Текст книги "Узкий путь"
Автор книги: Михаил Литов
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 29 страниц)
Нужно только непредвзято спросить себя: все ли дурно в том, что он делал, и всегда ли он делал только дурное? Но когда вопрос ставится так, невольно разбирает смех; он давно уже не был бы человеком, если бы на этот вопрос можно было ответить утвердительно. Смех, ей-Богу! – его витиеватые трели трогательно выдувал, как из свистка, Сироткин, карабкаясь по лестнице в своем доме. Он знал, что сделал много хорошего и мелкая пакость некоторых его неблаговидных поступков бросается в глаза разве лишь такому взыскательному судье, как его собственная совесть.
Вот за это казню себя, – восклицал он, шептал возгласы, – за мелочи, за пылинки вздора! Но стесненные до боязни взглянуть на свет чувства говорили ему, что он брошен в каменный мешок, откуда нет выхода. Он пленник.
***
Утром Сироткин вспомнил вчерашнее решение не морить себя голодом, встал с постели и приготовил завтрак. Под шумок вскипающего чайника он не без лихости забавлялся мыслью, что мог вчера, завидев ошибочного отца, с перепугу выронить свертки с закупленными продуктами и убежать, зажмуривая глаза, без них. Наконец он осадил себя: довольно, тут смеяться не над чем! Затем примирительно добавил: это не цинизм, это ростки здоровой жизни, воля к жизни побеждает изнурительную болезнь! Ему еще нравилось чувствовать себя больным и несчастным, но уже хотелось провидеть успехи будущего полноценного существования. Когда желудок, давно взывавший о помощи, важно уплотнился, Сироткин посмотрел в окно на хитрые лабиринты облаков и вдруг строго постучал по столу вытянувшимся в прямую линию указательным пальцем. Он грозил неким таинственным и злобным магам, насылавшим на него всяческую хмарь.
О, во всех его бедах повинен, конечно же, дух времени. На поле, которое в начале времен вспахали для откровений духа, взошли плевелы массовой культуры. Самозванные шуты всех мастей, с их мнимым эсгибиционизмом, научили целые толпы доверчивых, тупоумных людей раздеваться, плясать нагишом и видеть в этом особый шик. Но Сироткин не настолько глуп и простодушен, чтобы не замечать грозящих ему опасностей и слепо бросаться в омут соблазнов. Он повинен тоже, он вовсе не снимает с себя ответственность, дух времени и на его совести. Он еще раз постучал пальцем, а следовало бы пальцу превратиться в нож да отсечь всякую чертовщинку, за ним тянущуюся. Никакого дьявола нет, и не что иное, как пустое тщеславие, представлять дело таким образом, будто его, Сироткина, кто-то искушает.
Он провел рукой по глазам, прогоняя обман. Есть ли более бесплодное занятие, чем преобразовывать живое, теплое тело человеческих поступков, своих и чужих, в призрачный эфир, в символы, чтобы затем жить среди этих символов как в воздушном замке, а в конце концов и потеряться среди них, сойти с ума? Зачем чертить на песке непонятные знаки, если набежит волна и смоет их? Как могло случиться, что он перестал понимать истинное выражение человеческого лица, углубился в жалкий мирок случайных гримас и их считает правдоподобными? Как вышло, что он теперь верит всяким подменам, видениям, выдумкам и потерял связь с реальностью? Он, способный и дельный человек, делатель, гуманист, хотя и несчастный семьянин, которому грозит скорое возвращение жены, грубой женщины, не постесняющейся оборвать его на полуслове, накричать, даже выгнать его из собственного дома, он как мог увлечься нелепыми фантазиями, вместо того чтобы обратить все помыслы на необходимость спасения, достойного избавления от надвигающихся на него опасностей? Прежде всего необходимо уяснить, что для него жизненно важно, а от чего можно с долей пренебрежения отстраниться. И если взять на вооружение такую ясность отношения к жизни, то абсолютно очевидно, что ему нужна Ксения и квартира, где он будет жить с Ксенией. Все прочее – химеры, недостойные его внимания.
Но только перед ним возникла перспектива жестокой борьбы за Ксению и квартиру, как он распознал, что с Ксенией у него, может быть, уже все в порядке, ибо отступившего в тень Конюхова теперь вряд ли назовешь серьезным соперником, зато в деле с квартирой много неопределенного и сомнительного. Продавец на пошел на откровенность, и кто знает, что стоит за его хмурым молчанием? Не исключено, что тут замешаны и другие претенденты-покупатели, а среди них даже люди с внутренней безжалостной силой, прирожденной жестокостью и равнодушием к страданиям других. Они напугали и омертвили беднягу, заставили его думать, что лучше не связываться с подобной публикой и отдать квартиру хотя бы и почти задаром. Вот какие у Сироткина противники! люди голой наживы, люди-звери! А продавец, этот ничтожный обитатель мещанского болота, перепугался насмерть, дрожит, затаился и притворяется, будто приход рафинированного, гуманного и щедрого покупателя взволновал и обнадежил его не больше, чем влетевшая в форточку муха. Червяк! Он просто язык проглотил от страха! Сироткин захохотал. Но веселье быстро сменилось гневом на трусливого продавца и жаждой вступить в схватку с бездушными конкурентами.
Полчаса спустя Сироткина можно было видеть на улице, он шагал размашисто, и его фигура была преисполнена воинственного стремления к далекому и прекрасному идеалу. Он был как первая строка героической поэмы, по которой уже ясно, что можно не читать последующего, если тебя мало занимают подвиги разных титанов и связанных рыцарскими обетами воителей. Сюжет получался почти опробованный: снова открыл дверь низенький продавец и молча повел в комнаты, не выразив удивления даже тогда, когда Сироткин сухо пробормотал что-то о намерении осмотреть квартиру более внимательно. Внутри было жарко как в печи. Купец, ставший паладином, делал вид, будто пристрастен к стенам, мебели и разным попадавшимся на пути изъянам, а продавец, не обнаруживая никакой склонности к метаморфозам, стоял на пороге и терпеливо дожидался итогов осмотра. Но Сироткин уже знал его тайну, и эта тайна мучила его, может быть, больше, чем самого продавца, ибо Сироткин хотел освободить его от нее, принести ему долгожданное облегчение.
– Квартира в довольно приличном состоянии, – начал он солидно, – и цена меня устраивает, но об этом мы еще успеем поговорить... а сейчас, дорогой, – слегка сбился он, – сейчас потолкуем о печальном для вас предмете... Я ведь обо всем догадался, я понял. И вам не следует утаивать от меня правду, напротив, доверьтесь мне, откройте мне душу. – Сироткин мягко провел в воздухе рукой, как будто собираясь погладить продавца по голове и тем поощрить его к откровенности. – Вы, безусловно, уже смекнули, о чем я, не так ли? Я знаю, ваше сердце изболелось... Вас терзают и запугивают скверные людишки, но я-то не мучаю вас, а хочу вам помочь. Да, я о них, о тех негодяях, которые стоят за вашей спиной и самодовольно потирают ручки в уверенности, что у дело у них сладилось, а мне утерт нос...
Продавец не оглянулся проверить достоверность заявлений покупателя, однако в его глазах промелькнуло, наконец, нечто близкое к удивлению.
– О чем это вы? – спросил он.
– Я о людях, которые мнят себя неограниченными хозяевами жизни и думают, что им все позволено, но забывают при этом, что существует и другой сорт людей: тоже дельных и даже ухватистых, даже зубастых, в общем, оборотистых парней, поймавших жар-птицу, но отнюдь не похоронивших в себе благородство и лучшие традиции...
– Я не понимаю, – с досадой прервал эту пылкую речь хозяин. – В чем дело? Для чего вы мне все это рассказываете?
– Перестаньте, ну, прекратите все эти увертки, играйте в открытую! воскликнул Сироткин со смехом, который должен был, по его версии, расположить к нему боязливого и отчаявшегося продавца. – Я пришел не препираться с вами, не темнить и не смущать, не пугать вас. Давайте начистоту, то есть поговорим как мужчина с мужчиной. Грубо говоря, вы наложили в штаны со страху, но я вам обещаю это дело деликатнейшим образом поправить, только положитесь на меня. Я пришел снять камень с вашей души, освободить вас от кошмарного сна, в котором вы с некоторых пор живете, убедить вас, что вы не одиноки и в моем лице найдете верного и надежного друга.
– Я хочу продать квартиру, – произнес хозяин угрюмо. – Вы ее видели, даже вволю насмотрелись. Если вас устраивает – ударим по рукам. А что вы сейчас такое говорите, я этого не понимаю. Вы, наверное, выпили.
– Не станете же вы меня уверять, будто я один откликнулся на ваше объявление?
– Желающие уже приходили.
– Так! И что же?
– Обещали подумать.
– Подумать? Ловко же они вас провели! И вы поверили, что они будут думать? У вас даже нашлось для них такое простодушное допущение, что эти люди способны думать? Но я вам говорю, у них одна задача: отхватить кусок пожирнее, сожрать соперника с потрохами. Уж я-то знаю! Они хотят одного: обмануть нас с вами. И вы уступаете? Поддаетесь нажиму и угрозам? Поднимаете лапки кверху? У меня такое впечатление, что вы согласны даже валяться в куче дерьма и жрать это самое дерьмо, лишь бы сохранить свою жалкую жизнь! Короче говоря, вы продолжаете потворствовать им, несмотря ни на что? Несмотря на то, что я пришел вам на помощь?
– Я обойдусь без вашей помощи, – проявил признаки нетерпения продавец. – А вы – посмотрели, и слава Богу... Ну а свои странные соображения и выводы лучше оставьте при себе.
Он жестом пригласил Сироткина к выходу, и Сироткин тактично обошел его стороной, полагая, что будет внушительнее и доходчивей, если он станет апеллировать издали, а не стоя живот к животу с этим трудным человеком. Однако он мысленно натолкнулся на стену отчуждения и ничего не сказал. И тогда он понял, что этот человек, которого его душа нечаянно вызвалась опекать, непрошибаем. Символы, созданные им в его низенькой и хмурой жизни и под ворохом которых он прячет страх, не столь гибки, как его, Сироткина, символы, теперь смахивающие на конфетные обертки, которые можно выбросить, а можно и сохранить в память о детских радостях. Пожалуй, этот человек ороговел и бесполезно думать о том, чтобы помочь ему, защитить его от темных сил.
Спускаясь по лестнице в солнечный водоворот улицы, Сироткин решил, что внешне его поступок выглядит более чем странно, даже больше, чем то позволил себе отметить продавец. Но это не значит, что он действительно сошел с ума; просто бывает нелегко внутренние мотивы так раскрыть в действиях, чтобы совершенно не пострадала их логика и естественность. Для него естественно прийти на помощь человеку, в котором он к тому же заинтересован, и не его вина, что этому человеку показалось странным и неожиданным, когда незнакомец вдруг прямо заговорил с ним о глубоко спрятанном, личном. Сироткину и прежде случалось поступать подобным образом. Нет, не его вина, что продавец принял его за сумасшедшего.
И вот теперь Сироткин, анализируя случившееся и понемногу восходя к обобщениям, спрашивал себя: все ли в порядке с головой у этого хмурого продавца? у Конюхова? у Сладкогубова?
Он вернулся домой и посмотрел по телевизору плохонький фильм, смотрел же потому, что работа телевизора подтверждала ему непрерывность и нескончаемость жизни. Речь в фильме шла о многочисленной и шумной семье, с ее противоречиями между старшими и младшими и суровой борьбой за выживание, а в финале драмы глава семьи, высокий костлявый старик с замашками крутого хозяина и даже скряги, сказав, в роде напутствия детям и послесловия к собственной жизни, проникновенную речь, умер. Это как-то остро коснулось сироткинского существа. Он забыл, что буйно плакал на похоронах своего отца, ему возомнилось, что он как раз не уронил и слезинки, что с этой стороны он нечист и очень уязвим для острозорких критиков, а вот сейчас уже сдерживаться невозможно, поскольку правда в том, что он должен был горько и страстно оплакать отца, и пробил час, когда эта правда раскрылась перед ним как бездна. У него сразу заболело горло от начавшихся, как горячка и бред, рыданий. Он рыдал в голос, сжимал кулаки и топал ногами в пол, напугал старую собаку и обратил в бегство кота. Потом он свалился на диван, смотрел в потолок невидящими глазами, а по щекам катились слезы, пропадая на больших, выпяченных губах. Он знал будничным (как если бы каждый день выбирал минутку-другую для рыданий и привык) знанием: что-то высокое и чистое войдет в его душу после этих слез, уже входит, вступает в права владения. Он не расскажет о них Ксении, но ему будет что порассказать ей.
***
Вновь можно было видеть Сироткина шагающим к центру города. Низко проносились с механическим шелестом голуби, и глаза отставного коммерсанта буравили их сизые лаконичные тушки протестующей яростью существа, признающего только свой вид. Он пристально всматривался в мелькающие лица прохожих, но их текучесть сливалась для него в одно лицо, на котором он задерживал испытующий и многозначительный, долгий взгляд, как если бы тайное всех этих растворившихся в целом людей внезапно сделалось явным для его проницательности. Но думал он лишь о проклятом продавце, и столько истратил энергии на этого негодяя, столько сил и чувств, что в конце концов возненавидел его и постиг: не стал бы этот человек продавать квартиру, если бы у него все было чисто. Почему он продает? У него есть другая квартира? Где он собирается жить после продажи этой? Что таится за его молчанием и хмурыми взглядами? Все в высшей степени подозрительно. Вопросы горели под ногами, как чужая земля, он шел по ним, как по битому стеклу, но положение в значительной степени спасало то, что он чувствовал себя пребывающим на неком водоразделе, и по одну сторону все было хорошо, тепло, обнадеживающе – его вотчина, а по другую и пахло скверно, и надежда всякая рушилась, и все живое жутко страдало – эта сторона принадлежала продавцу, врагу рода человеческого. И, казалось бы, достаточно отказаться иметь с ним дело, чтобы застраховаться от попадания в дурную историю просто пальцем в небо... но почему же этот прохвост решил, что допустимо вести нечистую игру именно с Сироткиным, взять Сироткина за кролика, почему возомнил, что у него есть шанс провести Сироткина, что можно думать о Сироткине как о простофиле и безнаказанно издеваться над ним?
Сила ненависти, подозрительности и вовлечения в мрачную стихию продавцовой тайны расшатывала дух Сироткина, и, не собранный, не могущественный, а разбитый и болезненно озабоченный, он покачивался среди прохожих, как густой плевок в луже. Нехотя и стыдливо входило его отражение в пыльные стекла витрин, и он диктовал кисло ухмылявшейся памяти: за ночь осунулся, подурнел, на лице печать безысходности и трагизма, за все это взыскать с кого следует! Дверь открыл все тот же низенький и хмурый. При виде Сироткина судорога на мгновение паутинкой накрыла его небритую физиономию, и он проговорил, как если бы даже простонал:
– Опять?
Поскольку никаких приглашающих внутрь жестов сделано не было, Сироткин с упреждающей поспешностью занял позицию непосредственно на пороге, надеясь этим не только предостеречь хозяина от вероятной попытки захлопнуть перед его носом дверь, но и заставить с вынужденной вежливостью посторониться. Однако хозяин определенно предпочел ввязаться в борьбу, завозился каким-то смышленным гадом, выставляющим из своих укрытий устрашающе злые глаза и вертлявое ядовитое жало. Прежде всего, он и не подумал посторониться, напротив, с очевидной активностью заслонил собой от гостя свое логово и расположился перед ним со всей наглостью злоумышляющей и самоуверенной натуры. Во-вторых, сделал немыслимо вульгарное и подлое лицо. В третьих, Сироткин явственно ощутил, что на хрупкое вещество его беззащитности хлынула мощная волна преступных флюидов. От незавидности своего положения Сироткин стал торопливо и отчасти как будто заискивающе обеспечивать себе словами право находиться здесь и говорить с продавцом, какие бы угрожающие позы тот ни принимал.
– Я квартиру вашу куплю, вы не сомневайтесь. Конечно, надо бы еще разок осмотреть, осмотреться, в таких делах на первом месте внимательность и... сильнее говоря, яснее выражаясь – бдительность. Так вот, о бдительности, – вдруг повысил он голос, что вышло немного даже неестественно, словно он хотел личным смелым примером убедить продавца, что им пора изнутри взорвать деловую интимность своих отношений и вывести их на широкую дорогу гласности. – Все эти дни я много думал... даже не столько о вашей квартире, к которой у меня, поверьте, нет серьезных претензий, сколько о вас, о вашей собственной персоне и личности, о вашей роли в этом загадочном деле. И постепенно, путем разных логических умозаключений я пришел к выводу, что очень ошибся на ваш счет.
Побагровевший продавец выкрикнул неожиданно тоненьким голоском:
– Послушайте, вы просто сумасшедший, я не хочу иметь с вами дела!
Сироткина обрадовало, что противник потерял терпение,
– Вы были бы недалеки от истины вчера, если бы мое вчерашнее поведение назвали поведением сумасшедшего. Нет, я не был невменяем, но я с непозволительной наивностью заблуждался на ваш счет, а потому со стороны мог показаться и невменяемым. Но сегодня вы опоздали с вашей критикой моего разума. Сегодня перед вами человек прозревший, трезвый, красноречивый в лучшем смысле этого слова. Вы же не находите мой тон развязным? В общем, все это никак не признаки сумасшествия. И перед вами не кто иной, как разоблачитель.
– Разоблачитель? – вздрогнул продавец на этом слове, и непонятно было, напугало оно его или просто прозвучало, на его взгляд, слишком некстати, или же благодаря ему он особенно почувствовал, какое отвращение внушает ему Сироткин.
– Наслаждаюсь вашей растерянностью, – тонко усмехнулся последний. Да, разоблачитель. Человек, срывающий с других маски. Я вас разоблачил.
– В чем дело?
– В довольно простой штуке... я понял: будь у вас все чисто, вы не продавали бы квартиру, но вы с вашими грязными делишками зашли в тупик и потому продаете... Хочется замести следы, а?
– Вы это серьезно? – как-то странно, словно с трудом удерживаясь от смеха или взрыва ярости, улыбнулся продавец.
– Вполне, – ответил Сироткин с достоинством.
– Ну так убирайся отсюда! Кретин! Дуралей! Пошел вон!
До Сироткина сразу дошло, что его прогоняют как собаку, как последнего, страшно опустившегося человека, на которого угрозы и оскорбления уже, впрочем, по-настоящему не действуют. Кровь прилила к его голове. В мгновение, когда вопль продавца достиг предельной мощи, дверь диким рывком двинулась на Сироткина, а он не успел убраться, и она смела его с порога, выкинула на лестничную клетку и напоследок еще как-то отдельно наградила болезненным щелчком по носу. За этим последовала тишина, Сироткин стоял с опущенными руками и в похожем на глубокомыслие молчании и не знал, что можно предпринять в подобной ситуации. Если снова позвонить, продавец вряд ли откроет, можно, конечно, выкурить его из норы скандалом, громкими криками, т. е. окончательной и бесповоротной гласностью, но Сироткин уже слишком выдохся, чтобы вытворять такое. Оскорбление раздавило его морально и физически, он чувствовал, что все то, чем он еще недавно гордился, его мораль и молодцеватое состояние его тела, – все это теперь чепуха и тлен, раздавлены, от них осталось мокрое место, влажное вонючее пятно. С пустыми и жалкими глазами он вышел на улицу и побрел без разбору, сворачивая наугад в первые попавшиеся переулки. Скорее прочь, скорее подальше от места, где он претерпел неожиданную и невыносимую муку, от чересчур многолюдной главной улицы, где жадное любопытство зевак тотчас догадается, в какую передрягу он угодил. Виноват ли он сам в случившемся? Помаленьку начинался анализ. Виноват? нет ли? Он хотел как лучше; вчера он хотел помочь продавцу избавиться от злых насильников, сегодня хотел людям помочь избавиться от злого насильника продавца. Но оба эти случая как бы сами по себе, совершенно независимо от его усилий, выставили его дураком. Анализ кончался, начинались эмоции. Как мог он так опростоволоситься? В конце концов ему не за что винить продавца, это человек даже и мимолетный, не следовало вообще с ним связываться, суть-то ведь в том, что его, Сироткина, отторгло, отшвырнуло общество, а продавец, о-о! продавец, зная или догадываясь об этом, действовал так, именно так, как предписывают законы изгнания. Вот и вся его роль. Однако к черту продавца! Другое дело, что сам Сироткин, жалея человека, действовал бы вопреки столь жестоким законам, но, известно всем, для подобной смелости необходимо иметь особую, не заурядную, как у всех, душу, у продавца таковой нет и в помине, у Сироткина есть, но случилось так, что именно он и пострадал, пал жертвой обстоятельств, условностей, подлости общества и жалеть его некому.
Кривые переулки, с неуклонно мельчавшими по обеим их сторонам, становившимися все неказистей и уродливей домишками, вывели на обрывистый берег реки, и перед Сироткиным открыто поднялся и засиял величественный пейзаж. Река разливалась здесь широко, противоположный берег был само приволье, и над ним как гигантские корабли зависали обагренные солнцем облака. Принято думать, что настоящий, традиционный русский человек, обиженный обществом или окончательно удостоверившийся в его ничтожестве, отнюдь не съежится в узенькой обиде или мстительном чувстве, а непременно выйдет на берег какой-нибудь знаменитой реки, глотнет привольного воздуху, поблажливо усмехнется на величие пейзажа да направит помыслы на неизбежность светлого будущего. Но для Сироткина не было секретом, что он далеко не с тем вышел на речной берег. Не те времена, чтобы предаваться бесплодным мечтаниям. Он бы даже и хотел определенного человека, продавца, например, или Сладкогубова, назвать своим обидчиком, кровным врагом, и уже на этого человека, на него одного нацелить все безумие своей ярости и горького отчаяния. Однако между конкретными лицами его воля притуплялась и пропадала вовсе, как если бы было заведомо лучше, надежнее ненавидеть вообще, а разглядеть кого-то одного было бы почему-то стыдно. Пожалуй, ему вдруг вообще стало стыдно до жути и какой-то девичьей застенчивости видеть, представлять себе, воображать человека, человеческую фигуру, гримасы, ужимки, улыбки, словно для этого человеку обязательно понадобилось бы явиться в его размышления в непристойно обнаженном виде. Нагота пугала и каким-то образом внушала мысль, что ему нельзя видеть ее.
Сироткин задумчиво потер переносицу. Да, ему нельзя! Человека как такового одолевают греховные помыслы и видения, непристойные картинки, человек вожделеет, алчно скалится на нечистые лакомства, а ему нельзя о том судить, нельзя и осуждать, потому как его изгнали, его нарекли преступившим человеческие и божеские законы, сделали козлом отпущения. Когда б другой стиль, другие были бы времена, он от такой оторопи дошел бы до фанатизма, бряцал бы цепями, потрясал бы веригами и мечом, но что поделаешь нынче, когда всюду демократическая публика только потешается над всем серьезным, громким и возвышенным и для нее нет ничего святого?
Кромешная тьма разрасталась внутри него, как ядовитый гриб, упорно завладевала им, тьма, из которой сквозь внешний больной взгляд воспаленных глаз пробивался и выглядывал словно бы взгляд другого существа, сумрачный, сметливый и возымевший то особое заостренное внимание, которое пугает даже у животных, у небольших и неопасных с виду зверьков. И чем уверенней существо прокладывало себе дорогу, тем печальней и слабее даже не столько уже смотрел, сколько всего лишь смотрелся Сироткин, будто отживавший свое, перестававший быть. Ловя обломки крушения, чтобы хоть что-нибудь удерживать еще для необходимостей продолжения своей жизни, он безвольно думал: они, людишки те, друзьишки мои бывшие, сами виноваты, они довели меня до этого, они издевались надо мной, тогда как я мог бы совершенно раскаяться! они полагали, что для них все начнется и закончится веселой шуткой, а теперь в меня вселился и забрал надо мной власть демон, монстр, и я боюсь даже загадывать, какими бедствиями это обернется для них! Он уже не в состоянии был распознать, мельчит ли в узкой злобе или же вслед за демоном увлекается в огромный и страшный мир, где частичка дьявольской власти над человеками будет дана и ему. Он твердо знал лишь одно: на берег реки он вышел (собственно говоря, попал случайно, слепо) вовсе не для мечтаний о светлом будущем. И скорбь разлилась по его притихшему существу, покрывая желчь, жалость охватила его, как потоп, ему было жаль даже не себя, или не себя в первую очередь, а русское человечество, русскую историю, русскую литературу, все то, что знавало и выдвигало просветленных чудаков, появлявшихся на знаменитых берегах не злобиться и тешиться надеждами на кровавое мщение, а дышать полной грудью и в вольготной тишине грезить об иной, о лучшей доле. Он не опустится до такой низости, чтобы чернить и перечеркивать правду прошлого, кричать: этого не бывало никогда, это выдумки недалеких литераторов! Нет, это бывало, это часто и хорошо бывало и отнюдь не оставляло желать лучшего, еще как бывало, а если кому-то из острословов вздумывалось смеяться над теми чудаками, то нам ли, нынешним, низко павшим и обреченным, не знать, что в тех-то чудаках и была правда и свет России? О, бывало; вот только после того, как он, Сироткин, вышел на берег, но воздуха не глотнул, а всего лишь тщедушно ослабел и сомлел под натиском рвущегося во тьме души демона, этого уже не будет больше никогда. Странно ему было стоять на рубеже эпох, служить последним напоминанием об уходящем времени и первым ступать на неизведанную почву будущего, быть уже не выразителем чаяний и дум людей, а олицетворением их унизительного падения...
С неумолчной монотонностью водопада ударяет вопрос: что ждет Сироткина? Между ним и продавцом пролегла неодолимая пропасть, значит, квартиры не купить. Пока можно вернуться домой, но приедет Людмила с детьми – не станет крыши над головой. Вот что его ждет.
Он больше не сомневался в существовании монстра, не нужны были и доказательства, он физически ощущал в себе шевеление, чужое присутствие. Все его помыслы сосредоточились на демоне, на уважительном изумлении, которое он вызывал. Возвращаясь домой, Сироткин выбирал безлюдные переулки, опасаясь, что увидевшие его люди тотчас поймут: он не один, а несет в себе неведомое и грозное существо, более того, по его походке, по его глазам, по всем признакам нетрудно догадаться, что он отчаянно сопротивлялся, но проиграл и теперь слаб и бесславен и ему стыдно перед всем светом белым.
Кое-как добравшись до своей норы, он покормил кота и вывел гулять собаку, делая все это с жалостью, ибо его грызла мысль, что невинные звери, доверившиеся его опеке, будут пожраны монстром. Впрочем, случится это уже после его собственной гибели. Монстр выпустит когти... Изнутри раздерет грудную клетку (возможно, она называется иначе, если смотреть изнутри, глазами монстра)... Сломает ребра... Кожу издерет в клочья... Вырвется наружу оскаленный, с угрожающим шипением, уродливый, жутко преступный... Горько, но странным образом и отрадно было Сироткину сознавать себя шелухой, оберткой для чудовища, каким не стал и не мог стать он сам, но которому невесть зачем дозволил питаться им, уделяя от сердца, от души, от интеллекта. С болезненной нежностью к своей погибающей сути он убеждал себя видеть итоги всей прожитой им жизни в том, что сделался питательной средой для зарождения и роста нового демона. Он чувствовал себя только тенью, еле уловимым дымком, услаждающим обоняние химеры, зловонной навозной кучей, предстающей изумленным и испуганным взорам людей.
Он почти уже не помнил, что вчера навзрыд плакал об отце, плакал во спасение души, ради веры в иную жизнь. Все это отошло в безвозвратное прошлое. Туман клубился перед его глазами и в его душе, и в тумане копошились неведомые существа. Он тихо жалел ветхую собаку и молодого, мало пожившего кота, которые скоро станут добычей кровожадного чудовища.
Ночью ему вздумалось угадать внешность монстра, который, что ни говори, был его порождением, как бы детищем, но тщетно он напрягал зрение, расталкивал и тормошил воображение, нажимал на какие-то потайные клавиши подсознания. Разум не досягал, а сердце не подсказывало; видимый мир больше не делился на противоположности. Пустота видимого не наполнялась видениями. Плод с древа познания по-прежнему хранил тайну сущего, но тайна утратила оттенки, смяла противоречия, обрела каменную монолитность, и такой плод не укусишь, не по зубам. Сироткин смежил веки, надеясь сном отогнать беду, но внезапно вздрогнул, приподнял голову и вопросительно всмотрелся в темноту. Все было знакомо вокруг, но сама истина знакомства с таким окружением уже казалась сомнительной и абсурдной. Вдруг в воздухе над ним, из чернильного мрака, как из преисподней, выступила белая голая Ксения, сделала шаг, прямая и стройная, сосредоточенная, строгая, сдержанная, березка в зимнюю пору, холодная, как мрамор; остановилась, но тут же исчезла, или он зажмурился, поскорее закрыл глаза, чтобы не видеть. Стыдливый и сиротливый вскрик выкатился из его горла.
Глава седьмая
Конюхов перестал полагать себя обязанным выказывать Червецову знаки дружеского расположения. Ему представлялось, что после его неудачного выступления в Треугольной роще, после ораторского неумения и разочарования и после детского горевания Червецова, только усугубившего разочарование, ни о каком совместном деле у них не может быть и речи. Но Червецов был иного мнения. Он лишь несколько дней перебился одиноким волком, совсем, однако, не думая, что дружбе конец, а только считая себя отчасти провинившимся перед Конюховым, которого бросил в Треугольной роще ради пива, когда тот так превосходно высказывался. Вообще-то Червецов, как человек пьющий и, стало быть, с измочаленной нервной системой, с головной болью по утрам, располагающей к цинизму, не мог быть ни верным другом, ни надежным партнером, он и слыл-то всего лишь глуповато посмеивающимся человечком, как бы вроде дурачка в кругу избранных. Однако после Треугольной рощи он имел почти твердое и основательное, мучительное (одинокое, а это не шутка) размышление, и в его сознании более или менее прочно угнездилось убеждение, что он стал человеком идеи со всеми вытекающими отсюда последствиями. Можно ли сказать, что это случилось с ним со всеми подобающими для мужчины в расцвете сил и талантов оттенками и отличиями, вопрос трудный, но как только случилось, то он уж точно сделался отличным и вполне ярко выраженным мужчиной, именно в расцвете значительных сил и несомненных талантов.