Текст книги "Век Екатерины"
Автор книги: Михаил Казовский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 25 страниц)
Глава третья
1
Земли эти принадлежали прежде татарскому мурзе Илигею, и, хотя в XVII веке весь Урал и Зауралье были причислены к русскому государству, православных поселений на реке Исети тогда еще не встречалось. Первым вышел на ее берег странствующий монах Далмат – в 1644 году. Место возле Белого Городища ему притянулось, он и выкопал для себя землянку, чтоб вести в ней жизнь отшельника. Прозывался инок в миру Дмитрием Ивановичем Мокринским (по отцу – тобольский казак, а по матери – татарин); отслужив в казацких частях, овдовел и вышел в отставку, а потом постригся в Невьянском монастыре под именем Далмата. Вскоре потянулись к его землянке прочие богомольцы. Выстроили часовенку, а затем и церковь во имя Успенья Богоматери, обнесли свое новое жилье частоколом – так возникла обитель, названная поначалу Успенской Исецкой пустынью.
Жизнь монахов часто подвергалась опасности – нападали на их поселение то татары, то калмыки, то российские ссыльные. Иноки защищались как могли, неизменно восстанавливая разграбленные и сожженные кельи, церковь, хозяйственные постройки. Первый игумен был назначен сюда из Тобольска в 1666 году, и с его приходом началось строительство каменных стен обители. После смерти Далмата в 1697 году (в возрасте 103 лет) мощи его оказались нетленными, и в народе, а потом и официально монастырь стали называть Далматовским Успенским, а возникший вкруг него городок – Далматовом. От него до Каменска-Уральского – 80 верст, а до Екатеринбурга – 250.
В 1774 году монастырь был осажден Пугачевым (при его трех тысячах сторонников заперлось внутри обители местных жителей не более четырехсот человек). Длился измор двадцать дней – все атаки разбойников оказались отбитыми, но потом к пугачевцам подошло подкрепление – около двух тысяч. Тут бы, конечно, осажденным несдобровать, если бы не подоспели царские войска и не отогнали бунтовщиков.
К этому времени монастырь включал в себя три церкви: главную – Успенскую, Дмитровскую – придельную, а еще над северными воротами – во имя Иоанна Богослова – надвратную. Стены обители были каменные, а внутри них находились: деревянная игуменская келья, келья старца Далмата (превращенная в своеобразный музей), деревянные кельи рядовых иноков, между ними – сараец малый с гробом старца, келарня с сеньми и погребом, келья хлебная, поварня квасная, солодовня, келья кожевенная, погреб да десяток амбаров. Вот и все хозяйство.
Привезли сюда Апраксина, лежавшего в телеге пластом: будучи проездом в Казани, подхватил там какую-то кишечную хворь и с тех пор, две недели уже почти, страшно мучился животом, ничего почти не мог есть, отощал, ослаб. Унтер-офицер Прутков доложил о прибытии настоятелю – архимандриту Иакинфу: мол, привез ссыльного генерала, провинившегося перед государыней, и держать его велено в стороне ото всех, разговоров никаких не иметь, никого к нему не пущать, писем не брать и не передавать, а на службу в церковь водить токмо под конвоем. И в сопроводительных бумагах было сказано: на еду ему казною отпущено 50 копеек в день (для сравнения: унтеру – 6 копеек, а солдатам – по 4) и на отопление 100 рублей за зиму.
Настоятель спросил:
– Чем же сей негодник огорчил матушку-царицу?
– Не могу знать, – то ли вправду не знал, то ль не захотел разглашать секретов вояка. – Токмо огорчил он их сильно, ибо выслан был из Москвы поспешно, даже не простившись с семейством.
– Странно, странно, – почесал шишковатый нос архимандрит. Был он маленького роста, вместе с клобуком – не выше плеча унтер-офицера. На его фоне Прутков, сам по себе не здоровяк, выглядел гигантом.
Настоятель вызвал келаря и велел разместить приезжего в одинокой келье, примыкавшей с восточной стороны к надвратной северной церкви. А когда Петра Федоровича два солдата, поддерживая с боков, отвели в клетушку и почтительно уложили на жесткий деревянный топчан, Иакинф выразил желание с ним потолковать. Унтер-офицер попытался заступить архимандриту дорогу:
– Ваше высокопреподобие, извиняюсь чрезвычайно, но сие не велено, толковать с ним не должно.
Но монах неожиданно рассердился, топнул ножкой и сказал Пруткову начальственно:
– Цыц, молчать. Ты кому указывать вздумал, негодник? «Толковать не должно»! А насчет исповеди сказано было?
Тот смутился:
– Никак нет, честный отче.
– Вот и не бухти. Не тебе учить брата во Христе. – И, войдя в келью, нарочито громко затворил за собою дверь.
Клеть была мрачноватой – узкое оконце, убранное слюдой, кроме топчана – стол и табурет, да крючок для одежды, вбитый в стену. На столе тазик и кувшин, рядом деревянная ложка. Больше ничего.
Иакинф сел на табурет, улыбнулся, взял Апраксина за руку и почувствовал, что она горит.
– У тебя ведь жар, сын мой, – произнес тревожно.
– Лихорадит, да, – отозвался бывший генерал. – Третью неделю маюсь животом.
– Не печалься, мы тебя подлечим. Летом собираем целебны травы. И от живота тож. Бог даст, отобьем заразу.
– Благодарен, владыко.
– Ох, не стоит благодарностей: мы, христиане, помогаем ближнему своему по Заповедям Господним, не считая различий – праведник али грешник. Кстати, в чем твой грех?
Петр Федорович слабо улыбнулся:
– Мой? В любви…
– Как в любви? – удивился архимандрит. – Всякая любовь не грех, но свет Божий, ибо Бог любит нас, а мы любим Бога.
– Но моя любовь оказалась грешной… не по злому умыслу, а по воле приключившихся обстоятельств… – И Апраксин рассказал всю свою историю.
Настоятель несколько мгновений молчал, переваривая услышанное. А потом кивнул:
– Ничего, ничего, сын мой, всякое страдание земное есть благо. Пострадай – и очистишься. Бог воздаст тебе.
– Так благословите же, отче.
Иакинф перекрестил его троекратно:
– Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа. Бог с тобою. Аминь.
– Согласитесь стать моим духовником?
– С радостью, с превеликой радостью – как не согласиться? Грех на тебе невольный, и его замолить, надеюсь, будет нетяжело.
– Как смогу ходить, стану посещать храм.
– Обязательно. На святое причастие, а потом на исповедь приходи. Я тебе сочувствую. – Он поднялся. – Оставайся с Богом.
– Руку дозвольте облобызать.
Протянув длань и приняв поцелуй, умиротворяюще погладил ссыльного по щеке.
– Не кручинься, раб Божий Петр. Надо верить в лучшее. Вера – это главное.
Выйдя из кельи, посмотрел на Пруткова строго:
– Так-то вот, служивый. Ибо все мы рабы Божьи. И любой достоин милости.
Унтер-офицер поклонился.
2
Между тем Лиза Разумовская (а теперь Апраксина) тоже не избегла монастыря – но не дальнего, не уральского, а московского, Новодевичьего. И, в отличие от Петра Федоровича, ей разрешались свидания с родственниками и обмен письмами. Из которых вскоре она узнала, что в Москву съезжаются многочисленные гости – предстоят торжества в связи с окончанием войны с Турцией. Государыня и Потемкин переехали в новый деревянный дворец, выстроенный в Царицыне, а обширные празднества место имеют быть на Ходынском поле. Архитекторы Баженов и Казаков выстроили там ряд павильонов – каждый отличался цветом своим и формой: либо напоминал крепость, либо корабль, либо мечеть с минаретом, – олицетворяя собой все победы во всех сражениях, а само поле выглядело символом Черного или Средиземного моря. Приглашенных насчитывалось несколько тысяч, в том числе прибыл цесаревич Павел с супругой и своим двором. Общие гуляния длились две недели – музыке, застольям, танцам, фейерверкам не было числа. А главнокомандующий граф Румянцев приобрел за свои заслуги пышную прибавку к фамилии – Задунайский, грамоту с описанием совершенных им подвигов, жезл фельдмаршала, масленичный и лавровый венки, украшенные алмазами, и такой же крест, и звезду ордена Андрея Первозванного, 5 тысяч душ крестьян в Белоруссии, 100 тысяч рублей на постройку дома и серебряный сервиз для убранства столовой. Сам Кючук-Кайнарджийский мирный договор был помпезно ратифицирован в Царицыне.
Лиза Разумовская, без сомнения, постаралась воспользоваться случаем и, когда увиделась с приехавшим в Москву братом Андреем, слезно умоляла его передать великому князю Павлу Петровичу небольшое письмо с изложением всех ее несчастий. Брат, конечно же, передал. Прочитав, цесаревич взбеленился: как, опять гонение на Апраксина, черт возьми, это ни в какие ворота, ни за что ни про что мучают человека, генерала, зятя моего друга! И не преминул на одном из балов высказать все свои претензии матери. Та сидела невозмутимая, плавно обмахиваясь веером. Посмотрела на наследника иронично:
– Защищаешь преступника, двоеженца? И не совестно?
Сын взорвался:
– Вы же знаете, он не виноват, все произошло из-за Ягужинской.
– Понимаю, да. Только я что могу поделать? Распорядиться насильно ея постричь? Но такого права у меня нет. А пока она не монашка, продолжает считаться генеральшей.
– Помогите расторгнуть брак.
– Я? С какой стати? Этого еще не хватало.
– Ну, хотя бы верните его из ссылки.
– Да, верну, а как же. Только чуть попозже. Пусть пока в тиши одиночества поразмыслит над своим поведением. Нежеланием послужить Отечеству. Дерзостью власть имущим… Пусть еще помолится. Это пойдет ему на пользу.
– Ну, тогда разрешите Лизе жить не в монастыре, а в семье Васильчиковых, с сыном.
– Так и быть, разрешу, только чтоб тебя не расстраивать. Завтра распоряжусь.
Словом, хлопоты Разумовской увенчались пока небольшой, но все-таки победой: ей позволили возвратиться в Лопасню. Но она рук не опускала и решила писать Потемкину, чтобы повлиять на императрицу с его стороны.
3
Начиналась осень. Петр Федорович, принимая отвары целебных трав, приносимых монахами, сильно поздоровел, начал самостоятельно подниматься, ел уже сидя за столом и нередко подходил к распахнутому оконцу, чтобы подышать свежим воздухом.
Из окна было видно мало что: край стены, а за ней – кусочек Исети, а за речкой – небо в облаках… Отрешенность… Грусть… Но при всем при том здесь, в монастыре, бывший генерал чувствовал себя лучше и уютней, нежели в Петропавловке. И еда вкуснее, и дышалось легче, и, конечно, главное, разговоры с архимандритом – проводимые ими под видом исповедей.
Стражу оставляли за дверью, сами пили чай с булками и медом, собственным, густым, собранным пчелами на гречихе и разнотравье. Иногда, если не было поста, угощались и наливочкой, клюковкой (ягоды с болот, окружавших Исеть). Иакинф, перед тем как выпить, обязательно чесал шишковатый нос и произносил, осенив себя крестом: «Ну-тка, с Божьей помощью… помилуй нас, грешных!» Относился он к Апраксину очень по-дружески, спрашивал всегда о здоровье, интересовался его настроением, приобадривал, говорил: «Смилостивится вот матушка-царица, и поедешь ко своим с легким сердцем, станешь вспоминать Даламатовскую обитель аки случай досадный в жизни. А оно-то не так. Ибо всё по промыслу Божьему. Значит, Вседержитель неспроста предрешил тебе у нас обретаться. Для моления и для очищения. Стало быть, во благо. Радоваться должен, что дарует тебе судьба. Что такое «суд-ба»? Это «суд Божий». Каждый день, нам дарованный, каждое мгновение, каждое испытание мы должны встречать с радостью. Испытания закаляют, очищают, учат. И роптать на судьбу нелепо. Все равно что роптать на землю, солнце, небо. Да, земля в мороз промерзает, тучи прячут солнце, с неба сыплются молнии – но гроза проходит, небо очищается, солнце светит, а земля дает урожай. Так и мы. Претерпев невзгоды, радуемся счастью. Будет и в твоей жизни счастье».
Эти речи успокаивали Апраксина. Приходя в храм во имя Успенья Божьей Матери, стоя на коленях, долго, тихо молился. Глядя в очи Пресвятой Девы, видел в них глаза Лизы Разумовской. А в Божественном Младенце у Нее на коленях различал черты Сашки. Образы Марии и Лизы как-то в его сознании странно объединялись. И, молясь Одигитрии, мысленно обращался к Лизе. И жалел, что не носит рядом с нательным крестиком ладанки с портретом своей возлюбленной.
Регулярно, каждую неделю, унтер-офицер Порфирий Прутков составлял донесение генерал-губернатору Москвы о вельможном ссыльном. Письма эти мало чем отличались друг от друга: «Граф Апраксин сносит определенный ему жребий со смирением и непротивлением, поведением кроток, незлобив, распорядок не нарушает, посещает церковь исправно. Опосля Казани был вельми слаб здоровьем, но теперь бодрее, хоть и не могуч окончательно, похудел, а лицом бледен. Иногда отказывается от пищи, бо живот все еще болит. А тогда монахи потчуют его киселем, чаем на душице и мяте, колики проходят, и опасности жизни никакой. Время коротает если не в молитвах, так произнесении вслух знаемых наизусть книжных опусов, большей частью стихов, – на французском, немецком и других языках, коих я не ведаю. Отношение к нам в обители в целом же пристойное, жаловаться грех».
Князь Волконский на основе рапортов Пруткова сочинял свои и пересылал государыне в Петербург. Та знакомилась, складывала в шкатулку, запирала на ключ в шкафчик, никаких распоряжений не отдавая.
Получал письма и Потемкин – от Натальи Загряжской и Елизаветы Апраксиной-Разумовской, а одно от Федора Апраксина – с просьбой посодействовать в разрешении дела Петра Федоровича. Но Григорию Александровичу, при его симпатии к генералу, было недосуг. Фаворит, во-первых, бблыиую часть 1776 года находился вне Петербурга – занимался строительством поселений в Новороссии – южных оконечностях империи, прежде всего – Херсона; во-вторых, отношения его с самодержицей складывались непросто… Да, он был в чести, и Екатерина в письмах к нему обращалась как к мужу, а при появлении фаворита в Петербурге неизменно допускала к себе в альков; но Потемкин видел, что любви ее прежней нет, страсть уходит и на горизонте замаячил новый любимчик – Петр Завадовский, молодой офицер из ближайшего окружения фельдмаршала Румянцева-Задунайского. Поначалу Григорий Александрович относился к новому увлечению государыни легкомысленно, думал – так, невинный флирт, – но когда ему донесли в Херсон, что соперник поселился в Зимнем, получил генерал-майора и 4 тысячи крестьян в Могилевской губернии, понял: это уже серьезно. И понесся в Петербург.
Объяснение вышло бурное. Дама уверяла, что ее любовь к супругу постоянна и неизменна, а досужий интерес к Завадовскому – чистая физиология, потому как долгое воздержание для нее мучительно. Он настаивал на том, чтоб Екатерина сделала выбор. Даже бросил полушутя: «А тебе понравится, коли я в Херсоне заведу гарем?» И услышал, к своему удивлению: «Отчего же “коли”? Ты ведь спишь со своей племянницей – Катей Энгельгард? Говорят, и с Варварой тоже?» У Григория Александровича быстро-быстро задергался глаз с бельмом – признак его крайнего волнения. Улыбнувшись, императрица сказала: «Ладно, ладно, не беспокойся, я совсем не ревную. И меня вовсе не смущает такая жизнь: если мы оба в Петербурге, то, само собою, муж и жена; если ты в отъезде – каждый ведет себя, как ему тогда вздумается. Или возражаешь?» Разве можно возражать государыне? Поразмыслив, даже повеселел: правило, придуманное ею, отменяло угрызения совести и снимало многие моральные табу; главное – продолжать оставаться возле ее величества, ведь они венчаны и у них ребенок, остальное в самом деле не столь существенно.
В доказательство примирения и его заслуг в обустройстве Новороссии и Тавриды (Крыма) самодержица пожаловала Потемкину титул светлейшего князя Таврического вместе с должностью генерал-губернатора Новороссийского края. Что торжественно и было отпраздновано в день закладки новой резиденции Григория Александровича в столице – Таврического дворца.
На одном из этих балов он столкнулся с Загряжской и, припомнив письма, адресованные ему, живо подошел:
– Здравствуйте, милейшая Наталья Кирилловна! Очень рад вас видеть. И поверьте: не забыл о хлопотах ваших относительно Пети Апраксина. Скоро дело выйдет, уверяю вас.
Лизина сестра расцвела:
– То-то будет счастье! Мы уж и не чаяли…
– Надо, надо чаять. Я займусь этим завтра же. И о результатах извещу вас письмом.
– До конца дней своих будем о вас молиться, нашем благодетеле…
– Полно, полно, не смущайте меня. Я и так припозднился с помощью Пете, надо было раньше, да заботы о благе Отечества не пускали…
Слово свое сдержал: на другой же день он отправился к Ягужинской. Та сказалась больной и хотела не принимать, но Потемкин оттолкнул мажордома и без спросу ринулся в будуар графини. Распахнул двери. Анна Павловна натурально ахнула и прикрылась шалью, ибо пребывала в утреннем неглиже.
– Что вы позволяете себе, милостивый государь?
– Я желаю говорить с вами, несмотря на ваше недомогание. Время не терпит.
– Неужели? – Дама села к нему вполоборота. – Что-нибудь случилось?
Он ответил зло:
– Нешто вы не знаете? Петр Федорович томится в монастыре по вашей милости.
– По моей? – едко рассмеялась она. – А по-моему, по своей собственной. Грех прелюбодеяния… многоженство…
– Хватит! – оборвал ее Григорий Александрович так резко, что у той даже сердце екнуло от испуга. – Хватит меня водить за нос. У ея величества – ваша расписка, обязательство сделаться монахиней не позднее нуля прошлого года. Отчего же вы по сей день в миру?
Ягужинская посмотрела на него иронически:
– Ту расписку можно бросить в нужник, ибо не имеет никакой силы. Шутка, ничего больше. Да на сей бумажке и числа-то нет.
– A-а, так вы не поставили дату нарочно?
– Разумеется. Мой Петюня такой простак… как телок доверчивый…
Фаворит набычился и сказал негромко, вперившись в нее левым, здоровым, глазом:
– Не хотите по-хорошему, сделаем по-дурному. Я поведаю государыне о подлоге вашем. Обвиню в сознательном обмане царицы. Пусть расписка не имеет силы перед законом, но сам факт мошенства вижу явно. А за ложь монарху полагается наказание. Или вы забыли участь своей матери, умершей в Якутске?
Анна Павловна вздрогнула и невольно перекрестилась.
– Вы не будете столь жестокосердны со мною, князь.
– Я? Помилуйте. Непременно буду. Если вы завтра же не уедете в Киев в монастырь. И пока государыня не получит известия о вашей схиме, станете чувствовать над собою меч дамоклов. Верно обещаю.
Ягужинская всхлипнула:
– Пощадите… я покуда слишком молода для ухода в обитель…
– А супруг ваш не слишком молод для сидения в ней?
– Я его туда не ссылала… я хотела сохранить узы нашего брака… ложь была во спасение…
Но Потемкин и не думал смягчаться. Он сказал напоследок:
– Мне пустые ваши словеса ни к чему. Завтра – в Киев, сударыня. А иначе не обессудьте. – Чуть заметно кивнув, вышел из будуара.
Та закрыла лицо руками и разрыдалась.
4
Незадолго до этого в августейшем семействе приключилось событие, изменившее отношение государыни к клану Разумовских. А причиной стал Андрей Кириллович, продолжавший поддерживать близкие отношения с цесаревичем Павлом и его супругой, Натальей Алексеевной. До царицы дошли слухи, что у тех на обедах в Гатчине разговоры ведутся в том числе политические: дескать, Павел уже совершеннолетний, регентство Екатерины закончено, и пора потребовать от нее уступить ему трон. Заводилой выступает великая княгиня, а среди гостей то и дело мелькает Загряжская – старшая сестра Андрея Кирилловича. Самодержица поняла: зреет заговор, и с ее стороны нужны решительные действия.
План сложился довольно просто: дабы разрушить их компанию, надо вбить клин между Павлом и его женой. Да и повод напрашивался замечательный: шуры-муры молодого Разумовского с цесаревной. А тем более выяснилось, что она беременна. От кого ребенок? Объявить Павлу, что от Андрея.
Миссию сию поручили Потемкину. Павел не поверил, раскричался, расплакался, говорил, что это грязный поклеп, а его благоверная чиста, аки херувим. Но не тут-то было: у Григория Александровича, как у шулера, оказался пятый туз в рукаве – перехваченная охраной переписка между любовниками. Из нее наследник престола, прочитав, понял, что амурная связь действительно существует.
Уничтожив морально главного соперника – Павла (тот от всего услышанного и увиденного оказался на грани помешательства), фаворит подкупил акушерку великой княгини, объяснив доходчиво, что младенец не должен выжить. И, желательно, Наталья Алексеевна тоже. Вот тебе задаток. В случае первого получишь столько же. В случае второго – в два раза больше. Акушерка деньги взяла.
План удался. По официальной версии, все случилось вследствие физического недостатка великой княгини – искривления позвоночника. Плод не вышел естественным путем и погиб во чреве. Мертвый, он своими токсинами отравил роженицу. Медицина была бессильна. (Правда, уже применялись в практике акушеров родовые щипцы, помогавшие выходу плода, а такую операцию, как кесарево сечение, применяли еще в древности, но бедняге Павлу не пришло в голову задавать эти ясные вопросы.)
После похорон цесаревны удалить от сына Загряжскую с Разумовским не составило большого труда: первую отправили с мужем в Москву (жили они у его сестры, Н.И. Гончаровой[35]35
Н. И. Гончарова, урожденная Загряжская, в 1812 г. станет матерью Натальи Гончаровой – будущей жены А. С. Пушкина.
[Закрыть], и в поместье ее отца – Петровско-Разумовском), а Андрея выслали вначале в Ревель (Таллин), после – в родовое имение Разумовских на Украине (Батурин), а потом и вовсе назначили российским послом в Неаполитанское королевство.
Пошатнулись позиции и Кирилла Григорьевича – он, являясь отцом «заговорщиков», тихо перебрался к себе в Батурин. Значит, опасаться его козней больше не приходилось. И когда под Рождество 1777 года государыне привезли из Киева известие, что Апраксина-Ягужинская Анна Павловна приняла во Флоровском монастыре постриг под именем инокини Августы, а Волконский из Москвы снова доложил о примерном поведении Петра Федоровича в Даламатовской обители, государыня отписала последнему: «Князь Михайло Никитич! Прикажите графа Апраксина из монастыря, в котором он ныне находится, отпустить с тем, чтобы он ехал для пребывания в Казань. Есмь, впрочем, как и всегда, вам доброжелательная, Екатерина».
Так судьба Петра Федоровича наконец-то решилась.
5
Провожали его торжественно, всей обителью. В день Богоявления Господня он на литургии в храме и при освящении воды на реке Исети был уже в мундире и при орденах, хоть и бледный, осунувшийся, но веселый и просветленный. Уезжал в сопровождении тех же солдат и Порфирия Пруткова, но не в качестве арестанта, мог с ними разговаривать и шутить. На прощанье поцеловал руку архимандриту. Иакинф благословил генерала и, перекрестив, пожелал:
– Радости тебе, сын мой, и любви премного. В том числе и к недругам твоим. Не лелей в себе мысли об отмщении. Пусть их грех пребывает с ними, им его отмаливать. Ты прости им.
– Я простил, честный отче.
– Значит, Бог с тобою.
Ехали в Казань больше трех недель – опасаясь метелей на открытых пространствах, останавливались в Уфе и Елабуге. С первой же почтовой станции Петр Федорович отправил в Москву небольшое письмецо Лизе. Сообщал о своем освобождении и о скромном желании в обозримом будущем повидать сына и ее. А потом весь путь мечтал об их встрече – пусть не очень скорой, например, в мае или июне, по сухим дорогам, но такой долгожданной и волнующей. Любит ли она его, как раньше? Не нашла ли замену, оказавшись «соломенной вдовушкой»? Сердце терзали мрачные сомнения. Оставалось только молиться.
Въехали в Казань в первых числах февраля. Город был намного больше Далматова и намного чище. По статистике, в нем татар насчитывалось не более 10 %, русских – около 80. Губернатор, само собой, проживал в кремле, в двухэтажном доме в стиле барокко, где была большая зала для балов и высокие хоры для музыкантов; к дому примыкало крыло – там располагались присутственные места для чиновников. А обязанности губернатора в ту пору отправлял князь Мещерский Платон Степанович, генерал-поручик. Несмотря на приличный возраст (64 года), выглядел он отменно, сохранял кавалерийскую стать, грудь колесом, голос зычный и в глазах огонь. Встретил Петра Федоровича при параде, обменялся рукопожатием. Доложил:
– Мне пришла инструкция из столицы: предоставить вам жилище получше, обеспечить прислугой и полной заботой, в том числе медицинской. Доктор Кауфман у нас хоть и жид, но крещеный, знает дело справно. Вы, как погляжу, не совсем здоровы?
– Да, признаться, застарелая болезнь живота снова разыгралась дорогой, – повздыхал Апраксин. – Надо отлежаться.
– Что ж, не стану обременять, отдыхайте, приходите в себя. Главное, что годы вашей опалы позади. Хоть пока не пускают в Москву или Петербург, это дело времени, жизнь в Казани тоже неплохая. После Пугачева – тихо, спокойно. Бог даст, вы не пожалеете.
Поселили его здесь же, в кремле, в небольшом флигельке губернаторского дома, пара комнаток – спальня и столовая, комната для слуг, сени и чулан. Написал письмо сыну, чтобы тот прислал денег (жил пока взаймы), отсыпался худо-бедно, отъедался, выходил на крылечко постоять на морозце, с удовольствием щурясь на зимнем солнышке. Доктор Кауфман осмотрел больного, взял анализы, на другой день пришел к нему с заключением: у Петра Федоровича гельминты, проще говоря – глисты, где-то им подхваченные, видимо, от неважно прожаренной свинины; извести их непросто, но можно; он пропишет средство, надо принимать регулярно три-четыре месяца. Генерал от души поблагодарил, расплатился щедро; врач не взял сумму целиком, отсчитал положенный гонорар, остальное вернул со словами: «Это лишнее. Вот когда поправитесь – вместе и отпразднуем».
А в конце февраля неожиданно появился Федор – возмужавший, похорошевший, в лисьей шубе и лисьей шапке.
Получив от отца письмо, отпросился у начальства на две недели, ехал споро по санному тракту через Ярославль и Нижний и проделал расстояние от Питера до Казани за четыре дня. Обнимался, целовался, тискал дорогого родителя, говорил, что все теперь наладится и его, Федора, карьера, может быть, отныне побежит быстрее.
– А невесту-то присмотрел уже? – интересовался Апраксин-старший.
– Да помилуй, папенька, до невесты ли? – не хотел сознаваться младший. – Был я сын опального генерала – кто отдаст за такого дочку? Пробавляюсь необременительными амурами. И какие наши годы? Лет до тридцати можно не обзаводиться семейством.
Вместе погуляли по городу, выходили на Волгу, скованную льдом, и смотрели, как местные рыбаки удят окуней, провертев коловоротами лунки. Федор познакомился с губернаторской дочкой Анастасией, о 17 лет, худенькой застенчивой девушкой, с ходу объяснился в любви и заверил, что строчить ей письма станет из Петербурга каждый день. Та поверила.
Погостив у отца четыре дня, ускакал обратно. Петр Федорович долго переживал его приезд, вспоминал, умиляясь каждой детали, как влюбленный юноша вспоминает все подробности встреч с избранницей своего сердца. Но потом, к середине марта, чувства улеглись, генерал снова ощутил свое одиночество, заскучал, затомился в четырех стенах.
Писем из Москвы не было. Может, Лиза не получала весточки от него? Или что-то случилось? Неужели и вправду их разлука погубила ее любовь? Как ему теперь жить? Да и стоит ли жить вообще?
Может, написать еще раз? Ей или кому-то? Например, ее сестре Анне? Тоже неудобно. Или князю Волконскому? Онто знает про своих подданных каждую деталь. Только вдруг старик будет недоволен? Не успел отпустить Апраксина из монастыря, как пошли прошения… Нет, не нужно. Может быть, Загряжской? Ведь она, говорят, в Москве. Но у генерала не было ее адреса. У кого узнать? Попросить Мещерского? Он человек официальный, и ему ответят. Но идти на поклон к губернатору очень не хотелось. Он и так сделал для Апраксина слишком много. И опять грузить просьбами совесть не позволит.
Петр Федорович окончательно скис. Даже не хотел принимать лекарства. Ну, глисты – и черт с ними. Пусть сожрут его изнутри. Раз не нужен он никому на свете. Только сыну Федору, да и то не больно.
Утром 1 апреля он проснулся рано и отправился в церковь на заутреню. Долго, долго молился перед образами. Целовал икону Казанской Божьей Матери. Бил земные поклоны.
А когда возвратился в кремль, то увидел у дверей своего флигелька возок. Удивился: кто бы это мог быть? Поспешил вовнутрь. И вначале даже не понял, кто к нему в темноте сеней бросился на шею с радостными криками. Сердце так и обмерло.
То была Лиза.
6
Да она получила его письмо. И решила сразу ехать в Казань. Но внезапно заболел Сашка, целую неделю метался в жару, а потом две недели ушло на его выздоровление. Брать ребенка в дорогу показалось рискованным, и пришлось оставить сына сестре до лета.
– Погоди, может, к лету мне позволят вернуться в столицы, – говорил Петр Федорович, пожирая свою теперь уже законную половину глазами и целуя с нежностью. – Ведь не век же мне в Казани сидеть.
– А чего? – отвечала Лиза. – Городок милейший, тихий, чистый. Купим домик где-нибудь вне кремля, но на берегу Волги. Заживем втроем. Бог даст, новых народим деток.
– Я, конечно, за, – соглашался генерал. – И особливо касательно новых деток. Но вначале хотел бы все ж таки узнать о своей участи. Надо ли обзаводиться хозяйством в Казани, коль меня отпустят? Напишу Потемкину, как он скажет, так и поступлю.
– Ну, тебе виднее.
Долго от Григория Александровича не было ответа, но в начале июня адресату доставили конверт. Князь приветствовал своего давнишнего друга и однополчанина, поздравлял с выходом из монастыря и соединением с Лизаветой Кирилловной. А по поводу вопросов Петра Федоровича написал уклончиво: «Не спеши в наш омут. Будь пока в Казани, поправляйся, получай все блага земной жизни. Положение Разумовских в настоящее время не самое лучшее. У ея величества сохраняются к ним претензии, видеть их в столице пока не хочет. Словом, погоди».
Приходилось ждать. Летом привезли к ним Сашку. Мальчику исполнилось три с половиной года, он уже давно разговаривал и напропалую шалил. Оба родителя занимались его воспитанием с радостью.
Вскоре у них появилась дочка Адель.
А потом и вторя – Маша.
Пробыли Апраксины в Казани двадцать лет.
7
Князь Потемкин-Таврический умер в 1791 году. Государыня Екатерина II на пять лет его пережила.
Императором сделался Павел Петрович и спустя два года своего царствования, путешествуя по России, заглянул он в Казань. На торжественном приеме у нового губернатора (после князя Мещерского правил тут Михаил Илларионович Голенищев-Кутузов, да, тот самый, будущий триумфатор 1812 года, а потом некий действительный статский советник Дмитрий Степанович Казинский), самодержец увидел 70-летнего старца в мундире генерал-адъютанта.
– Кто сей генерал? – обратился монарх к губернатору.
– Граф Апраксин Петр Федорович.
– Да неужто? Как он изменился! Постарел, ссутулился… Отчего он здесь?
– Так ведь матушка ваша, царствие ей небесное, так и не удосужилась распорядиться отпустить его из Казани в столицы.








