355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Литов » Узкий путь » Текст книги (страница 21)
Узкий путь
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:36

Текст книги "Узкий путь"


Автор книги: Михаил Литов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 29 страниц)

– А мы действительно откроем дело? – осторожно спросила Кнопочка.

– Мы откроем дело. Почему бы нет? Да я уже открыл! – Писатель смеющимися глазами смотрел на Кнопочку – искал в ее взорах лихорадочный блеск алчности? – смотрел как на забавный пенек, который готов использовать для удобства отдыха, но в столь возвышенном роде, что при этом не прочь и обратиться к нему с прочувствованной речью воспевания природы. Кнопочка как будто разгадала его взгляд, во всяком случае она зарделась и досадливо опустила головку и все ждала, кажется, что Конюхов сейчас отпустит по ее адресу что-нибудь вроде "милочка моя". Но этого не случилось, Конюхов оставил разговор в рамках умеренной серьезности. Будет открыто настоящее, большое дело, и Кнопочка примет в нем живейшее участие. – Не скажу определенно, что за дело, – говорил Конюхов, – да это пока в своем роде деловая тайна... Но достаточно знать и верить: дело будет...

Сердца разжались и оживили бег крови, тиски скованности и смущения, вызванного непрошенным визитом, ослабили давление, лица посветлели. Назаров острым нюхом разжиревшего, но отнюдь не забывшегося зайца почуял, куда дует ветер и что сейчас ему припомнят повисшее в пустоте обещание переплюнуть ненавистное сироткинское предприятие, и он первый заулыбался, радушно приветствуя нежданно-негаданно привалившее им счастье. Марьюшка Иванова, однако, смотрела на него терпко, с грозой и нарастающим скептицизмом, она вовсе не мстила ему за наглость и все его притеснения, а только скорбно и чуточку больше, чем скорбно, обнажала у него на виду душу, в которой черными дымами клубилась печаль сознания, что он ей не дал почти ничего, тогда как она дала ему все, отдала всю себя и, кстати заметить, никогда не требовала ничего взамен. Она внутренне соединилась в эту минуту с Кнопочкой, и Назарову нечем было бить козыри страшного бабьего союза. Поэтому он первопроходцем потянулся к червецовскому вину, предлагая тем самым путь тихого примирения. Мол, видите, я был неправ и признаю свое поражение, и даже пью с горя. Выпив по бокалу, Марьюшка и Кнопочка танцевали, нежно обнявшись, но потом сжалились и взяли Назарова, Назаров тоже танцевал. Конюхов посылал Червецову знаки: смотри-ка, что я с ними сделал, я их околдовал, они теперь в наших руках, считай, что ты на полпути к успеху. Но Червецов великолепно обходился без этих вспомогательных знаков, он не сводил восторженных глаз с танцующих и проникался верой, что лучших друзей еще не имел, а танцующая Кнопочка на ходу ласковыми ручонками сплетает мостик между своим и его сердцем.

***

В следующий визит Конюхов и Червецов застали у Марьюшки Ивановой, кроме Кнопочки и Назарова, еще и Конопатова, который, со своей стороны, тоже, видимо, неплохо поколдовал и наконец достиг определенного успеха в своих исканиях. Назаров, предвидя свой крах, наполовину был уже готов окончательно остановить выбор на Марьюшке и забыться в тихой и глупой мещанской жизни, а наполовину готовился получить жуткий физический удар, стонать от дикой головной боли и забываться тяжелым сном, разыгрывая высокую трагедию. Марьюшка тонким женским инстинктом угадывала в нем то и другое и старалась открыть простор первому, а второе смягчить и даже как-нибудь отсрочить своим неустанным служением.

Кнопочка сидела в кухне за столом с выражением растерянности на лице, как если бы всем своим видом хотела страстно и художественно передать ощущение некой фантастической запутанности мира своих поклонников, число которых крепко приумножалось ее порывистым воображением. Между прочим, у нее проскальзывала смутная гипотеза, что поскольку Конюхов и Червецов затевают дело и вовлекают ее в него, то ей придется по ходу этого дела, из необходимости или благодарности, отдаться кому-нибудь из них или даже обоим. Эта гипотеза понемногу перерастала в серьезную проблему, в предвестие кошмара, ведь на самом деле Кнопочка вовсе не была распущенной девушкой и если чего-то хотела, то прежде всего и впрямь совершать некие трудовые и нравственные подвиги, а не отдаваться по какой-то там производственной необходимости своим работодателям. С другой стороны, работодателю, ставшему благодетелем, она не могла бы так сразу, словно бы от здорово живешь, отказать, потребуй он от нее перемены вертикальности делового пафоса на горизонталь интимной связи. Ибо тут речь шла бы уже не о ком-то вроде Назарова, который сначала изнасиловал ее, потом наобещал с три короба, а в итоге ничем перед нею не отличился. Конопатову разрешалось сидеть рядом с ней. У Кнопочки вертелось на языке предложение Конопатова тоже включить в дело, он был ей до некоторой степени мил, его внешность производила на нее впечатление не то чтобы неотразимое, но достаточное, чтобы в ее душе забродили ощущения, даже слишком странные и, предположительно, неразумные для девушки вполне сведущей, побывавшей в известных переделках.

Конопатов свой успех продвижения к намеченной цели полностью относил на счет огромной силы влияния собственной личности, перед которой не то что Кнопочка, но и камни, полагал он, не устояли бы. Куда он ни попадал, всюду Конопатов мысленно создавал иерархии, выстраивая людей по тотчас же зорко подмеченным им достоинствам, недостаткам, выпуклостям характера и слабостям, и нигде не было такой иерархии, которую он, к счастью умозрительно, не прихлопнул бы сверху, как тяжелая могильная плита. Организатор и воспитатель людских талантов, вождь, факир, комнатный трибун, он на сей раз воспитывал талант любви и поклонения перед ним в простодушной и доверчивой девушке, окруженной какими-то, на его взгляд, странными, даже подозрительными субъектами. И этих последних он намеревался не воспитывать, а отмести в сторону, как ненужный хлам. О Тополькове он, похоже, и думать забыл. Покачивая преждевременно поседевшей головой, он смотрел орлом, зловеще косил то одним, то другим глазом на кого-нибудь из тех, кого в мыслях уже вычеркнул из достойного общества. Но, впрочем, косил как-то украдкой. Тактика у него была отнюдь не грубая, скорее почти тонкая и продуманная, он принимал участие в общем веселье, пил принесенной Червецовым вино и плодотворно поддерживал беседу.

Собственно говоря, те два или три визита, что еще успели нанести Конюхов и Червецов до провала их брачной авантюры, – и каждый раз присутствовал Конопатов, – неизменно заканчивались танцами и песнями, кружением голов, вихрем надежд, сгущением таинственной атмосферы вокруг все еще не начатого и даже не названного по имени дела. Кнопочка и Марьюшка Иванова утратили чувство реальности и полагали, что чудодействие мужской предприимчивости и вечной заботы о слабом поле перенесло их в сказочный мир нескончаемого праздника, милых глупостей, очаровательного легкомыслия, и сказка вьет свои хитрые узоры, а конца ей не предвидится, потому что героические мужчины, эти рыцари и поэты, уже делают дело и они, Кнопочка и Марьюшка, каким-то образом в том деле участвуют. Угрюмый душой Назаров видел обман, но не считал Червецова, быстро слабевшего от вина и в сладком изнеможении, с бессмысленной ухмылкой на расползающихся губах полулежавшего на диване, опасным соперником. А для Конюхова изначальная цель их визитов отошла в тень, и на первое место выступила борьба с Конопатовым. Этот человек раздражал писателя своей самоуверенностью, кроме того он помнил, что заподозрил в нем кровожадность, когда тот внезапно обалдел в чаду веселья, наседал на Силищева, путая его, кажется, с Сироткиным, и выкрикивал: прижмем демократа к ногтю! И однажды, когда им случилось остаться наедине, Конюхов сказал серьезно:

– Слышал краем уха, что вы большой почитатель Штайнера и Кастанеды...

– Штайнера, Кастанеды и других, – с приятной улыбкой поправил внушительный Конопатов.

– Вы мистик?

– А вы нет?

– Но мне услышалось так... возможно, ошибочно... что вы предпочитаете мистиков, которые другую реальность воспринимают как нечто изначально данное и неизменное. Человеку, мол, остается только принимать мир таким, какой он есть. Это так, дорогой? – спросил Конюхов собеседника, явно наслаждавшегося взглядом постороннего человека на его бесовство. – У Штайнера, насколько я помню, в смысле человеческих возможностей все очень скромно и пассивно. Впрочем, поначалу человеку были даны невероятные способности. Но он их растерял. Что-то такое проповедует нам Штайнер, своих способностей отнюдь не растерявший. Не правда ли? Ну что ж, и перед Штайнером можно благоговеть. Вы тоже видите только процесс, в который человек вовлечен, лишившись при этом воли? Чем же вам по душе иной мир, где вы всего лишь пешка? Почему вы, например, не увлекаетесь Даниилом Андреевым, у которого все гораздо острее и предполагает активность?

Конопатов сполна насладился, губы его растянулись от уха до уха, образовав большую, как у акулы, прорезь вместо рта.

– У Андреева выдумки... – не без труда выдохнул он речь из этой пропасти.

– Вы знакомы с его теорией?

– Знаком... слышал о ней, – смутился было на миг мистик, но тотчас отмахнулся от смущения, а заодно и от детской прыткости конюховских наскоков. – Меня это не занимает.

– Вас интересует лишь то, с чем случай помог вам познакомиться? наседал Конюхов. – Эффект непосредственного соприкосновения и влияния?

– Я занимаюсь кое-какими вещами... и очень активно! – вернул губы в нормальное положение и построжал Конопатов.

Конюхов нехорошо усмехнулся:

– А, как же, слышал и о том, вы ведь, кажется, чему-то учите людей... быть талантливыми?

– Именно так.

– А до вашего вмешательства они не талантливы?

– Я не люблю, когда спрашивают о секретах моего дела.

– Но отвечаете?

– Вам отвечу. Я помогаю людям узнать себя, раскрыться. Я с первого взгляда чувствую человека, которым стоит заняться, вижу по его глазам. И уж когда я за него берусь, ему от меня не уйти.

– Вы делаете это ради него?

– И ради себя тоже.

– Объясните поподробнее.

Конопатов слегка вспылил сквозь улыбку – словно бросил горсть пороху:

– А вы не понимаете? Не знаете, для чего такая работа? Она дает власть над людьми, возможность диктовать им свою волю.

– И это доставляет вам удовольствие?

– Это и для них важно, для них в первую очередь, – как будто опомнился и поспешил смягчить сказанное мистик. – Они из моих рук выходят... я хочу сказать, начинают жить лучше, полнее.

– Пока я наблюдал издали, – сказал Конюхов, – я еще мог думать о подобных вещах как о необычайно сложных. Но после того, как вы были со мной предельно откровенны, я вижу, что все это очень просто. Просто и даже грубо. И впечатление чего-то надуманно замогильного...

Конопатов был заядлый спорщик и в спорах не обижался на разные измышления оппонентов, предпочитая не замечать их.

– А что вы можете предложить незамогильного? – целеустремленно встрепенулся он.

– Как что, да вот, к примеру, культуру.

– Какую же?

– Хотя бы нашу, русскую. Она жизненна.

Конопатов откинулся на спинку стула и выдул нечто среднее между ироническим посвистыванием и снисходительным смешком.

И у него уже был готов ответ:

– А я вам на это скажу, – громко и убежденно заговорил, затараторил он, – что жизненны в ней отдельные части, отдельные явления, даже, условно говоря, отдельные ее устроители, потому как у них прежде всего свой собственный внутренний мир, а потом уже внешний, то есть Россия и все прочее. Устроитель, о котором я говорю и которого готов прославлять, ставит свой внутренний мир и талант выше России и всего мира. Но вы... и тут мы обращаемся к другой стороне медали, к проблемам потребления, а не созидания, ибо вы, насколько мне известно, ничего не созидаете...

– Я пишу книжки, – перебил Конюхов.

– Я их не читал! – захохотал Конопатов. – Вижу перед собой потребителя и фразера, вы даже и позируете, рисуетесь. Весьма картинно! И это вы называете жизненностью? Послушайте, да как только вы, потребитель культуры, вздумаете быть ее носителем, у вас тотчас обозначатся очень замогильные черты. Я вам это предсказываю! И я объясню подробнее. Да просто потому, что вы хотите взять и навлечь на себя всю нашу знаменитую русскую культуру, как одеяло натянуть ее на себя, именно за то, что она, как известно, гуманная и в ней силен пафос человеколюбия... ну, вы понимаете, о чем я, я о том, что вы называете жизненностью и что вас так трогает, умиляет до слез... Минуточку, я не кончил мысль, не кончил фразу! Вы бережно натягиваете ее на себя, укрываетесь, уже готовы забыться сладким сном, окунуться в мир грез, а в действительности-то оказывается, что она питалась за счет других народов, насиловала их всегда, отнимала у них силы и соки, переманивала сынов, которые могли бы послужить и собственному племени. Эту незнаменитую правду вы учитываете? Конопатов, по-вашему, замогилен, потому что исповедует некий род духовного насилия, но вы очень ошибались, думая, что Конопатов слеп и не видит насильственной природы русской культуры. Думали, Конопатов проглотит и не заметит. Не вышло. Очень и очень неталантливо вы подобрали аргумент. Поищите другой.

Свара, или то, что покладистый в своем презрении к оппоненту, не опускавшийся до злобы и ненависти Конопатов называл философским диспутом, схваткой двух мироощущений, двух миросозерцаний, замирала и возобновлялась при каждой новой встрече, но другого аргумента Конюхов найти не мог.

– Русская культура, – воинственно выкрикивал Конопатов, – может сколько угодно выдавать себя за розовощекую жизнерадостную девицу или зрелого, полного сил мужа, но по своей сути она замогильна. Она – бледный и страшный призрак в нашем доме, появление которого предвещает беду. Я очень люблю русскую культуру. Но я понимаю, что к чему, и не позволяю себе обманываться. Я наслаждаюсь творениями русской литературы, но это не мешает мне знать об ее истинном происхождении. Она опилась чужой кровью! Вампиризм! Вот слушайте: я восхищаюсь, я наслаждаюсь, я дивлюсь страшной глубине русской культуры, но дело в том, что я не заражен ее тайными болезнями, я независим, и именно такая свобода выводит меня из тени могилы к солнцу и прозрачности дня. Я не исчадие ада, не дитя подземелья и даже не шахтер, я житель дневной поверхности, я учитель, я учу людей смотреть, хотя бы иногда, на небо, на звезды, а не только себе под ноги! Я люблю что-то изощренное... всякие изысканные штучки. Я отвергаю сумерки, мрак, хочу нежиться на солнце. Я люблю блеск. Я интеллигентный человек, и оттого, что я интеллигентный человек, хорошо и мне, и другим. Русская культура не найдет в моем лице своего могильщика, но не найдет и певца. Единственное, что я могу для нее сделать, это открыто высказать всю правду о ней. Всегда пожалуйста! А имеющий уши услышит. Но я уже давно поднялся выше, духовно перерос... я учу истинной свободе, не зависящей от каких-либо условий, от обстоятельств места и времени, а в конечном счете от жизни и смерти. Что такое земная жизнь? Что такое смерть? О, что значит моя телесная оболочка разве это не всего лишь шкурка, которую я безмятежно сброшу, переходя в иной мир?

Конюхова мучило ощущение, что внешний мир стронулся с места, грозно надвигается на него и на переднем плане помещена представительная фигура мистика Конопатова. Писатель в замешательстве хмурил лоб. Он продолжал верить в намеренную, даже хорошо рассчитанную замогильность Копопатова, а иногда, в минуты бессилия и помрачения, чуть ли не в исключительную таинственность его происхождения, поскольку мистик все-таки успел внушить ему некоторый страх. По крайней мере он чувствовал, что у него нет духовных и физических средств для борьбы с таким причудливым и своенравным, неудобным человеком. Нужно было как-то выкручиваться, а представительства культуры, которую он поднял на щит как слово, полагая, что и слова будет достаточно, чтобы остепенить и даже вовсе обезвредить бесноватого, уже не хватало. Ему хотелось бы изобразить дело таким образом: Конопатов, убежденный в своем сверхъестественном могуществе, является олицетворением смерти (в философском, конечно, смысле, ибо реальный Конопатов не более чем глуп и смешон), но твердо стоят воздвигнутые культурой бастионы, и расшибает о них лоб заносчивый мракобес, разлетаются в пух и прах его идеи. Тогда можно заметить меланхолически: да, странные люди водятся в нашей глубинке... Но даже основательные успехи Конопатова у Кнопочки косвенно указывали на детскость подобных картин и мечтаний, ибо может быть дурочкой Кнопочка, но совсем дураку у Назарова ее не отбить. Даже в самые патетические минуты Конюхов сознавал, что одной патетикой тут не обойдешься. Приходила трезвость, почти трезвое размышление, почти возможность и право быть зрелым мастером в годину решающего размышления, и он уже видел, что Конопатов если и не прав по большому счету (хотя бы потому, что мелок, гадок и скучен), какая-то крупица правды, злой правды, какой же еще! в его словах все же проглядывает. Он уже не сомневался, посреди иных порывов страсти, смахивающей на зубную боль, что хуже Конопатова нет человека на белом свете, нет врага злее и коварнее. Конопатов развязно ораторствовал:

– Я ведь способен убить. За идею, разумеется. Я чувствую это в себе. Мне пришлось однажды драться, на меня напали, я дрался, а когда тот парень упал и я стал бить его ногами, я поймал себя на том, что мне трудно остановиться, что я могу убить. Но было бы глупо, если бы я убивал людей просто так, для счета, а не за идею, не из каких-то высших соображений и принципов. Нам внушают: инквизиторы были злыми, жестокими людьми, садистами. И при этом как-то закрывают глаза на то, что инквизиторы исходили прежде всего из идеи и были по-своему честными ребятами. Я уже производил особые опыты – копался в самых потаенных уголках памяти, о каких обыкновенный человек, как правило, и не подозревает... я пришел к выводу, что в прошлой жизни был именно одним из знаменитых инквизиторов, сжег парочку тысяч еретиков... тогда это было борьбой за идею, а нынешняя критика и осуждение в историческом смысле не так уж и важны...

Марьюшка Иванова в глубине своего сердца с боязливой пылкостью расшевеливала думу о том, как больной разум этого человека, Конопатова, источает ядовитую насмешку, заходится от истерического стремления видеть всех вокруг себя униженными и оплеванными. Почему молчать наши мужчины, почему не проучат наглеца? вопрошали строгие мысли Марьюшки. Однако у нее были и не столь строгие мыслишки о Конопатове как о потенциальном похитителе Кнопочки, ее соперницы, так что она предпочитала помалкивать. У Конюхова же случались минуты, когда он думал, что Конопатов угрожает всему миру и не случайно он порожден провинцией, ведь очень часто великие завоеватели, тираны и злодеи выходят из медвежьих углов. Эти помыслы были выражением заботы о благе человечества, той самой, которой литераторы весьма любят отдавать дань. Но они быстро уступали место сознанию, что Конопатов угрожает в первую очередь ему самому и способен развратить и растоптать его так, как не удалось бы никакому Сироткину. Конюхов верил, бывало, в свое особое призвание и мировое значение, но в данной ситуации рисковал очутиться внезапно голым, беззащитным, смешным перед лицом разнузданного и безжалостного врага. Но так было не потому, что сам Конопатов представлял собой что-либо значительное, а потому, что случай или особая, изощренная догадливость, свойственная подлости не меньше, чем гениальности, наделила его слова и мысли ядовитым жалом. По сути своей Конопатов был только нелепым и ничтожным болтуном, сумасшедшим фантазером, но с его губ срывалось страшное, развращающее, убивающее слово.

Что помимо этого слова говорил Конопатов, не имело ровным счетом никакого значения, он даже вскакивал на стул и громко, исступленно читал чьи-то неплохие стихи. Он подводил к тому, что только он по-настоящему познал сильную личность, ибо познал себя, жаловался, что жизнь не дарует ему встреч с равными противниками, не с кем посостязаться, он с пеной у рта верещал о своем величии, о магии и прочих смешных вещах в подобном роде, но все это было вздором, бредом, ничего не добавляло к тому слову. Конюхов разводил руками и шептал: да что такое критика этого человека? писк комара! лепет идиота! И вместе с тем, т. е. вместо иронической интеллектуальной усмешки и воодушевления, призрак жуткого одиночества витал над ним. Дело не в том, что Конопатов будто бы побеждает своей замогильностью, – Конопатов не побеждал вовсе, а смерть была ничто в сравнении с настоятельной потребностью постичь жизнь, пока живется. Для чего было бы жить, если бы преобладал и невыносимо довлел страх смерти? Нет, с этой стороны Конюхов был неуязвим, к тому же у него была работа, литература, и он жил для того, чтобы сделать работу, написать книжки, а когда он сочтет, что сделано достаточно, что ж, тогда пусть приходит смерть, он примет ее как успокоение и заслуженный отдых. Но странно было бы жить только для того, чтобы думать о смерти, готовиться к смерти. Да и Конопатов так не живет, напротив, он любит удовольствия, уют, вино, женщин, он вполне уютный, комнатный человек, который в своей раковинке воображает, что во всем мире ему нет равных. А замогильного в нем то, что он из своей раковинки, даже не скрывая, как ему там хорошо, корчит устрашающие рожицы, его замогильность вся в навязчивости, в том, как он набрасывается на человека и сумасшедшим шептанием, пенистой скороговоркой доказывает, что он, Конопатов, лучше, во всех отношениях выше, сильнее, достойнее. Его замогильность жутко блестит в том, что ему хорошо, когда Конюхову плохо, когда писателю Конюхову, как честному, взволнованному гражданину, и не может быть хорошо. Во всяком случае так Конюхов определил содержание своего неприятеля, чтобы резче оттенить собственную жизненность, подлинную жизнеспособность, удивительную живучесть. Правду сказать, он удовлетворился бы, дав их маленькой общественности, этому провинциальному аквариуму, понять, что он, Конюхов, умен, а тот, второй, Конопатов, глуп. А после этого хорошо бы сменить среду обитания, ведь все станет на свои места, можно будет вздохнуть с облегчением, взор порадуют какие-то новые широкие перспективы. Хорошо бы после этого уехать в столицу или вовсе в неведомые края. Или удалиться в скит. И он делал смелые намеки, имея в виду, что как только намеки будут поняты, наступит развязка. Однако Конопатов ловкими маневрами обходил предполагаемую схему и каждый раз за спиной вдруг подкапывался необычайно глубоко, но выходило, впрочем, все то же, Конюхов, мол, не способен найти убедительных аргументов в пользу своих рассуждений и только плесневеет да плесневеет, покрывается на глазах мхом, черты замогильности совсем уже заволокли его. Все угасает и гибнет перед мощью Конопатова! А Конюхов, он всего лишь забавный чудак! Бродит, как привидение, в выдуманном, призрачном мире, хочет попугать, а никакого страха не получается.

Неужели гаденькая ухмылка какого-то Конопатова в состоянии пошатнуть устоявшийся мир целой жизни, куда более зрелой, опытной и деятельной? Крупицы правды, заключенной в его словах, способны превратиться в яд и отравить колодцы, чистота которых казалась вечной? Стало быть, Конюхов опирается на фикцию, на облако, ему не на что по-настоящему опереться, потому что нет настоящей русской культуры, по крайней мере в русской культуре нет жизненности, может быть, есть живучесть, но, главное, не все в ней правда, не все, что лежит в ее основании, можно назвать правдой, не все, выдаваемое за истину, на самом деле является истиной, закралась страшная ложь, а это уже смерти подобно. Как ядовитое жало вонзились слова Конопатова в сердце Конюхова. Я создаю духовные ценности, бормотал он в изумлении, а вот защитить их мне не по плечу.

***

Кнопочка выбрасывала белый флаг. Правда, капитуляция происходила с мучительной замедленностью, и хотя Кнопочка уже знала, что Конопатов овладел ее волей и превратил ее сопротивление в смешные подергивания тряпичной куклы, она все же очень волновалась, страдала, ерзала и как-то всем естеством хотела, чтобы за ее страдальческим видом более или менее отчетливо проступали черты искренности и честности. Разумеется, она понимала, что действием честности в ее положении могли бы быть только решительный отказ Конопатову или открытое признание, что она не в состоянии дальше сопротивляться его властолюбивому обаянию. Но при всем при том, Господи Боже милостивый, разве могло случиться так – случиться в жизни, в реальности, а не в художественных душах ее собеседников, друзей и антагонистов, – чтобы она только сидела перед этими милыми, но словно уходящими в прошлое людьми, сидела в кухне вся в испарине и смотрела испуганной дурочкой, а искренности и честности у нее не осталось ни малейшей даже черточки? Кнопочка не думала, что ей предстоит совершить какой-либо поступок. Конопатов подцепил ее и тащит на аркане, – до поступков ли тут? Нужно бы просто как-то отметиться перед всеми, обозначиться в новом своем качестве полонянки, но вот с этим Кнопочка мученически медлила.

Конопатов разрешил Кнопочке проститься с друзьями, прежде чем он вовлечет ее в бездны своей жизни и вознесет над ней тиранию, пестующую таланты, и в этом снисходительном разрешении ярко выразилось указание, что скоро девушку обременит четкая роль и она перестанет бегать по товаркам да якшаться с подозрительными субъектами. Кнопочке суждена участь красивого, ухоженного домашнего зверька, уютной кошечки. Никаких других перспектив для Кнопочки Конопатов не видел и ничего другого не ждал ни от Кнопочки, ни вообще от женщин. Однако возникали проблемы мелочного, житейского характера, чуждые возвышенной душе мистика, но нуждавшиеся в непременном решении. Как и подобает настоящему мужчине, он пообещал, правда с изрядным пафосом, так что даже как бы и поклялся, хорошо обеспечить свою подругу; вместе с тем ей он предписал добиться от родителей размена квартиры, под тем предлогом, что им, жениху и невесте, необходима отдельная комната. Это был даже больной вопрос. Но и без того уже слишком много было навеяно на Кнопочку ужаса, чтобы она еще пыталась сообразить, какими глазами посмотрят на нее родители и что скажут ей, узнав о требовании жениха. Конопатов же не сомневался, что Кнопочка в конце концов исполнит его волю и дело в дальнейшем получит такое развитие: как только Кнопочка отработает свою долю в закладке фундамента их будущей супружеской жизни, он сделает ей предложение по всей форме и они поженятся. И многое другое обещал он. Например, говорил, что лютый орел, создатель мира, ловко перехватывает бредущие в потустороннесть души умерших и пожирает их, питается ими и не таким простодушным девчушкам, как Кнопочка, пытаться незаметно обойти его, но с ним, Конопатовым, ей беспокоиться не о чем, уж он-то проведет ее особой тропой, тропой избранных, хоть за уши, а втащит в вечность. Говорил, что астральный змей злобно и свирепо охотится на души умерших, но с ним, Конопатовым, не страшен и змей. Кнопочка на все это только хлопала глазами, только таращила глаза, и в такие минуты была похожа на Червецова.

Еще не прозвучали роковые слова прощания, но все уже чувствовали неизбежность темного, почти невероятного разрыва. Ни о чем не догадывался лишь Червецов, может быть просто потому, что ему было хорошо сидеть в домике, в тесной кучке немного пьяных людей, пить вино и беспечно болтать, полагая, что от всего дурного его надежно защищают, с одной стороны, услуги Конюхова, которые, естественно, будут превосходно оплачены, а с другой, такое домашнее, милое и даже наивное дружелюбие остальных. Он-то знал, как он плох, каким дегенеративным, безнравственным и чуть ли не циничным делает его безмерное пьянство, а эти люди, поди ж ты, принимают его, деликатны с ним и не находят его таким уж скверным. Винные пары мешали ему сообразить, что не только у него, но и у Назарова, который пришел раньше и больше власти имел здесь, уже нет никаких шансов на успех у Кнопочки; восторженный и хмельной, он не видел прямо под носом у него совершающейся драмы. Он хмелел, от любовного ли томления, от предвкушения ли доброй выпивки, едва переступив порог домика и сев за стол, казалось, сама атмосфера, царившая в этих стенах, заряжает его, и он, перебрав, подремывал, случалось, прямо в кухне, полулежа на диване и вытянув длинные ноги, через которые переступали Марьюшка Иванова, Назаров, Конопатов и Кнопочка, загадочно бродившие в поисках лучшего решения всех своих проблем. У наблюдавшего из угла Конюхова складывалось впечатление, что настоящая жизнь в домике начиналась, когда Червецов засыпал у всех на виду.

Итак, все решено. И Червецов не понимает этого, таращит глаза, хохочет, трещит без умолку и вздорно, звенит стаканами. Конюхов презрительно хмыкнул. Слепота Червецова объясняется его убежденностью, что он тут оплачивает пир, а следовательно, он и есть хозяин положения. Пусть! В конце концов Червецов только пьяница и у Марьюшки Ивановой он только пьянствовал, воображая, будто ведет тонкую игру. Конюхов вздохнул с некоторым облегчением. Пусть он не получит десять тысяч, но он и жизнь не проживет напрасно, не опустится до скотского существования. Что ж, теперь Конюхов оставил всякую надежду получить обещанную сумму, да и не до того стало, уже смешным представлялось, что он так загорелся, так выпрыгнул, завидев приманку. Гораздо интереснее теперь наблюдать за присутствующими, за устрашающе неторопливым, завораживающим развитием событий.

Марьюшка Иванова явно рада, что Кнопочка-соперница убирается с ее пути, однако судьба Кнопочки-подруги ее беспокоит, она провидит, что той придется несладко в лапах этого дьявола Конопатова. Но в большей степени Марьюшка озабочена состоянием Назарова, надвигающимся на него кризисом, а что ему худо, видно по мрачному выражению, проступающему сквозь обычную маску беспечности и шутовства. Растут, растут шансы Марьюшки навсегда прибрать его к рукам, исцелить от Кнопочки, пришпилить к своей юбке, посадить под каблук, но этот надвигающийся кризис, грозящий удар, эта близящаяся трагедия непонятого и обманутого, страдающего мужского сердца, о, как знать, выдержит ли его рассудок? Дико пляшущие огоньки безумия уже сейчас прорываются порой сквозь туман в глазах Назарова, и Марьюшка, перехватывая их своей математикой, про себя отсчитывает: рра-аз! но еще не превышена мера; а вот еще! и еще! но еще, впрочем, и таким он сгодится, и такого возьму!

Конюхов пытается слушать, но точно незримая стена отделяет его от говорящих. Вот что-то произносит Конопатов и подкрепляет слова игривым жестом, верно, пошутил. Назаров язвительно усмехается, он бледен, Марьюшка Иванова усмехается робко, а Кнопочка – неловко и стыдливо. Червецов, тот усмехается широко и бессмысленно, как завидевшая хозяина собака, ему уже, собственно, все нипочем, он в привычно-превосходном состоянии. Снова что-то говорит Конопатов. Он говорит и говорит, слова текут по его губам, как мед, как слюна. Все усмехаются какой-то общей усмешкой, которая повисает в воздухе наподобие тощего, прозрачного облака, не сулящего ни грозы, ни прохлады, ни удивительной игры теней. Это облако растает без следа.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю