Текст книги "Узкий путь"
Автор книги: Михаил Литов
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 29 страниц)
Снова явились трезвость и сносный внешний вид, а также задатки большой сметливости; правда, на голову как бы сам собой нахлобучился нелепый синий берет, и это было бесспорным чудачеством в летнюю пору для такого молодого человека, каким все еще оставался Червецов, но он не сообразил этой комической стороны своего выпуклого становления на верном пути, на пути идеи и истины. Он предстал перед Конюховым и пытливо заглянул ему в глаза, что тоже входило в ритуальные узоры нового направления. Это происходило в конюховском псевдодворцовом особняке, был жаркий вечер, и Конюхов искусно скрыл досаду при виде тощей долговязой фигуры. Но прежде чем они встретились, Червецов в прихожей нос к носу столкнулся с Ксенией и выдержал натиск ее пытливости, куда более въедливой. От внимания Ксении не ускользнуло, разумеется, что ее супруг вошел в союз с Червецовым, как бы в пику коммерсантам-астрологам, и она была бы не прочь разгадать смысл их затеи, а нынешний загадочно трезвый вид Червецова, его нелепый берет и то обстоятельство, что он упорно держался среди тех немногих, на кого не производила должного впечатления ее красота, заставляли женщину подозревать, что от этих двоих не только астрологам, но и ей самой добра ждать не приходится. Она улыбнулась гостю самой ослепительной, самой очаровательной из своих улыбок и сладким голосом осведомилась:
– Вы с Ваничкой задумали чем-нибудь поразить мир?
Червецов не раскусил ее хитрый разведочный умысел, да и не думал, что этим стоит заниматься, в его глазах Ксения была только верной и приличной женой Конюхова, пребывающей где-то на окраине по отношению к их дружбе. Как он не вмешивался в их семейную жизнь, даже совершенно не интересовался ею, так ей не следовало бы совать нос в дружбу мужчин. Он коротко хмыкнул, и это был его ответ, другого он не нашел бы при всем желании. А после этого сказал:
– Мне б к нему...
Итак, забавный малый проявил некоторое нетерпение, указал женщине на место. Ксения пожала плечами и отступила на шаг, пропуская чересчур ретивого гостя в комнату. Не лишне заметить, что внутренне она словно бы отшатнулась от него, от его дерзкой невоспитанности, – при ее знаменитой терпимости и широте взглядов безусловный показатель сильного негодования. Она еще раз пожала плечами, теперь уже вдогонку Червецову, бочком продвигавшемуся к конюховской комнате. Толика ее презрения адресовалась и Ваничке.
Какая-то дикая, шальная мысль, что жизнь гораздо серьезнее, чем она до сих пор предполагала даже в своей вдумчивости, и серьезна именно тем, что способна грубо и больно ее ударить, до того поразила Ксению, что она тотчас с всплеском отвращения отвергла промелькнувшее было намерение подслушать беседу заговорщиков, которое при иных обстоятельствах сочла бы за проблеск своеобразного и милого юмора. Она вдруг со всей определенностью поймала себя на таком положении: она почти и не задумывается о своих мужчинах, полагая, что достаточно иметь их под рукой, в поле зрения, – у нее, как ни верти, на счету два кругленьких романа, с мужем и с претендентом в любовники, – а ведь до конца не знает и не понимает она ни того, ни другого. Что она знает о том, как эти двое ощущают себя в своих ролях, что они думают о ней, только ли любят ее беззаветно и преданно или готовы интриговать, чтобы завладеть ее душой? Может быть, кто-то из них упрямо и с тайным вызовом считает, что она должна была бы дать ему больше, чем дает, а другой с безапелляционностью судьи выносит приговор, что она должна вести себя не столь легкомысленно, не распускаться. Это правда, что она не принимала на себя по отношению к ним никаких обязательств, даже по отношению к Конюхову, если взять за основу рассуждение, что между ними сейчас не столько супружество в чистом виде, сколько роман, или конец романа, или даже, можно сказать, вульгарный конец вульгарного романа. Пожалуй, и романами-то подобные штуки не назовешь, ну, путаются у нее под ногами смешные и никчемные мужчины, только и всего. Но у них могут быть свои представления и свои наименования происходящего, они могут как раз думать, что нечто все-таки совершается и даже именно сильное и возвышенное. Нет, она сама по себе. Она живет в свое удовольствие, она хотела бы взять от жизни еще больше удовольствий, но в конце концов она научилась довольствоваться и тем, что имеет. Она притерпелась, а вот притерпелись ли они, сказать трудно. Что, если кому-то из них взбредет на ум углубить серьезность, насесть на нее с какой-нибудь срочностью, с требованиями, с домогательствами, если кому-то из них изменит выдержка и этот человек, забыв о приличиях, приступит к ней как если бы даже чуть ли не с ножом к горлу или в самом деле пожелает совершить насилие, убить ее, – что тогда? как она защитится? не покажется ли она смешной в своей женской беспомощности? не будет ли несколько курьезом для нее стоять на такой арене после всех ее легкомысленных выходок? она умрет? она погибнет, как гибли героини некоторых любовных романов, сраженные потерявшими над собой контроль любовниками? ее смерть исторгнет у кого-то слезы сострадания и невольного восхищения трагической красотой свершившегося? или смех и крики одобрения?
А впрочем, одернула себя Ксения, о чем я только думаю! примитивно! Ей стало досадно, что уже не первый раз она натыкается в своем сознании (душе?) на трещины и провалы, которые могли свидетельствовать только о неразвитости натуры, а когда у нее кружилась голова над этими провалами и сердце замирало от разных неистово скачущих вопросов, скоро оказывалось, что и вопросы эти не стоят выеденного яйца, и умного, достойного ответа на них она дать не в состоянии. Ксения усмехнулась, уже не презрительно и хищно, скорее с мягким, чуточку выделанным лукавством, вспомнив берет Червецова. Ничего скверного пока не случилось, нужно только слегка поднятужиться, и решения будут найдены. Не за горами время, когда она вообще все свои дела устроит наилучшим образом, даже если в настоящую минуту не видит разумного выхода из сложившейся ситуации. Затем на ее прекрасном теле вздыбились, как морская пена, белые летние одежды, и она отправилась на прогулку. Тем временем взволнованный, заикающийся от возбуждения Червецов метал перед ее мужем козыри своей новой одержимости. К черту предпринимательство, весь этот астрологический и купеческий бред!
Конюхов выставленной в содержательном жесте ладошкой предостерег от такого поспешного и недальновидного отрицания весьма полезных вещей, должен же кто-то делать дело, создавать материальные ценности. Но Червецов больше не хочет делать дело, только не он, с него довольно! Он хочет жениться на Кнопочке, он непременно должен добыть Кнопочку, он мысленно перебрал множество вариантов и не нашел более заманчивого, чем Кнопочкин, он сопоставил факты, обработал массу всякого дурного материала, лезущего в голову, и выделил драгоценное зернышко истины, он проделал огромную умственную работу, да что там, он просто любит Кнопочку, и зачем же это скрывать? Пусть узнают все, пусть узнает Кнопочка!
– С Кнопочкой не все так просто, – промямлил заскучавший писатель.
– Знаю, знаю! Я знаю... Я догадываюсь... – перешел вдруг на драматический шепот Червецов, – я давно чувствую, что там не все чисто.
– То есть? – слегка удивился за Кнопочку Конюхов.
– Там замешаны другие... другие мужчины!
– Ну, может быть, хотя в действительности, кажется, один Назаров, но и это означает, что твои шансы не очень-то высоки.
Червецов вскрикивал и повизгивал, а какими-то условными жестами даже ломал руки.
– Она его любит?
– Э, ничего не знаю, – сердито отмахнулся Конюхов.
– Ты мне поможешь? – крикнул Червецов и пустился дальше развивать свою идею. Он непременно должен жениться на Кнопочке. Конюхов знаками нетерпеливо показал, что это уже слышал. Но Червецову казалось, что он в своем волнении перескакивает с пятого на десятое и Конюхов не успевает вникнуть в детали, а оттого не улавливает главного. Но главным было не то, что Червецов непременно должен жениться на Кнопочке, и даже не мысль, что если он не женится на ней, то неминуемо погибнет в пьянстве, в безделии, в свинцовой русской тоске и безысходности; сутью, сердцем идеи был крик о помощи, обращенный к писателю Конюхову, – его Червецов призывал добыть ему Кнопочку, оказать на нее должное воздействие и склонить к браку.
– Я поведу ее к венцу, мы будем венчаться в церкви, – фантазировал и горячился Червецов, пытаясь набросать картины величественной процедуры. Он видел себя в центре сияющего мира, но и помыслить не смел, что такое возможно для него без Кнопочки. Конюхов все как-то отвлекался в сторону, не поддавался нагнетаемым впечатлениям, тогда Червецов торжественно закончил:
– Если ты устроишь все для меня как следует, я дам тебе десять тысяч!
Конюхов поверил в это обещание; он встал. Перед ним сидел безумец или даже по-настоящему влюбленный и одержимый любовью человек, который готов на все ради возможности обладать предметом своего сердечного увлечения. Но для самого Конюхова в данный момент была значительна прежде всего возможность десяти тысяч. Возможность положить десять тысяч в свой карман, сделать их из ничего, из глупости жизни простых смертных, из полухмельной одержимости Червецоваи и кисленькой, томящейся неустойчивости Кнопочки. Так что Конюхов встал перед лицом всех этих новых обстоятельств и имел вид вполне почтительный. Однако скоро, чтобы Червецов не решил, будто он вскочил, подброшенный волной счастья, объявил, что поднялся с намерением выйти на свежий воздух. Почему бы им не побродить по городу, предаваясь философской беседе? Они вышли.
– А вот тут свернем-ка в сторону, – деловито засуетился Конюхов, приметив вдали головку прогуливающейся Ксении.
Он шел и думал, что в конце концов они куда-нибудь прийдут, а там будет необходимо оборвать промежуточную, дорожную пустую болтовню и сказать серьезное, сокровенное. Он обязан произнести речь, и, может быть, Червецов ждет от него этого. Но он не знал, о чем говорить, не о пользе же или, напротив, о вреде женитьбы, не убеждать же спутника, что с Кнопочкой он, пожалуй, не найдет счастья, на которое так надеется. О, если бы его признание, что Червецов достоин большего, чем обладание Кнопочкой, – а он сейчас свято верил в это, – стоило десять тысяч! Но Червецов ведь не настолько простодушен, чтобы клюнуть на такую приманку. Неужели придется заниматься Кнопочкой, обрабатывать ее, уговаривать? А десять тысяч необходимы позарез; и нужно объявить, что он согласен влезть во все это, но как... вот как объявить, что он, писатель Конюхов, за названную сумму согласен участвовать в дурацкой затее? Сделать вид, что он готов помочь Червецову просто из дружеского расположения, а на деньги ему плевать? Но где гарантия, что это не развяжет Червецову руки и он не забудет о данном обещании?
– А у тебя есть десять тысяч? – с преувеличенной небрежностью бросил Конюхов, сдержанно негодуя, что у Червецова деньги есть, а у него нет.
– Значит, ты согласен? – не смог сдержать идейной радости Червецов.
– Мне нужны деньги, – просто и дружески признал Конюхов.
– У меня на счету много денег.
– Что-то не торопятся их тебе отдать, – возразил писатель.
– Ты знаешь почему. Но десять тысяч мне выдадут сразу, без разговоров... эти люди поймут мою свадьбу, мою новую жизнь и хоть сегодня выдадут. Мне даже на водку дают, а тут такое дело! Я скажу Наглых, а он нажмет на Фрумкина, и тот выдаст, куда он денется? Я раньше мог сколько угодно попросить у Сироткина, так сказать, в счет будущего, а будущее у них незавидное, они еще будут скрежетать зубами и корчиться, как в аду на сковородке, но денежки мне все до копейки выплатят, потому что правда на моей стороне... Только сам знаешь, в каком теперь дерьме этот Сироткин, он, наверное, и забыл, что я у него брал... однако я все равно верну, я за честную игру, честных правил партнер...
О Сироткине Конюхов слушать не желал.
– Трудную задачку ты мне подкинул, – перебил он и начал что-то смутное о Кнопочке, чтобы по крайней мере на нее символически излить раздражение; а к тому же она, в случае червецовского успеха, ничего ему, Конюхову, не заплатит, с ее стороны от пирога не достанется ни кусочка, это определенно; но тема была скользкая, и Конюхов говорил неясно.
– Так ты берешься? – снова не выдержал Червецов.
– Попробую...
Червецов проглотил слюну и удовлетворенно крякнул. Ему представлялось, что Кнопочка уже в его руках, а Конюхов не понимал, что этот малый нашел в Кнопочке, но немного завидовал ему, потому как у него была цель впереди.
***
Конюхов решил наведаться с Червецовым к Марьюшке Ивановой, у которой, как он слышал, в очередной раз гостила Кнопочка, и на месте оценить червецовские шансы. Писатель, оторвавшийся ради жены, Сироткина и теперь сумасбродной идеи Червецова от литературных трудов, был в настроении, в каком делаются злые дела, причем со ссылками на отчаяние, на жгучую потребность выгод, на необходимость капитального ремонта судьбы. И всегда в основании такого настроения буйно, страстно и болезненно проживает вид на воспоследующее тотчас за содеянными под его влиянием делишками раскаяние, душа как бы выкрикивает мысль: необходимо сделать гадость, тогда пробьет час покаяния, будет великая встряска! будет перестройка! увидятся новые зори! страдание очистит!
Червецов, чтобы не являться с пустыми руками, купил вина. В глубине души Конюхов мало верил в успех предприятия, но сладкая надежда получить десять тысяч толкала его во всю эту глупую мешанину. Они шли к Марьюшке Ивановой, а ему казалось, что они все идут и идут к отдаленной цели городского пейзажа, или в окрестности города к бескорыстно открытой душе природы, или в Треугольную рощу, где он должен будет задумчиво взглянуть на вдохновляющие виды, воззриться на лик матери-земли и произнести проникновенную речь. Вместе с тем он словно бы и смотрел уже в даль, сквозь дома, трамваи и прохожих, и видел, что именно сулит ему успех дела. А задумчивость и проникновенность при этом нужны, чтобы скрыть истину от Ксении: в случае удачного поворота событий для нее-то ведь, полагал он, все обернется далеко не лучшим образом. В плотном свете десяти тысяч образ жены тушевался и вовсе таял. Рушился ореол таинственности. За годы супружеской жизни радости обладания женой несколько потускнели и из того, что теперь ретроспективно виделось ему дневной жаркой и потной животностью, перекочевали в ночную романтическую чувственность, Ксения стала в его глазах ночной красавицей, чем-то вроде серебристого лунного сияния. Но десять тысяч отменяли ночь и его мужскую силу вожделения, похрустывающую суставами и залитую потом, бросали совсем на другое. Что такое десять тысяч? Это независимость, свобода от каждодневной борьбы за существование; желание ошеломить Ксению или Сироткина тоже отменялось, сейчас, когда его вела надежда, пусть даже вела через глупость и пошлость, он хотел только побыстрее выкарабкаться, позабыть о нужде, засесть там, в загородном доме, и писать, писать... В конце концов Червецов всего лишь злополучный наивный мальчик, поверивший, что женитьба на Кнопочке спасет его от пьянства и одиночества, а его обещание вознаградить внушительной суммой – это даже и бравада чудом разбогатевшего мальчика... но почему же не помочь? и почему бы не брать десять тысяч, если это сулит освобождение? Пусть он возьмет их на условиях не слишком красивых и порядочных, зато потратит с пользой, на людское, вообще всечеловеческое благо, на истинное дело, он погрузится в работу с головой, он отринет все, кроме литературы, и в этом достигнет святости. Как если бы глядя в даль, Конюхов ясно видел, что Ксения перестанет, собственно говоря, быть ему нужна, когда у него появятся десять тысяч, а если ее оставить, она, как пить дать, скажет: отдай деньги мне, я обновлю свой гардероп, а ты себе еще заработаешь. Эта мысль, это сознание чего-то еще не сделанного, что еще вполне можно предупредить, переиначить, отмести, но возможного при особом стечении обстоятельств, даже допущенного уже в мыслях, смущало и пугало его куда больше того факта, что он неотвратимо посвящался в глупость и отвратительную возню, что он не только дал согласие, а уже шел к Марьюшке Ивановой с вином, собираясь разыгрывать жалкий фарс.
Его подвигала не жадность, не единственно жажда свободной, избавленной от посторонних забот творческой работы, а еще и снующая, крошечная подсказка к мысли, что Ксения сознательно, своим поведением, предопределила его выбор. Воображая лицо жены изумленным, постаревшим, сморщившимся от досады, когда она узнает, что больше не нужна ему, потому что у него появились деньги и их хватит до конца его дней, он испытывал не стыд, не ощущение неправдоподобия и унизительности такой ситуации, а тихое и как будто даже почетное предвкушение удовольствия сквозь жалость, какое-то будущее сознание, что он подвергает мучению и поруганию, в довольно, впрочем, скромных масштабах, самое любимое, самое беспомощное, самое трогательное для него существо на свете. Да, она перестала существовать в его сознании как человек. Человек не стал бы столь грубо позориться, изменять с каким-то Сироткиным. Она как бездумная кошка, та готова забыть о хозяине и с мурлыканьем тереться о ногу того, кто поманит ее лакомым кусочком.
– Эх, жалость, жалость! – унылым напевом воскликнул забывшийся писатель. – Для чего нам жалость... почему мы жалеем людей, даже не зная, что творится в их головах, что они думают о нас? Казалось бы, понять легко... насилие... не надо никакого насилия, никогда и ни в чем, изгнать всякое насилие... а мы говорим о другом и поступаем иначе!
Червецов посмотрел на спутника с какой-то дикостью, не понимая, как могут быть отрывистые слова, пылко кидаемые в воздух писательскими устами, связаны с целью их пути.
– Насилие! насилие! – повторял Конюхов. – А мне иногда до слез жалко, обидно и страшно, что наш мир так устроен и что люди не научились избегать насилия.
– Я, что ли, насильничаю? – наконец удивился вслух Червецов.
– Я не говорю о тебе конкретно, я обо всех и о тебе в том числе... Не понимаю человека, который совершил убийство, а потом в состоянии спокойно чувствовать свои пальцы, пальчики своих ног, мизинчики, и на что-то указывать, как ни в чем не бывало, указательным пальцем, или смотреть в зеркало на свои уши. Кошку, вообрази себе, кошку, беззащитное и доверчивое создание, просто так, ни за что, удовольствия ради могут ударить, схватить за горло, даже убить.
– Бог – есть? – спросил Червецов, насупившись.
– Не знаю. Над этим вопросом люди всегда мучились и никогда не могли решить.
Червецов продолжал:
– Если Бог есть – он во всем виноват. Вот тоже тема: мол, люди всегда мучились... а где конец? и какой толк?
– Поговорим все-таки о кошке, – с приливом новых красок вспыхнул Конюхов. – Привести себя в пример я постеснялся бы, мне ой как далеко до идеала душевной доброты, но я, если бы у меня была кошка, я бы, ей-Богу, носил ее на руках, няньчил как ребенка. Очень люблю! Я говорил Ксенечке: давай заведем кошку, это не пошлость, это благородная страсть, приведенная в равновесие и гармонию, а сидеть и смотреть на кошку, как она двигается, моется, как закидывает лапку за ухо, чтобы нигде не оставить грязи, натуральная медитация. Но она животных на дух не переносит, не пугается, не брезгует, а просто как бы сама по себе несравненно выше их, и все тут, вопрос исчерпан. Она морщилась, едва я заводил этот разговор, и мне пришлось терпеть без кошки. А с кошкой я, наверное, стал бы другим человеком. Я бы не раскормил ее, не сделал из нее пузыря, а с гордостью трогал бы ее нежные и хрупкие косточки и смотрел, как она укладывается, сначала сваливает зад, а потом вся сворачивается в клубочек и спит. Вот обстряпаем твое дельце, я получу причитающееся мне – обязательно заведу кошку! – неожиданно вырвалось у писателя бойкое пение во славу будущего, и он захохотал, чтобы скрыть смущение.
Эта сумбурная речь привела Конюхова в необычайное возбуждение, и, когда вошли в домик Марьюшки Ивановой, он уже решил, что проявит сноровку, даже изворотливость, и непременно выиграет червецовское дело. Марьюшка принимала Кнопочку, у которой была важная проблема: Конопатов с той самой памятной вечеринки у Конюховых, куда его привел Топольков, постоянно напоминал ей о своей готовности дать волю любовным притязаниям. Тут же, в душной и прокуренной кухне, с видом автономного и вместе с тем совершенно незаменимого жильца, почти хозяина, сидел Назаров. Конопатов заходил тактично и издалека, он только спрашивал разрешения на инициативу, а не преследовал, но Кнопочка обливалась потом – как если бы от страха, что ее новому поклоннику внезапно изменит выдержка и он от слов перейдет к делу. Назаров не скрывал, но и не выпячивал, что конопатовские авансы могут обречь его на страдания. В своей извечной шутовской манере он саркастически поддакивал: о да, всем хорош Конопатов! Конопатов пригож! нельзя упустить Конопатова! – а между тем страдания уже приходили к нему, но не через изнеможение и отчаяние души, а через внезапную физическую боль, как от удара тупым предметом. И еще наступит минута, когда он перестанет шутить, обхватит голову руками, закроет ладонями помертвевшее, страшное лицо и будет молчать, как мертвый, и будет спать подолгу, как убитый, и замкнется в себе, как проклятый. Марьюшка Иванова этого боялась. Она ухаживала за ним, вертелась вокруг него пчелкой, боевито совершала смену обеденных блюд, наливала чай. Однако делалось это не только из желания помочь ему преодолеть страдание, но и потому, что Назаров уже превратил ее в свою рабыню. Ему достаточно было громко крикнуть "чаю!", чтобы она со всех ног бросалась обслуживать его. Его стиль для Кнопочки, хотела она того или нет, служил достаточно веским образцом. Она уже привыкла не просить, а требовать от Марьюшки, чтобы та, скажем, подала нужную вещь, или она даже вовсе молча протягивала руку или чашку, а Марьюшка сама должна была догадаться, чего хочет ее подруга. Окарикатуривая ситуацию, Назаров иной раз пускался с подхихикиванием разглагольствовать, что-де Марьюшка шагнула в своем раболепии за грань допустимого, что ее необходимо пожалеть и необходимо опекать, вот они, любя ее, и возьмут опеку на себя, но она тоже, конечно, должна следить за собой, чтобы не выходить на людях посмешищем. Доведенная его словами до слез, Марьюшка Иванова убегала к Ксении и на пороге ее комнаты, в полуобморочном состоянии, выпаливала: я их ненавижу! я их прогоню! убью! потом убью себя! Но своей вины она не понимала и не признавала, а на человека, который осмелился бы сказать ей, что она добровольно подставила шею под ярмо, набросилась бы тигрицей. Марьюшка ставила себя очень высоко и свято верила, что для нее не существует неразрешимых проблем, что она без труда постигнет сложнейшее произведение искусства, что она знает все, или почти все, тайны происхождения культуры, цивилизации и человека. На субъектов, подверженных сомнениям, зыбких, неуверенных в себе, она взирала с суровым недоумением провинциальной учительницы младших классов.
Когда вошли новые гости, Назаров с полушутливым, полубезумным деспотизмом обрушил на Марьюшку Иванову распоряжения, куда их усадить и что им подать, он щелкал языком в радостном упоении от нежданного нашествия, однако Марьюшка уловила его сильнейшее недовольство и именно потому старалась как можно добросовестнее исполнить его приказы. Этим Марьюшка надеялась ублажить его и предотвратить скандал. Она всегда проверяла Назарова по внутренней горячей работе своих впечатлений, и он был для нее прав, когда она испытывала к нему нежность, и был негодяем, когда некая сила понуждала ее бежать к Ксении и с ненавистью жаловаться на него. Червецов вряд ли имел понятие, что Назаров живет у Марьюшки Ивановой и вообще успевает пастись в двух огородах. Он видел непреложную прямоту в косвенно известном ему романе, т. е. что Назаров всюду поклоняется красоте Кнопочки и ищет ее расположения, а разных изгибов и таинственных, даже сумеречных тонкостей не замечал, стало быть, он предполагал, что, сделавшись соперником Назарова, вышел на ровное поле, где и примет открытый бой, вступит в решающую схватку, не лишенную черт величия. Ему и в голову не приходило, что Назаров может, например, выскочить откуда-то сбоку и уколоть его или воспользоваться его добротой, как воспользовался добротой Марьюшки Ивановой, и ловко сесть ему на шею. Для пролога схватки он нахмурился, ведь соперник был налицо. Но все-таки он очень надеялся на Конюхова, на некий авторитет Конюхова в глазах Кнопочки, да и хмуриться долго по доброте душевной не умел, а к тому же как принялись за вино и все пили мало, а ему никто не возбранял пить сколько угодно, то весьма скоро он почувствовал себя в своей стихие, поплыл, как рыба в воде.
Несколько времени Конюхов наслаждался чтением мыслей Марьюшки Ивановой. Ей, само собой, непонятна его дружба с Червецовым, ей непонятно, что можно порядочному человеку, тихому семьянину, не совсем-таки плохому литератору иметь общего с этим пьяницей в спокойные, "мирные" дни, иными словами, когда нет никаких разгульных сборищ, нет весело бесчинствующего Наглых и пускающего слюни Сироткина и никто не посягает, захмелев, сорвать одежды с нее, Марьюшки Ивановой. Надо знать меру! В иные дни она и сама позволяет себе лишнее, но гораздо больше дней, когда она живет смирно, трудится, принимает Кнопочку, ревностно ублажает Назарова, славит Господа. А если Конюхов сблизился с пропойцей Червецовым в обычный день, не отмеченный общей праздничностью, да еще ввалился к ней без предупреждения и с вином, выходит, он не иначе как запил, сошел с круга. Все это попахивало скандальной сенсацией, бросало вызов приличиям, а равно и тень на репутацию Ксении, и Марьюшка Иванова стряхнула с губ улыбку первоначального гостеприимства и повела себя сдержаннее.
Возбуждение, в котором Конюхов пришел, уже казалось ему родом духовного взлета, и наконец его прорвало:
– Смотрю на ваши родные лица и думаю: пора, пора нам браться за дело! – воскликнул он. – Чего мы ждем? Видите моего друга? Он горел в деле и в деле пострадал, стараниями небезызвестного Сироткина. Но он не остыл, его не сломали, он пришел, я с ним, и мы говорим: довольно сидеть сиднями, засучим рукава и покажем, что мы тоже кое-что умеем. Возьмемся за работу, сулящую барыши. Кто научил русского интеллигента думать, что ему не пристало браться за такую работу? Почему русский интеллигент боится, что хватив будто бы через край, то есть заработав лишнюю копейку, и не случайно как-нибудь, а именно собственной ловкостью, как-то там вдруг в нем проснувшейся, он словно бы и перестанет быть интеллигентом? Русский интеллигент – бессребреник, святой? Безусловно! Кто с этим спорит? Факт, сомнению не подлежащий. Но если он, наш славный интеллигент, честно работает ту творческую работу, которая стала целью и смыслом его жизни – а вне такой работы я его настоящим интеллигентом не признаю – то как попутно добытая копейка может осквернить его?
– Деньги никогда, никому и ничему не мешают, – солидно возвестил Червецов.
– Я рад, что встретил понимание. Все со мной согласны... Очень хорошо! Но давайте разберемся основательно. Нам среди массы упреков и предостережений подкидывают и следующее: если вы-де говорите о каком-нибудь чужом народе, что это скверный народ, вы больше не интеллигент, точнее говоря, никогда им не были. Я никакой народ скверным не называю, но я за справедливое отношение к тем, кто позволяет себе подобные высказывания, ибо можно быть интеллигентом и так говорить.
Назаров поерничал:
– Про турка, про всякого венгра там не знаю, а еврей человек скверный.
– Бог ты мой! – крикнул писатель. – Нетрудно доказать... и, я думаю, можно считать доказанным, что не любит интеллигент не человека, а то или иное явление, какой-нибудь, скажем, народный дух. Те же, кто кричат ему: ага, ты порицаешь нас за пристрастие к денежкам, или к ночным краскам, или к мягким перинкам, – те в простоте своей не ведают, что такое интеллигентность. Я скажу больше, можно любить и жалеть человека, но не любить такое явление, как жизнь. И вот нынче я с беспримерной, ей-Богу, почти что и недоступной апатичному интеллигенту активностью невзлюбил старое, тухлое явление – интеллигентскую неприязнь к богатству!
Все скромно и замкнуто, как бы заблаговременно отмежовываясь от возможных последствий, улыбнулись на вдруг ухнувший диалектический смех разгорячившегося писателя.
– Но продолжим, милые друзья, наше почти философское исследование, кричал над головами вставший и пустившийся яро жестикулировать Конюхов. Обаяние лика интеллигента явится нам еще более заманчивым, если мы раз и навсегда проведем границу между пристрастной любовью к денежкам и необходимостью их иметь и скажем, что он должен опираться на второе, а первое предоставить тем, кого с презрением называет духовно больными. Спросим себя: опустится ли до уровня какого-нибудь поганого ростовщика, изменит ли своим вкусам и привычкам, своим идеалам интеллигент, если он станет зарабатывать больше, чем необходимо только для минимальных нужд? если он в каком-то смысле станет даже загребать деньги? И я полагаю, мы, после всех жизненных невзгод и испытаний, выпавших на нашу долю, мы, вооруженные огромным опытом, должны ответить: нет, не опустится и не изменит, – при условии, что богатство не вскружит ему голову. И есть ответ глобальный, поднимающий историю и расширяющий горизонты будущего: если мы не спохватимся, все скоро захватят скверные людишки, поклоняющиеся мамоне, и нам не останется места на земле. И есть ответ узко практический, повседневный: нам незачем жить в нищете и убожестве.
Что ж, мы видели примеры потерявших голову, ослепленных блеском золотого тельца. На наших глазах соскабливался и опадал налет интеллигентности с печально-юркой тушки нашего друга Сироткина, на наших глазах он деградировал и сходил с ума. Мы видели, как он бьется в тенетах, и мы всплескивали ручками, заслонялись, вскрикивали: ах, Боже избавь от подобного, не хотим мы никакого капитала и, чтобы только не знать такой опасности, будем сидеть тихонько! И ошибались. Если Сироткин оказался слаб, значит ли это, что и нам не по плечу подобная ноша? Кто нам докажет, что мы непременно последуем по его стопам, если засучим рукава и откроем свое дело? Нет, я убежден, наш разум не помрачится от блеска и звона монет, мы будем зарабатывать, но не дрожать над денежками, мы будем работать и щедрой рукой одаривать неудачников!