Текст книги "Узкий путь"
Автор книги: Михаил Литов
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 29 страниц)
Он достал из сумки бутылку вина, раскупорил и принялся пить, не понимая, пьют ли остальные вместе с ним. Закончив этот процесс, шепнул побелевшими губами: горькое у меня выходит веселье. Он страдал; и уменьшался, возвращаясь из фантастических странствий – как Орфей из ада, только без Эвридики. Та не пожелала бы иметь дело с таким пигмеем, в какого сточили его безнадежные блуждания. Одиночество! Что ж, оно как нельзя лучше отражает дух, суть и букву нашего времени, эпоху безвременья, эру призрачности. Наконец ему представилось, будто стаканы, в которые ему следует разливать вино, стоят где-то далеко внизу, более того, там, на дне, на страшной глубине, даже расположены блестящими и длинными рядами превосходные бокалы, и все ждут, что он их добудет. Он ими непременно воспользуется! Соскользнув на пол и задвигавшись вокруг стола, он быстро достиг стула, на котором сидела Марьюшка Иванова, на мгновение протрезвел, когда наверху кругло сверкнули гневным изумлением ее глаза, а затем схватил женщину за руку и потащил вниз, туда, где чудилась мягко приготовленная пасть змея-искусителя. Однако Марьюшка Иванова не дала себя увлечь. И тогда коммерсант закричал, жутко, как ожесточившийся пес, выгибаясь, строя немыслимые гримасы:
– Не убегай от меня... помоги мне... будь ситечком, которое отсевает все злое и мне посылает только золотой, только добрый дождик!..
Сердце Марьюшки Ивановой дрогнуло, заслышав эту трогательную и отнюдь не заимствованную поэзию. Кончик ее носа покраснел. Но Кнопочка помешала ей составить с Сироткиным дуэт. Она вскочила со стула, ее лицо покрывала мертвенная бледность, ее тонкие руки округлились над головой, как большие уши, ладони спрятали ужаснувшиеся глаза, и она, тряся животом, яростно отпихивая ногами невидимого врага, простонала с отвращением:
– Я не могу, не могу это видеть... такое падение! разврат! Этот человек на наших глазах превращается в свинью. Почему вы терпите? Гоните, гоните его, он грязный, омерзительный...
Сироткин в смущении отполз в угол комнаты. Кнопочка как будто кликушествовала, и Марьюшка Иванова холодно возразила ей, как-то неприятно сплевывая слова:
– Но это с ним впервые, можно и понять... А к тому же он оригинален, поэтичен... Нужно быть снисходительнее!
– По-твоему, надо терпеть? – закричала Кнопочка на подругу. – Ты полагаешь, у нас нет другого выхода, кроме как терпеть? Он издевается над нами, а мы... Жить под этим человеком и терпеть все его пакости?
– Но почему ты думаешь, что мы живем под ним? – Марьюшка Иванова с недоумением воззрилась на смутно белевшее в затененном углу лицо испытанного друга.
– Да потому что он, можно подумать, он, видишь ли, со своими пресловутыми денежками, сияет в центре вселенной, а мы вертимся вокруг него, как... как бесформенные образования... Не подберу точного слова, а сказать хочу гадость, – определилась Кнопочка.
– Но мы денег у него не берем, ни в долг, ни просто так, и никак от него материально не зависим. Так что он обычный человек... и он несчастен; все люди несчастны, – выразила свою философию Марьюшка Иванова.
Кнопочка подобных откровений не любила. Она перестала скрести хрупкими мышиными ножками пол, остепенилась и мрачно покачала головой.
– Ты должна сделать выбор: мы или он, – веско заявила она.
– Но для чего делать такой выбор?
– Выбирай, – настаивала Кнопочка.
Марьюшка Иванова увидела, что Назаров свел брови на переносице и судорожно сглотнул слюну, как бы тоже участвуя в заданной Кнопочкой судьбоносной игре и даже волнуясь за ее исход.
– Ну хорошо... что же вы мне дадите, если я выберу вас, а его оставлю? – простодушно осведомилась она.
Кнопочка возразила:
– Нет, ты выбери с чистым сердцем, а свои расчеты прибереги для более подходящего случая.
Теперь хозяйка обиделась.
– Но я гораздо старше тебя, милая, – произнесла она с вызовом, – и мне досадно, что ты берешься меня поучать.
– Разве я не имею права говорить тебе правду в глаза? Я должна скрывать от тебя, что ты человек фальшивый и расчетливый?
Кнопочка стояла подбоченившись, и на ее лице маячили угрюмые тени ненависти. И Марьюшка Иванова поняла, что миновало время, когда достаточно было разводить руками на Кнопочкину неприязнь и истово допытываться о ее истоках, и пришло время давать решительный отпор. Она с грохотом утвердила на столе локти и выкрикнула что-то не очень вразумительное, но явно перченное. Тем временем делец в углу уютно подремывал, но слух его впитывал разразившуюся брань. Между развоевавшимися женщинами выставилась круглая, как горшок, лысеющая с намеком на интеллектуальность голова Назарова и для скорейшего примирения враждующих сторон приняла на редкость веселый, ликующий облик. Эта голова вообще служила образцом того, что полагается носить на плечах рубахе-парню, и Назаров, не упускавший случая подтвердить репутацию души общества, умел двигать ушами, пародировать выражения лиц других людей и еще много всяких скоморошьих штук. Сироткин считал, что человеку от людей прятать стоит разве что лишь крупные суммы и очень дурные привычки, а в остальном нужно быть открытым и доступным. Назарова он ненавидел прежде всего за то, что тот был человеком скрытным, потайным, даже нелюдимым, а всюду прикидывался весельчаком, ерничал и кривлялся, как шут, у которого нет иного способа показать, что он умнее своих господ. Поскольку Назаров был неглуп, а Сироткин благоговел перед всяким проявлением разума, что бы оно собой ни представляло, он, анализируя Назарова, едва ли не вынужденно обобщал, что любого умницу лицемерие и въевшееся в плоть и кровь шутовство превращает в конечном счете в отъявленного негодяя. Впрочем, Назаров у него гораздо быстрее, чем мог бы развиваться этот самый "конечный счет", совершал становление на стезе порока. Грязный тип, которому не место в порядочном обществе. Сироткин и сейчас был бы не прочь осудить мерзость Назарова, но сознавал, что, сидя в углу с поникшей головой и неловко подобранными под себя ногами, отнюдь не занимает должной высоты для оперативного и оправданного судейства. Он вдруг и себя ощутил до некоторой степени шутом. В таком случае выходила непорядочность общества, в котором их с Назаровым свели обстоятельства, и Сироткин горделиво сюсюкнул себе под нос о безразличии к окружающим и их мнению. Это было его безразличие, его надежная броня. Люди готовы сделать его парией, он же со вкусом ощущал, что в действительности не они распоряжаются его судьбой, а он сам принадлежит к небольшой горсточке тех, кто не прочь отвернуться от общества, презреть условности и пойти своим неповторимым путем. Как уродливы эти люди! У Марьюшки Ивановой ноги чересчур полны, дряблые и все в синих прожилках, у Кнопочки они бесформенные, волосатые и словно как попало гнутся под тяжестью тела, а у Назарова ляжки как у быка, обслуживающего внушительное стадо. Сироткин презрительно усмехнулся; добытое им в углу убежище чрезвычайно способствовало выходу на первое место критического элемента, и бизнесмен не ведал в этой кстати подвернувшейся работе ни устали, ни пощады. Уродцы! Эти люди воображают себя венцом творения, повелителями природы, неотразимо прекрасными созданиями высшего порядка, а взглянули бы на себя со стороны, взглянули бы на себя его глазами!
– Нам найдется что тебе дать, – ответил Назаров Марьюшке Ивановой на вопрос о перспективах, – с голыми руками к тебе не явимся и голой тебя не оставим. Мы тоже люди престижные. Мы тоже, чтобы не отстать от духа и велений времени, устроим фирму, свою, кровную, выстраданную, да еще куда как почище, не то что у некоторых! Никто не придерется. Без сучка и задоринки. Никакой сомнительной деятельности, все только нужное, полезное для людей и отечества. Давай, Марьюшка, танцевать, праздновать наше удачное решение!
Марьюшка Иванова слушала с интересом, ее сердце смягчилось, а затем смягчился и взгляд. Она как бы потянулась улыбкой к широкой и открытой улыбке Назарова.
– Сразу и танцевать!
– Но это твоя слабость! – выкликнул Назаров.
– Да и вообще... иметь с вами дело – значит отказаться от других? Почему обязательно нужно выбирать? Это ребячество... У тебя хорошие замыслы, – отнеслась женщина к Назарову, – и я надеюсь, ты не забудешь про меня, когда пойдешь вгору... Ведь двери моего дома всегда были открыты для тебя, да ты ведь знаешь мое отношение к тебе! Но люди, когда им приваливает удача, склонны забывать, каково им приходилось в беде. Куда-то девается человеческая глубина, как сквозь землю проваливается...
– Вот это верно, – подтвердила Кнопочка, теперь садясь на прежнее место и с умилением глядя на подругу. – С этой глубиной, я тебе скажу, ты здорово рассудила, в общем, ввернула кстати. Главное, не дать ей уйти, а то и глазом моргнуть не успеешь, как она... фьюють!
– Куда это ей вдруг так сразу и исчезнуть? – перебил Назаров. – Если она есть, то просто так никуда не денется.
– А никто не говорит, что просто так, – строго возразила, беря философский тон, Марьюшка Иванова. – Нет, совсем не просто так, а по своим причинам, вследствие...
– Сейчас, – снова нахально перебил Назаров и с глупым видом расхохотался, – ты меня станешь просвещать в том смысле, что деньги портят человека... а то я раньше этого не знал!
– Представь себе, что не знал! – выкрикнула Марьюшка Иванова. – Этого нельзя знать, пока не испытаешь на собственной шкуре!
– А ты испытала?
– Он испытал, – ответила не гнущаяся в полемике женщина, и ее палец вонзился в сумерки сироткинского угла; при этом вид ее был преисполнен достоинства, словно она представляла интересы великого коммерсанта Сироткина и знала, что справляется со своей ролью великолепно. – Он испытал, я увидела.
– А-а... что же он теперь-то поделывает? – вспомнила Кнопочка.
Все повернули головы и посмотрели в угол избы. Сироткин спал на полу, свернувшись калачиком.
– Готов, – возвестил Назаров не без удовлетворения.
Кнопочка с укором взглянула на подругу:
– И ты защищаешь такого?.. такого... нет, опять не подберу слово...
Марьюшка Иванова пробормотала:
– Пусть отдыхает, не обращайте на него внимания... Лучше вернемся к нашему спору.
– Выбирай, – сказала Кнопочка, – мы или он.
– А что, хороша будет твоя фирма? – с какой-то сумасшедшей любезностью обратилась хозяйка к Назарову, сделав вид, будто не расслышала слов Кнопочки.
– Нет, ты фальшивая, – обиделась и заскорбела та, – и поинтриговать всегда рада, теперь я тебя окончательно раскусила...
– Ты подбиваешь меня на ссору, а я этого не потерплю! – жутковато закричала Марьюшка Иванова, чьи ресурсы добра были исчерпаны и обнажили какое-то пугающее, с подозрительным блеском дно.
– Послушайте, бабы, мы задумали общее дело, только вы своими раздорами погубите ведь любое начинание, – вмешался Назаров. – Ей-Богу, давайте лучше танцевать.
– А ты видишь, что у нее такое? – Кнопочка кивнула на подругу.
– Что?
– У нее характер – дрянь, говно! А еще все твердят: о, Марьюшка Иванова, она такая добрая, она, знаете ли, прямо святая... Теперь ты видишь, чего стоит ее святость? Никого другого не знаю с таким дурным нравом.
– Ах, ты не знаешь? Бедняжка! Не знаешь? Я тебе помогу, открою тебе глаза... посмотри на себя, моська! Я тебе сейчас нарисую твой портрет!
– Не согласна! заведомо не согласна с твоими характеристиками! открестилась Кнопочка.
Назаровское румяное личико хорошо отработанным маневром уронило выражение веселой добровольной усредненности, с каким оно действовало в своем привычном шутовстве, и подняло детскую, жалобную гримаску сокрушения, которая шутовством уже будто бы не была.
– Все дело исковеркали и развалили, – проговорил он с чувством. Разве с бабами кашу сваришь? А идея была хорошая.
– Ты о фирме? – вскрикнула Марьюшка Иванова. – Уже на попятную? Ты это брось! Ты обещал? Ну так вот, мало ли что мы тут выдумываем и кричим, а ты нам фирму устрой, раз обещал. Мы фирму хотим, – сказала она с пафосом, – и чтоб было настоящее, живое и благое дело, а не фикция и надувательство, как у него. – Снова острый пальчик нырнул в угол – как в некий нехоженный мир и тотчас вернулся назад, к свету, чистенький и розовый, как у младенца. Мельком взглянув на него, Марьюшка Иванова успела, прежде чем продолжить беседу с друзьями, подумать нежную мысль: у меня и в остальном порядок и чистота, заглядение, сзади и спереди словно утренней росой умыто, не подкопаешься!
***
Вскоре умер Сергей Демьянович. Первым побуждением Сироткина, едва он узнал о смерти отца, было подключить к начавшемуся горю Ксению, чтобы плакаться ее плече, на ее груди, говорить взволнованные, трагические слова. Поскольку роман с Ксенией у него пока не продвинулся совсем, а продвинуть все-таки следовало, то в этом смысле кончина отца могла оказаться весьма кстати. И Сироткин подробно разъяснял самому себе, почему он так думает.
Между тем с Ксенией после случайной встречи на смотровой площадке он больше не виделся. Мысли о супружеской измене все еще были необязательными, мечтательными мыслями. Сироткин поехал хоронить отца. Людмила не поехала с ним, кто-то должен был остаться и присматривать за детьми. У них ведь нет домработницы, стало быть, вся тяжесть домашних забот лежит именно на плечах Людмилы, и в последнее время она позволяла себе сетовать на это. Сироткин притворялся, будто до него не доходит смысл ее намеков; для счастья жене, думал он, вполне достаточно и того, что квартира обставлена заново, на сей раз не кое-какой, а дорогой и, прямо скажем, шикарной мебелью, а ее собственный гардероб изрядно пополнился. А намекала Людмила на некие прекрасные возможности, которые якобы откроются перед ними, если наемный работник освободит ее от хлопот по домашнему хозяйству. Им позарез необходима прислуга. Людмиле пора-де стать раскрепощенной, ничем не обремененной женщиной – тогда вполне выявятся ее удивительные природные данные, тогда найдет выход ее стремление к высокому и она покажет себя во всем своем блеске. Сироткин пропускал мимо ушей эту глупую и раздраженную болтовню. Но когда Людмила, не считаясь со скорбью минуты, заявила ему, что будь у них нянька, она, Людмила, смогла бы поехать с ним на похороны, Сироткин почувствовал, что жена надоела ему до смерти, и твердо решил сразу по возвращении заняться Ксенией.
Еще на вокзале, покупая по старой привычке самый дешевый билет на поезд, он подумал, что у отца водились все-таки деньжата и достанутся они, законным, завещательным путем, ему, сыну и наследнику, достанутся, если государство и злые люди не ударятся в козни, чтобы помешать этому. Уже в вагоне, лежа в темноте на полке, он пытался избавиться от этой неподобающей мысли, но она упрямо сверлила его мозг. Разумеется, не столько мучил его страх скупца потерять хоть копейку, сколько мучилось и уязвлялось его самолюбие, которое опалял немилосердный огонь при одном лишь предположении, что кто-то может встать на его пути и обобрать его, повредить ему в той напряженной борьбе за существование, которая разве что издали выглядит рвачеством, отвратительной погоней за наживой. С домом все, кажется, ясно, он перейдет в распоряжение тетушки, а после ее смерти станет его, Сироткина, владением. Тетка не обманет его ожиданий. Вдруг у него мелькнула догадка, что тетку полезно взять с собой в город и сделать тем самым наемным работником, о котором так мечтает Людмила, а дом сразу переписать на себя. Таким образом появилась пища для размышлений. Было что обмозговать. Хороший план? Плохой? Но почему-то ему не хотелось брать тетку, возиться с ней. Правда, ей можно было бы не платить, ограничиваясь новогодними подарками, но лучше, пожалуй, и вовсе обойтись без всей этой чепухи, то есть просто не идти на поводу у Людмилы, никого в дом не брать и сохранить все как есть. Пусть Людмила работает, нечего ей сидеть сложа руки и думать, что в этом находит выход ее стремление к высоким материям. Он, Сироткин, уж на что нынче богат и удачлив, а ведь работает не разгибая спины.
Голосом разума Сироткин ругал себя за непрошенные крамольные мысли, не ведающие никакого житейского великодушия, но эта ночь в поезде вела свою игру, и вот уже в его мозгу свербело, что он зря взял пятьсот рублей на похороны, поторопился и погорячился, следовало взять гораздо меньше. Мысль-образ, мысль-представление, что пятьсот рублей есть не что иное как полтыщи, – это было как-то слишком огромно, невыносимо, пугающе в ночной немудренности, в обычном ночном неведении будущего. Собственно, денег ему не жаль, он не скряга, а деньги – пыль, но если отрешиться от будничных воззрений и взглянуть на дело с точки зрения истинной своей природы, истинного склада своей души, то в том-то, выходит, и штука, что жалко бросать на ветер не то что крупные ассигнации, а даже и какую-нибудь там мелочь, серебряные монетки и даже медные. Потому-то и получается вопрос о вероятии денег, припасенных отцом, а сейчас потерявших владельца, таким огромным, жгучим, требующим абсолютного прояснения вопросом! Бог любит и бережет каждую соринку созданного им мира, для чего же человеку попусту терять хотя бы и медяк из накопленного им или причитающегося ему капитальца?
Жил человек – и нет его. Горький комок вырос и заболел в горле Сироткина. Сожаление о том, как беспощадный напор смерти отразился на слабом и расстроенном существе отца, забегало вперед, в будущее, когда он будет вспоминать о родителе без пристрастий и раздражений житейской суеты, будет тосковать и плакать. Он думал о смерти вообще, и его сожаление было отчасти жалостью к беспомощности сопротивления, которое его отец пытался, видимо, оказать. Ему представлялось, что теперь он по-настоящему осиротел, а жена и дети словно не в счет, они будут жить и после его смерти и забудут о нем и его стараниях ради них. Отец же по закону природы не мог, во всяком случае не должен был умереть позже сына, и в этом сквозит какое-то безумное и подлое несчастье. Славно ли быть отцом? Отцом, человеком, сознающим, что рядом зреет сын, которому сужденно пережить и похоронить его. Так в чем же смысл, в чем резон заботы о детях, безоглядной, фанатичной любви к ним?
Лгать больше нельзя, не годится. Ведь умер отец. Разве можно после этого и дальше заниматься глупостью, астрологией, якшаться с Наглых и Фрумкиным, этими жалкими прохвостами? Не лучше ли вернуться в литературу? И он стал мучительно, страстно, мечтательно думать о литературе, принялся от такой страсти и муки складывать руки на груди, сжимать кулаки у плотно сомкнутых губ, у вытаращенных в темноту глаз и задрожал в исступлении потому что, с одной стороны, он уже предал литературу и был нынче как вонючий труп, а с другой, все же мог еще вернуться к ней и в этом воскреснуть.
Теперь он знал, что для него нет ничего вернее и благороднее, чем вернуться к изящной словесности и описать все, что происходит и еще произойдет с ним после смерти отца, подробно и тонко разъясняя, чем обернулась для него эта смерть, заставившая его столкнуться с загадочной странностью бытия.
Перед его мысленным, словно обращенным к мечте взором поднялся отец, каким он его не знал, никогда не видел – отец, пишущий рассказы, отец-литератор, мастер прозы, и он подумал, что рукопись необходимо сохранить, а следом сообразил, что лежа мертвым грузом она не потрудится во славу отца и даже если издать ее, то и в таком случае для отца уже ничто не переменится. Зато для живого человека, того, кто выявит себя живым и полноправным автором, она может сыграть некую полезную роль. Сироткин стал бороться и с этой мыслью, чтобы она не захватила его, как метастазы. Но ему все яснее и яснее виделось, что рукопись достойна живой участи, а не мертвой пыли забвения и что для тайны наследства, не всегда переходящего от отца к сыну явно, по документам, будет откровением, громко и хрустально звенящей правдой, если он присвоит эту рукопись, выдаст ее за свою. Важно только, чтобы никто не узнал, не докопался. Да никто и не узнает. Что о ней известно кому-либо? Ясное дело, отцу только раз за всю его жизнь, да и то в отчаянную минуту, достало смелости признаться, что он пробовал силы в литературе. Писал Бог весть для чего, и понадобилась его писанина лишь для доказательства, что он не напрасно прожил жизнь. Но его сын, имея в руках эту же рукопись, располагает всеми шансами сделаться большим писателем. Отца вряд ли признали бы, а его, сына, признают. И рукопись, между прочим, точно та же. И это не афера, не ловкость рук, не фокус, тут дело попроще и посложнее... это, если уж на то пошло, одна из причудливейших загадок бытия!
Сироткин в спящем вагоне слышит шепот отца, одобряющий его намерения. А говорят, что загробного мира нет. Откуда же этот шепот? Итак, загробный мир существует, а люди, эти противоречивые, строптивые и часто весьма вероломные существа, разрушили веру, религию и заставляют Сироткина жить атеистом.
Это положение уже не исправить, он до конца своих дней так и останется неверующим. Для чего же искать сообщения с потусторонним миром? Не лучше ли не рисковать? Лучше прожить жизнь честным человеком, оберегающим себя от всякого риска совершить, хотя бы и случайно, безнравственный поступок. Может быть, потусторонний мир и впрямь существует. Но это само по себе еще не значит, что существует Бог. И уж тем более нет никаких прямых доказательств того, что Бог предлагает ему сотрудничество.
В его душе раздался крик, торопящийся покрыть разгуливающий по вагону инфернальный шепот: замолчи! не уговаривай меня! я не поддамся! я не трону рукопись отца! Конечно, отец хотел как лучше и ничего скверного ему не советовал. Однако кто-то третий, тайно вмешиваясь, вредил, искажал, превращал добрый замысел в злую авантюру. Но если был третий в роли злого гения, то мог быть и четвертый – в роли доброго ангела, которые разрешит сомнения самым благородным образом, прольет на предстоящее свершение свет истины. Вдруг мысль, что ради Ксении можно присвоить рукопись, поразила его. Как же он раньше не понял этого? На кого еще ему положиться, если не на Ксению, – она сильнее любого дьявола! Сироткин уловил в сердце потребность гордиться ею, женой писателя Конюхова. Но теперь посмотрим, кто настоящий писатель!
Всю свою жизнь он был сосудом, ждущим наполнения страстью. Возникла женщина и наполнила сосуд. О, не стоит пренебрегать обаянием женщины, ее умением придавать смысл твоему существованию, приспосабливаться к любым обстоятельствам, держать ответ за твои поступки, которых ты и сам толком не понимаешь. Сироткин полагал, что Ксения уже властвует над его душой, втягивает в себя, как в водоворот, его тело, и у него нет иного выхода, кроме как присвоить отцовы рассказы, если он хочет произвести на нее благоприятное впечатление.
***
Тетушка, когда он приехал, бросилась ему на шею и заплакала, причитая: вот какое горюшко случилось!.. вот мы и потеряли такого человека!.. а другого такого не будет! И по тому, что старуха, преодолев робость и скованность перед его взрослостью, прильнула к нему, Сироткин устанавливал истинную величину постигшей их утраты. И с озлоблением швырялась в его недремлющем мозгу мысль, что их горе вовсе не горе для Людмилы, а заурядный, как бы безличный фрагмент жизни, каких сотни тысяч.
Денежных сумм Сергей Демьянович никому никаких не завещал, однако на свой последний путь кое-что оставил, а все прочие расходы Сироткина и тетки, испуганной, но полезно и даже проворно действующей во имя бесперебойного развития траурной церемонии, в значительной степени покрывались взносами съехавшейся родни. Давали, следуя традиции. Стало быть, тревожившая Сироткина проблема решалась довольно-таки сносно. Однако в глазах этих людей разве он не был удачливым коммерсантом, набобом? А вот стоит и принимает деньги от родственников, даже от бедных. И Сироткина преследовало ощущение, что он пал жертвой какого-то огромного надувательства, жестокость которого проповедует, что его, осиротевшего, следует вовсе не жалеть, не осыпать соболезнованиями и подарками в виде кругленьких сумм, а нещадно эксплуатировать и обирать. Собравшиеся смотрели на него пристально. В минуты, когда ощущение обмана давило с особенной силой, Сироткин словно ударялся в бега на узкой арене траурности, а на ходу вдруг дико и ожесточенно оглядывался, чтобы своей внезапной проницательностью изобличить тех, чья пристальность явно выходит за границы внимания к сыну, потерявшему отца, и через них раскрыть всю интригу. К счастью, злые чары то и дело рассеивались рукой очередного родича, протягивающей волшебную купюру.
Ему хотелось поскорее похоронить отца, нетерпение подстегивало его с той самой минуты, как он увидел несчастное тело в узком гробу. Вся картина судьбы человека и напряженной траурной суеты была словно нарисована примитивистом. Все выглядело чуточку искаженным, утрированным, и чем смешнее или даже карикатурнее было уклонение, тем большей горечью, а то и высокой, невыразимой трагедией веяло от него. Сироткин острее, чем обычно, чувствовал все свои изъяны. Недостаточно широки у него плечи, коротковаты ноги, очень уж много волосков выросло в ушах, а нос лепился прямо-таки картошкой. Но и эти изъяны работали на атмосферу трагедии, на грустную красочность сознания невосполнимой утраты. Только бы не ошибиться, не выбиться из роли, не забыть подобающие случаю слова! Стоит чуточку оступиться, и не спасут его репутацию ни добротный и элегантный костюм, ни скорбный облик, ни ореол таинственности, каким окружено его существование в глазах бывших земляком. Ведь он видел, как двое или трое из нанятых для подсобных работ подростков, пряча лица, беззвучно хохотали, когда гроб выносили из дома во двор; даже не дурачки из сказки, а уроды, недоумки, замурованные в безудержно растущие тела. И эти люди, если их можно назвать людьми, жрут, пьют, веселятся, а их крошечный и немудрящий умишко воображает, что так будет продолжаться вечно, что их-то никогда не коснется беда и смерть. И почему-то считается, что о них, юных, глупых и злых, необходимо заботиться прежде, чем о старых, умных и добрых! Так стоит ли все-таки отдавать свои силы подрастающему поколению? А не лучше ли заняться самим собой, собственным благом? В это мгновение как у безумного покраснели у Сироткина глаза, ибо выносили его отца, а идиоты, спрятав гнусные рожи, давились смехом, и ему не оставалось иного, как бесноваться и рыдать содрогающейся душой под ногами топчущей его несправедливости. Ненависть душила его. И как тут не оступиться, при таких-то обстоятельствах! А может быть, кто-то исподтишка уже смеется над ним, показывает на него пальцем...
Но, пожалуй, бывшие земляки любили и жалели его. Робость, с какой они сочувствовали ему, как если бы даже благодарили за то, что он почтил их своим присутствием в столь тяжкую годину, и озадачивала, и умиляла его. Он одаривал их приятными улыбками. Конечно, мешали проклятые подростки, а позднее он узнал, что оборотистые родичи умудрились подсчитать вырученную им за день сумму, – праздник, и без того невеселый, был почти испорчен. И был бы испорчен совершенно, беспросветно, если бы не постаревшие, наивные, милые земляки. Они не подвели. Стало быть, не все так уж скверно под луной. Как человек, не чуждый литературы, Сироткин знал, что всякая замечательная книга непременно предлагает отдушину, некий выход из заколдованного круга житейских тягот и мерзости человеческих нравов; в его замечательной биографии такой отдушиной, таким выходом из мрака и хаоса должны стать эти люди, простые и доверчивые души.
Тетка хорошо все организовала, и в результате Сироткину не досталось никакой серьезной работы, так что порой он расслаблялся и забывался. Поэтому случилось, что в особый момент, когда гроб под похоронный марш понесли со двора к автобусу и все поспешили за ним, выстраиваясь на миг в довольно стройную колонну, он, безутешный сын, внезапно обнаружился где-то сзади, да еще с сигаретой в зубах и с какой-то ничего не значущей, даже легкомысленной гримаской на лице. Постигнув свою оплошность, Сироткин ужаснулся, стыдливый ужас пронизал его всего, с головы до пят, и он очутился на перепутье, перед выбором, идти ли ему с людьми или же отвернуться от них с глумливым смехом. В каком-то смысле это было одно из высочайших мгновений его жизни. Паническое стадное чувство гнало его к автобусу, и он даже оказался возле него раньше других, занятых водружением гроба на положенное место, однако сигарету не бросил и у дверцы автобуса, занесши одну ногу на подножку, все-таки докурил ее. Судорога, с какой он это делал, могла выражать и мучение, и насмешку над собственными страданиями. Но никто не закричал, не стал обличать и хулить его. Был солнечный летний день. На разбитом тротуаре останавливались прохожие и с хмурым, почти суровым любопытством смотрел на происходящее.
В автобусе, гладко покатившем в сторону кладбища, было узко, и вернулись горестные размышления. Страшно и непоправимо переменился нынешний человек в сравнении с человеком прошлого. Уже плевать ему на смерть отца. Нет почтения к отцам, которого требовал Федоров. Да что там Федоров! Сироткин смотрел на скособоченные домишки, мимо которых проплывал автобус, на сонную, унылую нелепицу улочек и понимал, что в России скучно все, начиная с федоровской морали и кончая исцеляющей смехотворностью простодушных корреспондентов фирмы "Звездочет". Скука как туман, в ней не видно большого и больно спотыкаешься о малое.
Может быть, поминальный обед пройдет стремительнее, гибче, веселее, чем все шло до сих пор, а ведь и то следует принять во внимание, что можно будет выпить водки. Сегодня он еще выдумывает сладкие прозвища своим деточкам и нежно грезит их будущим, которое принесет, конечно же, счастье, удачу, величие, а за воркотней пьяненького, умильного, но серьезного и ответственного в решающие мгновения отцовства словно не сознает, что настанет день, когда выросшие деточки так же равнодушно повезут его на кладбище, как он везет своего отца, и постараются поскорее закопать его в землю, думая лишь о том, что папа непременно должен был что-то оставить им. На кладбище, когда, прощаясь с усопшим, подходили к еще открытому гробу и целовали остывшие уста, Сироткин рыдал громче всех. А потом сел в автобус и уехал со всеми на поминальный обед, не дожидаясь, пока бестолковые и неуклюжие подростки устроят могильный холмик.
***
Ненависть затвердела в сильном сердце, ненависть старшего к младшим, которые прикидываются слабыми и безобидными, а на самом деле вероломны и кровожадны. Сироткин хмурил брови и медленно поворачивал голову в разные стороны, выслеживая маленьких притворщиков. Самые серьезные подозрения сложились у него на счет собственных детей. Они пью его соки, и все, что они сделают для него, это скромные и быстрые похороны. Не исключено, что они вырастут негодяями. Так зачем же он тратит на них все свои силы, жертвует ради них своими способностями, талантами, лишает себя всех удовольствий? Он еще молод, он красив, умен, он хорошо воспитан и одевается со вкусом, он вправе рассчитывать на любовь женщин получше, чем мать того выводка щенят, который ластится к нему в криками – папочка! папочка! – и при этом уже заглядывает в его карман в надежде чем-нибудь поживиться.