслуги автора в ее рассуждениях нет, поскольку она говорит в конечном счете не столько о художественных достоинствах сборника, сколько о моральной стороне дела, этой свалившейся как снег на голову публикации. И в этом смысле рассказы чудо как хороши. Речь идет о нравственной состоятельности автора, и скоро, как только книжка выйдет в свет, читатель получит очередного приятного незнакомца, скрывающегося за типографской роскошью страниц, а те, кто давно знают Сироткина и в последнее время потеряли веру в него, убедятся, что деньги еще не вполне сгубили его, что его душа по-прежнему жива и не без некоторого достоинства держится на плаву.

Сироткин слушал и не мог определить, смеется над ним Ксения или говорит серьезно. Если серьезно... неужели у нее столь бесхитростные, наивные мысли и она впрямь до сих пор думала, что деньги превратили его, Сироткина, в бездушного дельца, как это случается в каком-нибудь французском романе, у Бальзака? А если смеется... за что? чем он ей не угодил? неужели мстит ему за его легкомысленные выдумки о ее муже? Но у него нет оснований верить, что она все еще любит мужа и не готова изменить ему. Скорее всего, она убеждена, что говорит то, что думает, но в действительности под шелухой слов таятся совсем другие, куда более глубокие и содержательные мысли.

Ему представлялось, что теперь он изгоняет из своей жизни все лишнее, наносное и после этой работы остается лишь гладкая надпись на гладкой поверхности, гласящая, что его желание изменить жене не может не служить Ксении примером для подражания и несомненно укрепляет ее в желании изменить мужу. Сближение с ней, до крайности необходимое ему, рисовалось уже неизбежным, закономерным, предначертанным судьбой, Богом. Повод для встречи больше не было нужды искать, он всякий раз возникал словно сам по себе, из ничего. Предстоит триумф, близится слияние – духовное и телесное, и Сироткин с приторным удивлением думал о той опасности одиночества и краха, которой Ксения в этот раз помогла ему избежать. Жизнь скверна в двойном смысле: потому, что создателем человек устроен как существо ограниченное, узкое, не способное проникнуть в тайные умыслы бытия, и, во-вторых, потому, что сам не лучшим образом устраивает свое существование и любит отравлять жизнь другим. Кому-то и одной из этих причин хватило бы для отчаяния, однако Сироткину, жаждущему не только изобретать теории, но и наводить вокруг себя некую "политику", т. е., например, хорошо зарабатывать или, в скобках добавим, ловко изменять жене, мало было и обеих, чтобы в самом деле задавить в себе клокотание энергии и впасть в радикальную апатию. О, только вообразить, что произошло бы с ним, когда б Ксения и сейчас отвернулась от него... Но она не поступила так, она не сказала "да", но она явно пошла навстречу, она, можно сказать, приближается, пусть осмотрительно, но движется к нему, и она все ближе и ближе, гордая и своенравная особа, недотрога, нравственная ледышка. Из происходящего следует сделать вывод, что он снова имеет успех у женщин. Ксения благосклонно выслушала его признания и дала ему понять, что они не оставили ее равнодушной. И вот он видит: среди свинства, бессмыслицы, ханжества, невежества, жестокости, уродства возникает вдруг человек – и к тому же красивая женщина, женщина, у которой он уже и не чаял добиться взаимности чувств, и, обращая к нему более или менее мощный поток энергии, призывает его не отчаиваться, не падать духом, поверить, что не все так уж скверно обстоит под луной, не все разрушено, отравлено, подвержено тлению, сохранились еще здоровые силы, действуют еще силы, взыскующие истины и добра.

Сироткин поддается этим внушениям. Он начинает поднимать голову, переводить взгляд от сырой, гнилой, умерщвляющей земли к высокому, солнечному, дарующему радость бытия небу. Бегут дни, и с каждым днем все очевиднее, что миновало время неуверенности, сомнений и страхов, позади все горькое и тревожное, испустил дух злой демон, мучавший его и отнимавший надежду. Еще, конечно, не вся раскрылась перед ним Ксения, еще тысячу замечательных неожиданностей и новинок предстоит ему узнать, почувствовать и полюбить в ней, но и сейчас она назначает ему такие необыкновенные, такие даже трудные уроки, что, кажется, некогда и насладиться ее сияющим и жарким присутствием, а успевай только поворачиваться, от изумления, от головокружительной эврики вываливай глаза из орбит, – однако это и есть высокое, до немыслимости тонкое, почти что до непотребства сладкое наслаждение. Хорошо снова освоиться и замельтешить под ногами у сдержанно-серого, несгибаемого в трудах и нуждах человечества, замигать придурковатой ухмылочкой, занахальничать в роли желторотого юнца, ученика владетелей искусства любви, шута при зрелых и напыщенных, но вполне доступных добытчицах твердокаменных и быстромлеющих мужских сердец. Вот ведь какая наука, однажды он вышел от нее, Ксении, зашагал себе по улице, посвистывая, а затем случайно – словно что-то толкнуло в бок – поднял голову, огляделся и остолбенел: в окне второго этажа стояла она, миленькая, давнишняя и вечноновая, немеркнущая, улыбалась и махала ему рукой. Ошибиться, обознаться, перепутать он не мог, из разделяло столь ничтожное расстояние, что, по большому счету, было вовсе не расстоянием, а так, плевком. На всякий случай слишком влюбленный коммерсант протер глаза, но что он ни делал для выявления ошибки, все было зря, потому что никакой ошибки не было и в помине. Да и как же он мог ошибиться, если ясно различал даже крошечную родинку на ослепительно открытой шее своей воспитательницы, даже нежнейшие складки на этой мягкой, будто сейчас только сваляной из муки шее, даже очаровательные сеточки морщин вокруг улыбчиво зовущих глаз? Невидимая рука взяла сердце, разными стеснениями, напористой и рискованной работой приготовляя потоки восторженных слез. Ноги Сироткина подкосились, он покачнулся, вяло, как воздушный шарик, толкнул какого-то человека, а тот с гусиным шипением засмеялся ему в ухо, как бы и понимая, что так повалило, заставило сомлеть преуспевающего бизнесмена, и разделяя с ним запойную радость бытия, и предрекая нечто зловещее... Ксения, чудесная, волшебная, божественная Ксения стояла в потемневшей от времени рамке окна, встроенная в гущу жизни и бесконечно уединенная, кротко улыбалась и помахивала на прощание другу белой ручкой. И он не знал, чем ответить, что предпринять, толпился всеми своими оторопевшими, смятенными чувствами на тротуаре, таращил глаза на льющийся из окна свет, восхищаясь невиданным явлением, благоговея, потея, в слабостях невыразимой страсти то ли поскрипывая, то ли даже попукивая, бессмысленно улыбаясь. Тогда женщина с понимающей и добродушной улыбкой показала ему жестом, чтобы он поскорее уходил, пока не застоялся и не занемел, пока не сгинул, прикованный к призракам, к химерам, которых сам и выдумал. Сироткин простер к ней руки, захватывая все, что могло сойти за обнадеживающие посулы, и защищаясь от того досадного недоразумения, что она, в общем-то, еще не выкинула белый флаг перед бесспорными удачами его заигрываний. Затем он развернулся с горением забытого на губах воздушного поцелуя и зашагал прочь, счастливый, изумленный, как поднятый из мертвых Лазарь.

Стало быть, Ксения возьмет его на ручки, чтобы тетешкать, няньчить, баюкать, сытно вскармливать, а он будет беззаботно улыбаться, заглядывая ей в глаза, и вышевеливать пухлыми губами беззвучный лепет.

Маленький, беззастенчиво ребячливый Сироткин углублялся в перспективу вечернего города. Солнце клонилось за крыши невысоких домов. Люди, как и пять, как и десять лет назад, когда им на пятки не наступало еще время перемен и надежд, озвучивали сотнями шагов серое и старое полотно тротуара, и если вчера они сами толком не ведали, почему озлоблены, то сегодня, просвещенные, знали точно, что ожесточены нелепой сумятицей парламентских дебатов, пустыми прилавками магазинов и навязчивыми пророчествами о скором конце света. Многие из этих прозревших для гнева и печали людей сокрушались в своем сердце, что они, умные, жизнеспособные, предприимчивые, имели несчастье родиться в стране, где никто ничего не умеет и не желает делать. И в этот час дня, жизни, истории Сироткин, отнюдь не упустивший жар-птицу, потерял голову, а вместе с ней разум и стал псевдоюношей, юношей со случайно и некстати постаревшей наружностью, но очень выразительно и правдоподобно дрожащими коленками, с восторженным, как клинок, взором и изнемогающим от любви сердцем. Среди потрепанного, насупившегося народа, о котором упорно держатся слухи, что он-де вырождается, все же нашлась пара-другая глаз, потеплевших при виде этого перерождения. Покачиваясь от святого опьянения любовью, Сироткин на ослабевших ногах пересек широкую площадь, в одном из сонных тупичков которой подделкой под мавританскую архитектуру времен, когда о маврах ничего уже не слыхать, лжедворцом, мифом о благах и удобствах, всецело предназначенных для служения работящему люду, помещался обветшавший дом Ксении. Пути условно воскресшей юности повели его не к трамвайной остановке, а через густую и страшную Треугольную рощу.

Так назывался клок леса, самого что ни на есть натурального, даже с дремучими зарослями, болотцами и звериными тропами, острым и правильным треугольником врезающегося в тело города. Место было покрыто таинственным священнодействием слухов о постоянно находимых здесь едва остывших трупах случайных прохожих, мерным колыханием сосен, шелковистой травой и дурной славой, и сюда бесстрашно свернул Сироткин, взбудораженный чувствами, которые внушили ему прощальные взмахи женской руки. Заходящее солнце делало резкие вспышки между деревьями, столь печальное, что казалось, так, на линии горизонта, оно вынуждено укладываться прямо на землю каких-то бескрайних погостов. Сумерки окрашивали редкие фигурки встречных, быстро исчезавших людей, в особые цвета неприхотливости и беззащитности. Пробежала одичавшая худая суровая кошка с вопросительно поднятым хвостом, она спешила поскорее убраться с территории, которую не считала пригодной даже для своего отклонившегося к первобытности существования. Это невеселое существо своим трагически суровым и жалким видом заставило Сироткина обратить мысленные взоры на животный мир. Он свернул на глухую, едва различимую в траве тропинку и, шагая по чаще судорожной от любовной слабости походкой, которая издали могла показаться развязной, думал о мелкой нечисти, о змеях, крысах, червях, пауках, приютившихся в земле, на земле, в растительной трухе Треугольной рощи. Он думал о кошке, презиравшей безлюдность этого лесного уголка и не считающего его своим домом, хотя у нее, собственно говоря, и нигде на белом свете не было дома. Низко над землей, задевая ее брюхом, промчалась она, не выше травы. И вот вся эта мелкая, снующая, шуршащая живность, не обладающая великолепием человеческого роста и огромностью высоты, на которой парят птицы, живность, способная укусить, ужалить, но еще проще – просто хрустнуть под каблуком невнимательного пешехода, – неужели она только уродлива, темна, отвратительна до пронзительности? Гусеницы, жабы, муравьи, – разве все думающееся о них непременно должно превращаться в кошмарную сказку, перерабатываться в фольклорные ужасы, в образы демонов, кровожадных уродов, ядовитых исчадий ада? И есть только жадность, нахрапистая разгульность безобразия, чудовищной некрасоты, а трогательности нет никакой в этих юрких насекомых и животных, глубоководных рыбинах и подземных невидимках?

Но Сироткин потому и шагал так размашисто, споро, что у него разлились совсем другие мысли на этот счет и он чувствовал готовность достойно вступить в спор с изготовителями страшных сказок. Здесь, в мрачном безлюдьи, его глаза, далеко вперед выбрасывавшие лучи восторга, видели вовсе не пустоту и обреченность на одиночество. Казалось, все сущее настраивалось предстать перед ним, простым, но очень подтянувшимся, собравшимся с духом смертным, в целостном и гармоничном виде. Именно так! И он видел себя словно бы летящим в стае птиц, в журавлином клинышке, двинувшемся к югу; однако то была не птицы, а все те же зверьки и насекомые, о которых он думал на глухой тропе в роще, это они стронулись с насиженных мест и могучим потоком потянулись между красных облаков в поисках милосердия и утешения. И они будут утешены... Более чем странная усмешка играла на устах Сироткина, когда он думал об этом. Да, снова и снова он переживал мгновение, когда с тротуара, снизу, пожирал глазами высоту, на которой витала улыбка Ксении, хотя это была всего лишь высота второго этажа. Только теперь эта картина расширилась, стала даже грандиозной, и огромная голова прекрасной улыбающейся Ксении отчетливо виднелась в бездне, там, где как раки в кипящем котле ворочались в фантастическом пламени последних лучей солнца красноватые тушки облаков.

Он сел на крошечный холмик земли, привалился спиной к дереву и мягко загрустил. Ему казалось, что есть некий элемент незаконности в этом его созерцании божественной гармонии и потому он безвозвратно теряет правильность и какую-то особую находчивость мысли. Но, поднимая глаза, он вновь видел в небе ясную и красивую голову, великое лицо, сулящее ему благодать. Разумеется, все они будут утешены, Ксения никого не обойдет милостью, она вызвалась быть силой высшей справедливости и не отступится, доведет дело до конца. Но Сироткин был как раз не прочь получить гарантии, что ему будет оказана милость особого рода и он снискает утешения несколько иного, нежели какая-нибудь призванная и услышавшая улитка. Летите, летите! Превосходнейшим образом поднялись в воздух и воспарили, медленно продвигаясь к источнику света, сироты лесной жизни, изгои невиданных форм и потрясающей расцветки. А Сироткину подростковая наивная греховность возбужденно подсказывала, что не следует торопиться занимать место в потоке страждущих и алчущих, ибо можно и здесь на земле, под деревом, испытать всю меру великодушия, щедро расточаемого на небесах возлюбленной. Закрыв глаза, он расстегнул штаны и сунул руку в обжигающий, вставший на дыбы ад...

***

Одинокое и затерянное в чаще, но адским светом блеснувшее и мерзким фонтаном извергшееся происшествие не могло не смутить покой и чаяние совершенства, и пристыженный коммерсант припустил домой, уже не думая о таинственных печалях обитателей леса и не поднимая глаз к небу. Но не должна была этим завершиться история его любви к Ксении. Он свято и самоотверженно жалел себя за то, что дал такое попустительство пороку, дурным наклонностям, впрочем, Бог весть почему проявившимся в нем, а в итоге лишь выпачкался и израсходовался, не добыв ровным счетом никакого счастья. Пустота... Юность как только не дурачат, и как только не обманывается она сама!

Он изменил Людмиле, но с кем? и как? В Треугольной роще под деревом, с призраком, прячась ото всех... И ему хотелось до смерти возненавидеть жену, которая смеялась бы над ним, узнай она, какую шутку сыграл с ним амур. Но изнуренных чувств недоставало для такой ненависти. Он вошел в квартиру и постарался затаиться, рассчитывая, что к нему не будут слишком приставать, если он откажется отвечать на вопросы, каким-либо эластичным и скромным движением обнаружит нежелание вступать в общение. Никто и не приставал. Когда дом погрузился в сон, глава семейства прокрался в кухню, включил свет и наспех поужинал. Он не просто вернулся в обывательскую среду, он возвращался, разбитый и удрученный, в тесноту и ограниченность, в тьму, из которой было вырвался. Но обвинял он в случившемся не Ксению, не она его оставила, а он ее предал; не жене он изменил в Треугольной роще, а Ксении. И сейчас он не знал, к кому из этих женщин, каждая из которых была связана с ним определенными узами, но и была в то же время бесконечно далека от него, броситься за спасительной соломинкой, за словами ободрения. Измученный этим недоумением, он кинулся искать вино, да не нашел. Для чего же он трудится как проклятый, если в доме не найти вина, когда ему позарез необходимо выпить?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю