355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Салтыков-Щедрин » Том 10. Господа «ташкентцы». Дневник провинциала » Текст книги (страница 33)
Том 10. Господа «ташкентцы». Дневник провинциала
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 11:43

Текст книги "Том 10. Господа «ташкентцы». Дневник провинциала"


Автор книги: Михаил Салтыков-Щедрин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 61 страниц)

– Мамзель Сузетта! покажите господам ручку! Какова ручка-то, господа! Почтенный! Крушончик еще! Да земляницы-то не жалейте!

В эту самую минуту я вошел.

– Где ты пропадал? – набросился на меня Прокоп.

– Monsieur a eu mal au ventre! [457]457
  У господина заболел живот!


[Закрыть]
– решила Сюзетта для первого знакомства.

– Bravo, Suzette! – воскликнули собеседники.

– Госпожа Сузетта! сделайте ваше одолжение! скажите самые эти слова по-русски-с! – убеждал купеческий сын.

– У гаспадин живот болел!

– И превосходно-с. Значит, первое дело – померанцевки. Пожалуйте! А как мы уж по крушончику на брата сокрушили, так и вы, господин, нас догнать должны. Почтенный! крушончик для господина… Да земляницы-то не жалейте!

Начался обычный кутеж наших дней, кутеж без веселости и без увлечения, кутеж, сопровождающийся лишь непрерывным наполнением желудков, и без того уже переполненных. Сюзетта окончательно опьянела. Сначала она пропела «L’amour – ce n’est que cela» [458]458
  «Любовь – это вот что».


[Закрыть]
, потом, постепенно возвышая температуру репертуара, достигла до «F…… nous». Наконец, по просьбе Беспортошного, разом выплюнула весь лексикон ругательных русских слов. Купеческий сын таращил на нее глаза и говорил:

– Ишь, шельма, как чисто по-русски выговаривает!

В таких занятиях прошло добрых три часа. Наконец купеческий сын стал придираться и окончательно набросился на Ненаедова.

– Для чего я тебя нанял? – приставал он, – нет, ты ответь, для чего я тебя нанял? А хочешь, я сейчас скажу, какие такие договоры промеж нас были, когда я тебя в услужение брал?

Ненаедов краснел и бледнел. Одну минуту я даже думал, что он обидится.

Когда мы разъезжались, по улицам уже шло то смутное движение, которое предшествует пробуждению большого города.

– А! какова Сюзетта! как, шельма, ругается! – воскликнул Прокоп, садясь со мной на извозчика.

Но на этот раз я не выдержал.

– Послушай, душа моя, – сказал я, – завтра я позову вот этого самого извозчика и велю ему все ругательства, которые мы слышали, при тебе повторить. А ты отдай ему те сто рублей, которые ты взял у меня, чтоб заплатить за ужин.

VIII *

Я целый месяц не вел дневника своим похождениям и, признаюсь, даже теперь не могу с ясностью выразуметь, что̀ происходило со мной за это время.

Я был жертвой двух мистификаций сряду. Целый месяц я волновался, хлопотал и думал, что живу в самом реальном значении этого слова. Сначала я был членом VIII международного статистического конгресса * (в качестве делегата от рязанско-тамбовско-саратовского клуба), участвовал во всех его трудах, доказывал негодность употребляемых ныне приемов для исследования трактирной промышленности, беседовал с Левассёром, Кеттлѐ, Фарром и проч. Потом вдруг, каким-то чудом, декорации переменились. Оказалось, что вместо статистического конгресса я чуть было не сделался членом опаснейшего тайного общества, имевшего целию ниспровержение общественного порядка * , и что только по особенной божьей милости я явился пред лицом суда не в качестве главного обвиняемого, а лишь в качестве пособника и попустителя. Что Кеттлѐ совсем не Кеттлѐ, а пензенский помещик Капканчиков, что Левассёр – отставной корнет Шалопутов, Корренти – шарманщик Корподибакко * и т. д. И что все эти господа – эмиссары от интернационалки * …Но этого мало: в самый разгар процесса, в ту минуту, когда я уже начинал питать уверенность, что невинность моя доказана, декорации опять внезапно переменяются, и являются новые, среди которых я вижу себя… дураком! Ни конгресса, ни процесса – ничего этого не было. Был неслыханнейший, возмутительнейший фарс, самым грубым образом разыгранный шайкою досужих русских людей над ватагой простодушных провинциальных кадыков, в числе которых, к величайшей обиде, оказался и я…

Только в обществе, где положительно никто не знает, куда деваться от праздности, может существовать подобное времяпровождение! Только там, где нет другого дела, кроме изнурительного пенкоснимательства, где нет другого общественного мнения, кроме беспорядочного уличного говора, можно находить удовольствие в том, чтобы держать людей, в продолжение целого месяца, в смущении и тревоге! И в какой тревоге! В самой дурацкой из всех! В такой, при одном воспоминании о которой бросается в голову кровь!

Представьте себе такое положение: вы приходите по делу к одному из досужих русских людей, вам предлагают стул, и в то время, как вы садитесь – трах! – задние ножки у стула подгибаются! Вы падаете с размаху на пол, расшибаете затылок, а хозяин с любезнейшею улыбкой говорит:

– Скажите, какой случай! Человек! скотина! Сколько раз было говорено, чтоб этот стул убрать! Извините, пожалуйста!

Вы усаживаетесь на другой стул, и любезный хозяин предлагает вам чаю. Не подозревая коварства, вы глотаете из стоящего пред вами стакана – о ужас! – это не чай, а помои! А хозяин с тою же любезностью утешает вас:

– Ах, извините, пожалуйста! Это стакан с водой, в который я обыкновенно сбрасываю пепел от папирос! Человек! Скотина! Сколько раз было говорено, чтоб стакан этот убирать!

И так далее, и так далее.

Ежели мистификаторы упорны и пользуются здоровьем, они могут свести человека с ума. По крайней мере, я испытал это отчасти на себе. Теперь, после двух сыгранных со мной фарсов, я не могу сесть, чтоб не подумать: а ну, как этот стул вдруг подломится подо мной! Я не могу ступить по половице, чтоб меня не смущала мысль: а что, если эта половица совсем не половица, а только подобие ее, устроенное с исключительной целью, чтоб я провалился и расквасил себе нос!

Есмь я или не есмь? в нумерах я живу или не в нумерах? Стены окружают меня или какое-нибудь обманчивое подобие стен? Как ни просты эти вопросы, но ни на один из них я положительного ответа дать не берусь. Я знаю только одно: что передо мною бездна, называемая «русским досужеством», бездна, которая всегда готова меня поглотить, потому что я сам, наравне с другими, участвовал в ее устройстве.

Куда деваться от шалунов? как оградить себя от них? Жаловаться? – но представьте же себе процесс, в котором десяток молодых шалопаев, при открытых дверях, будут, в самых художественных образах, изъяснять, каким вы оказали себя дураком! И представьте себе, кроме того, что вы даже ничего не имеете сказать против этого! Потому что вы действительно вели себя как дурак, и нет в деле ни одного обстоятельства, которое бы не уличало вас в этом! Это сознаёт и председатель суда, и прокурор, и даже собственный ваш защитник, выступающий в роли частного обвинителя. На всех лицах только одно слово и написано: дурак! Нет нужды, что вы были жертвой дураков еще более бесспорных – это обстоятельство еще более отягчает вашу вину. Зачем связывался с дураками – дурак! Как не рассмотрел, что тебя окружают дураки, – дурак! Как не понял, когда даже шухардинские половые – и те догадались, что русские досужие люди над тобой шутки шутят, – дурак! Дурак – и больше ничего.

Словом сказать, вы выигрываете процесс, вы сознаёте себя вполне удовлетворенным перед лицом юстиции и в то же время, выходя из залы заседания, несомненно чувствуете себя… дураком! И даже не простым дураком, а, так сказать, штемпелеванным. Потому что вы утверждены в этом звании приговором суда. Потому что не было ни обвиненного, ни свидетеля, ни даже жалобщика, которого показание не резюмировалось бы в одном слове: дурак! Потому что вся аудитория хохотом выхохатывала это слово, и ввиду святости места вам даже нельзя было сказать этой хохочущей братии: чему хохочете! * над собой хохочете! *

Но буду рассказывать по порядку.

Когда разнесся слух, что в Петербурге имеет быть VIII международный статистический конгресс, мной прежде всего овладело естественное чувство гордости. Стало быть, и мы не лыком шиты, коль скоро к нам то и дело наезжают то «братья», то «друзья», то «гости» * . Положим, что для братьев славян и для заатлантических друзей мы могли служить орудием демонстрации, но жрецы статистики – какую демонстрацию могли они иметь в виду, выбирая себе местопребыванием Петербург? Очевидно, они ни о чем другом не думали, кроме роскошного пира науки * , который нигде не мог быть устроен с таким удобством, как в Петербурге. Стало быть, если отныне кто-нибудь назовет нас кадетами цивилизации * , то мы можем смело сказать тому в глаза: нет, мы не кадеты! к нам обращали взоры братья славяне! с нами братались заатлантические друзья! * у нас, наконец, без всякой задней мысли отдыхали современные гиганты статистики!

Конечно, было тут и не без опасений – как бы не осрамиться перед иностранными гостями, – но когда мы стали с Прокопом считать по пальцам, сколько у нас статистиков, то просто даже остолбенели от удивления. Сколько рассеяно статистиков по министерствам и губерниям, статистиков, получающих определенное содержание, и следовательно, вполне достоверных! Сколько, сверх того, статистиков не вполне достоверных, а вольнопрактикующих, которые по собственной охоте ведут счет питейным заведениям и потом печатают в газетах свои труды в форме корреспонденции из Острогожска, Калягина, Ветлуги и проч.? Наконец, сколько «Прохожих», «Проезжих», «Иксов», «Зетов» и других трудолюбцев, при трепетном свете лампады разработывающих достопримечательности Лаишева, Кадникова, Обояни и иных?

– Если всех-то счесть, так, пожалуй, и пальцев на руках не хватит! – воскликнул Прокоп, когда мы кончили обозрение наших статистических сил, – да и народ-то, брат, всё какой – уж эти не выдадут!

Таким образом, оставалось только гордиться и торжествовать. Но, увы! опасения – такая вещь, которая, однажды закравшись в душу, уже не легко покидает ее. Опровергнутые в одной форме, они отыщут себе другую, третью и т. д. и будут смущать человека до тех пор, пока действительно не доведут его до сознания эфемерности его торжества. Нечто подобное случилось и со мной.

Не знаю почему, но мне вдруг показалось, что ежели конгресс соберется в Петербурге, то предметом его может быть только коротенькаястатистика * , то есть такая, в которой несколько глав окажутся оторванными. Ведь статистика, думалось мне, наука почти всеобъемлющая; следовательно, предметом ее может быть не одно движение народонаселения, не одно сухое перечисление фабрик и заводов, но и другие, более деликатного свойства, общественные явления. Положим, что и явление самое деликатное можно обесцветить, запрятав его в графу и выразив в виде голой цифры, но ведь и цифры порою бывают так красноречивы, что прямо ведут к аттестациям, вроде «хорошо», «дурно», «благоприятно», «неблагоприятно» и т. д. Ловко ли будет нам признать нормальность и полезность подобных аттестаций? И, раз признавши их нормальность, можно ли будет впоследствии (когда он надоест) счесть для себя необязательным этот контроль, идущий бог весть откуда и руководящийся бог весть какими предписаниями?

Возьмем для примера хоть научно-литературное развитие страны. Как ни трудно подчиняется этот предмет цифирным определениям, но несомненно, что такие определения существуют, а следовательно, статистика, даже самая скромная, не имеет ни малейшего права игнорировать их. С одной стороны, во всякой стране издается известное число газет и журналов, печатается известное число книг. С другой стороны, во всякой же стране, за немногими исключениями, существуют учреждения, обязанность которых главнейшим образом заключается в наблюдении * , чтобы в литературе не было допускаемо случаев так называемого превышения власти. Статистика не может пройти молчанием эти явления; они слишком крупны и ярки, чтоб их игнорировать. Но как же поступит она по их поводу? Конечно, она прежде всего констатирует число наблюдающих за литературой чиновников, сумму получаемого ими содержания, классы занимаемых ими должностей и мундиры, тем должностям присвоенные. Разумеется, я ничего не сказал бы против статистики, если б она ограничилась исключительно одними этими фактами; но в том-то и дело, что статистика, да вдобавок «международная», всегда идет далее тех границ, которые предписываются благоразумием. Описавши мундиры чиновников, она перейдет к их деятельности, а вступивши на эту почву, найдет, что деятельность эта выразилась в стольких-то предостережениях, стольких-то закрытиях, и т. д. Вот тогда-то, собственно, и начнется так называемое «красноречие цифр». Хорошо, если цифры останутся только цифрами, то есть будут себе сидеть в подлежащих графах да поджидать очереди, когда их, наравне с прочими, включат в учебники; но ловко ли будет, если какой-нибудь «иностранный гость», отведавши нашего хлеба-соли, вдруг вздумает из цифр вывести и для нас какую-то аттестацию? Я уступаю заранее, что аттестация эта будет формулирована словами: «похвально» и «благоприятно», но приятен ли будет самый факт возможности аттестации? – вот в чем вопрос, и вопрос настолько важный, что над ним стоит очень и очень крепко призадуматься. Я, по крайней мере, думаю, что эта возможность обоюдуострая и что мы в равной мере рискуем получить и благоприятные и неблагоприятные отметки. Тут все зависит от того, сохранил ли иностранный гость благодарное воспоминание о нашем гостеприимстве или не сохранил. Нет, лучше уж совсем изъять главу о духовном развитии из программы занятий международного конгресса, нежели подвергаться риску выслушиванья каких-то аттестаций от людей, которые, быть может, и мундира-то порядком носить не умеют!

Другой пример подобной же скабрёзности представляет вопрос о неприкосновенности или общедоступности домашнего очага * . В некоторых странах вопрос этот разрешается в пользу неприкосновенности, в других – в пользу общедоступности, но, во всяком случае, то или другое решение имеет известные практические последствия, которые отражаются на народной жизни и выражаются в форме фактов и цифр. Статистика была бы недостойна имени науки, если б она не занялась этими цифрами и фактами и не занесла их в графы свои. И вот опять выступает на сцену красноречие цифр, опять является возможность аттестации и соединенных с нею опасений, сохранил ли иностранный гость благодарное воспоминание о нашем гостеприимстве или не сохранил? Ужели же, из-за какой-нибудь статистики, единственно ради ее полноты, мы станем мучиться сомнениями? Risum teneatis, amici? * [459]459
  Не смешно ли?


[Закрыть]
Гораздо проще и эту главу изъять из программы занятий конгресса – и дело с концом.

Третий, еще более скабрёзный вопрос представляют публичные сборища, митинги * и т. д., которые также известным образом отражаются на народной жизни и, конечно, не меньше питейных домов имеют право на внимание статистики. Не изъять ли, однако ж, и его? Потому что ведь эти статистики – бог их знает! – пожалуй, таких сравнительных таблиц наиздают, что и жить совсем будет нельзя!

Словом сказать, вопрос за вопросом, их набралось такое множество, что когда поступил на очередь вопрос о том, насколько счастлив или несчастлив человек, который, не показывая кукиша в кармане, может свободно излагать мнения о мероприятиях становых приставов (по моему мнению, и это явление имеет право на внимание статистики), то Прокоп всплеснул руками и так испугался, что даже заговорил по-французски.

– Финисѐ! – усовещевал он меня, – пожалуйста финисѐ! ну, что там! чего там? Еще услышат, – что хорошего!

И вдруг я получаю через Прокопа печатное приглашение лично участвовать на VIII международном статистическом конгрессе, в качестве делегата от рязанско-тамбовско-саратовского клуба! Разумеется, что при одном виде этого приглашения у меня «в зобу дыханье сперло» * ; сомнения исчезли, и осталось лишь сладкое сознание, что, стало быть, и я не лыком шит * , коль скоро иностранные гости вспомнили обо мне!

Ослепление мое было так велико, что я не обратил внимания ни на странность помещения конгресса, ни на несообразность его состава, ни на загадочные поступки некоторых конгрессистов, напоминавшие скорее ярмарочных героев, нежели жрецов науки. Я ничего не видел, ничего не помнил. Я помнил только одно: что я не лыком шит и, следовательно, не плоше всякого другого вольнопрактикующего статистика могу иметь суждение о вреде, производимом вольною продажей вина и проистекающем отсюда накоплении недоимок.

Конгресс помещался в саду гостиницы Шухардина * – это была первая странность. В самом деле, мы, которые так славимся гостеприимством, ужели мы не могли найти более приличного помещения, хотя бы, например, в залах у Марцинкевича * , которые, кстати, летом совершенно пусты?

Вторая странность заключалась в том, что, кроме Кеттле́, Левассёра, Фарра, Энгеля и Корренти, которым меня тотчас же представил Прокоп, все остальные члены конгресса были в фуражках с красными околышами. То были делегаты от Лаишева, Чухломы, Кадникова и проч. Судите, какой же мог быть международный конгресс, в котором главная масса деятелей явно тяготела к Ливнам, Карачеву, Обояни и т. д.?

Третья странность: Кеттлѐ кстати и некстати восклицал: fichtre sapristi! и ventre de biche! [460]460
  черт возьми! черт побери! ко всем чертям!


[Закрыть]
Фарр выказывал явную наклонность к очищенной; Энгель не переставал тянуть пиво, а Левассёр, едва явился на конгресс, как тотчас же взял в руки кий и сделал клапштосом желтого в среднюю лузу!..

Четвертая странность: шухардинские половые не только не обнаруживали никакого благоговения, но даже шепнули мне на ухо, не пожелают ли иностранные гости послушать арфисток *

Но, повторяю, ничто в то время не поразило меня: до такой степени я был весь проникнут мыслью, что я не лыком шит.

Я пришел на конгресс первый, но едва успел углубиться в чтение «Полицейских ведомостей», как услышал прямо у своего уха жужжание мухи. Отмахнулся рукой один раз, отмахнулся в другой; наконец, поднял голову… о, чудо! передо мной стоял Веретьев! Веретьев, с которым я провел столько приятных минут в «Затишье» * !

– Веретьев! боже! какими судьбами! – воскликнул я, простирая руки.

– Делегат от Амченского уезда, рекомендуюсь! – отвечал он, бросая искоса взгляд на накрытый в стороне стол, обремененный всевозможными сортами закусок и водок.

– Как? статистик? Браво!

Вместо ответа Веретьев зажужжал по-комариному, но так живо, так натурально, что передо мной разом воскресло все наше прошлое.

– А Маша?.. помнишь? – спросил я в неописанном волнении.

– Теперь, брат, она уж не Маша, а целая Марьища…

– Позволь, но ведь Маша утопилась!

– Это все Тургенев выдумал. Топилась, да вытащили. * После вышла замуж за Чертопханова * , вывела восемь человек детей, овдовела и теперь так сильно штрафует крестьян за потраву, что даже Фет – и тот от нее бегать стал! * [461]461
  По последним известиям, факт этот оказался неверным. По крайней мере, И. С. Тургенев совершенно иначе рассказал конец Чертопханова в «Вестнике Европы» за ноябрь 1872 г. * ( Прим. М. Е. Салтыкова-Щедрина.)


[Закрыть]

– Скажите пожалуйста! Но что же мы стоим! Человек! рюмку водки! большую!

Веретьев потупился.

– Не надо! – произнес он угрюмо, – зарок дал!

– Как! ты! не может быть!

Не успел я докончить своего восклицания, как в сад вошли… молодой Кирсанов * и Берсенев * ! Кирсанов был одет в чистенький вицмундир; из-под жилета виднелась ослепительной белизны рубашка; галстух на шее был аккуратно повязан; под мышкой он крепко стискивал щегольской портфель. За ним, своей мечтательной, милой походкой с перевальцем, плелся Берсенев, и тоже держал под мышкой довольно поношенный портфель, который, вдобавок, постоянно у него выползал. Как ни неожиданна была для меня эта встреча, но, взглянувши на Кирсанова поближе, я без труда понял, что, при скромности и аккуратности этого молодого человека, ему самое место – в статистике. Несколько более смутило меня появление Берсенева. Это человек мечтательный и рыхлый, думалось мне, – у которого только одно в мысли: идти по стопам Грановского. Но идти не самому, а чтоб извозчик вез. Вот и теперь на нем и рубашка криво сидит, и портфель из-под мышки ползет… ну, где ему усидеть в статистике!

– Делегат от Ефремовского уезда, – рекомендовался между тем Кирсанов, подавая мне руку, как старому знакомому.

– Очень рад! очень рад! Уже статистик! Давно ли?

– Месяца два тому назад. Я должен, впрочем, сознаться, что в нашем уезде статистика еще не совсем в порядке, но надеюсь, что, при содействии начальника губернии, успею, в непродолжительном времени, двинуть это дело значительно вперед.

– Ваш батюшка? Дяденька? *

– Благодарю вас. Батюшка, слава богу, здоров и по-прежнему играет на виолончели свои любимые романсы. Дядя скончался, и мы с папашей ходим в хорошую погоду на его могилу. Феничку * мы пристроили * : она теперь замужем за одним чиновником в Ефремове, имеет свой дом, хозяйство и, по-видимому, очень счастлива.

– Да… но скажите же что-нибудь о себе!

– Благодарю вас, я совершенно счастлив. Полтора года тому назад женился на Кате Одинцовой * и уже имею сына. Поэтому получение места было для меня как нельзя более кстати. Знаете: хотя у нас и довольно обеспеченное состояние, но когда имеешь сына, то лишних тысяча рублей весьма не вредит.

– Базаров * …помните?

Кирсанова передернуло при этом вопросе, и он довольно сухо ответил мне:

– Мы с папашей и Катей каждый день молимся, чтобы бог простил его заблуждения!

– Ну… а вы, Берсенев! – обратился я к Берсеневу, заметив, что оборот, который принял наш разговор, не нравится Кирсанову.

– Я… вот с ним… – лениво пробормотал он, как бы не отдавая даже себе отчета, от кого или от чего он является делегатом.

«Ну, брат, не усидеть тебе в статистике!» – мысленно повторил я и вскинул глазами вперед. О, ужас! передо мной стоял Рудин, а за ним, в некотором отдалении, улыбался своею мягкою, несколько грустной улыбкою Лаврецкий.

– Рудин! да вы с ума сошли! ведь вы в Дрездене на баррикадах убиты! * – воскликнул я вне себя.

– Толкуйте! Это все Тургенев сказки рассказывает! Он, батюшка, четыре эпизода обо мне написал, а эпизод у меня самый простой: имею честь рекомендоваться – путивльский делегат. Да-с, батюшка, орудуем! Возбуждаем народ-с! пропагандируем «права человека-с» * ! воюем с губернатором-с!

– И очень дурно делаете-с, – заметил наставительно Кирсанов, – потому что, строго говоря, и ваши цели, и цели губернатора – одни и те же.

– Толкуй по праздникам! Ведь ты, брат, либерал! Я знаю, ты над передовыми статьями «Санкт-Петербургских ведомостей» слезы проливаешь! А по-моему, такими либералами только заборы подпирать можно!

– Лаврецкого * …не забыли? – прозвучал около меня задумчивый, как бы вуалированный голос.

Но, не знаю почему, от Лаврецкого, этого истого представителя «Дворянского гнезда», у меня осталось только одно воспоминание: что он женат.

– Лаврецкий! вы?! как здоровье супруги вашей?

– Благодарю вас. Она здорова и здесь со мною в Петербурге. Знаете, здесь и Изомбар и Андриѐ… ну, а в нашем Малоархангельске… Милости просим к нам; мы в «Hôtel d’Angleterre»; жена будет очень рада вас видеть.

– Ах, боже мой! Лаврецкий… вы! Лиза * …помните?

– Лизавета Михайловна скончалась. Признаюсь вам, это была большая ошибка с моей стороны. Увлечь молодую девицу, не будучи вполне уверенным в своей свободе, – как хотите, а это нехорошо! Теперь, однако ж, эти увлечения прошли, и в занятиях статистикой…

Но этому дню суждено было сделаться для меня днем сюрпризов. Не успел я выслушать исповедь Лаврецкого, как завидел входящего Марка Волохова * . Он был непричесан, и ногти его были не чищены.

– Волохов!! и вы здесь!

– А вы как об нас полагали?

– Да… но вы… делегат!..

– Ну да, делегат от Балашовского уезда… что ж дальше! А вы, небось, думали, что я испугаюсь! Я, батюшка, ничего не испугаюсь! Мне, батюшка, черт с ними – вот что!

Сказав это, он отвернулся от меня и, заметив Рудина, процедил сквозь зубы:

– Балалайка бесструнная!

В сад хлынула вдруг целая толпа кадыков в фуражках с красными околышами и заслонила собой моих знакомцев. Мне показалось, что в этой толпе мелькнула даже фигура Собакевича * . Через полчаса явился Прокоп в сопровождении иностранных гостей, и заседание началось.

Первое заседание прошло шумно и весело * . Члены живо разобрали между собой подлежащие разработке предметы и организовались в отделения; затем определен был порядок заседаний (число последних ограничено семью). В заключение, Энгель очень приятно изумил, выпив бутылку пива и сказав по-русски:

– Ишо̀ одна бутилк!

На что Фарр очень метко и любезно рипостировал * :

– И мене ишо̀ один румк!

Организовавшись как следует, мы заключили наш avant-congrès [462]462
  предсъездовское собрание.


[Закрыть]
, съевши по порции ботвиньи и по порции поросенка. При этом Прокоп очень любезно извинился, что на сей раз, по множеству других организаторских занятий, еда ограничивается только двумя блюдами, а Левассёр чрезвычайно польстил нашему национальному самолюбию, сказав:

– Mais non! mais pas du tout! mais donnez-moi tous les jours du parasseune – et vous ne m’entendrez jamais dire: assez! [463]463
  Что вы, что вы! давайте мне каждый день поросенка – и вы никогда не услышите от меня: довольно!


[Закрыть]

Мы встали из-за стола сытые и довольно пьяные, постановив на прощание:

1) Ни к каким издержкам по устройству закусок и обедов иностранных гостей не привлекать.

2) Интернировать иностранных гостей в chambres garnies на Мещанской, с предоставлением им ежедневно по полпорции чаю или кофею утром и по стольку же вечером, а издержки на этот предмет отнести на счет делегатов от градов, весей и клубов.

3) Завтрашний день начать осмотром Казанского собора * , затем вновь собраться к Шухардину, где, после заседания, имеет быть обеденный стол * (menu: селянка московская, подовые пироги, осетрина по-русски, грибы в сметане, жареный поросенок с кашей и малина со сливками). После обеда – катанье на извозчиках.

Доро̀гой, пока мы шли с Прокопом домой, он был в таком энтузиазме, что мне большого труда стоило усовестить его.

– Да, брат, эти будут почище братьев славян! – говорил он, – заметил ли ты, как этот бестия Левассёр: la république, говорит, il n’y a que ça! * [464]464
  республика – и только!


[Закрыть]
Я так и остолбенел!

– А знаешь ли, какая мне мысль пришла в голову: как только все дела здесь прикончим, покажем-ка мы иностранным гостям Москву! *

– А что ты думаешь! ведь следует!

– Еще бы! Ну, разумеется, экстренный train [465]465
  поезд.


[Закрыть]
на наш счет; в Москве каждому гостю нумер в гостинице и извозчик; первый день – к Иверской, оттуда на политехническую выставку, а обедать к Гурину; второй день – обедня у Василия Блаженного и обед у Тестова; третий день – осмотр Грановитой палаты и обед в Новотроицком. А потом экстренный train к Троице, в Хотьков… Пение-то какое, мой друг! Покойница тетенька недаром говаривала: уж и не знаю, говорит, на земле ли я или на небесах! Надо им все это показать!

– Бесподобно! То-то я давеча сижу и думаю, что чего-то недостает! Ан вон оно что: в Москву!

– Ты одно то подумай: здешние ли поросята или московские!

– Где уж здешним!

– Или опять осетрина! Ну, где ж ты здесь такой осетрины достанешь, чтобы целое звено – сплошь все жир!

– Сказано, в Москву, – и дело с концом!

На другой день мы все, кроме Марка Волохова, собрались в Казанский собор. Причем я не без удивления заметил, что Левассёр очень отчетливо положил три земных поклона и приложился к иконе.

– Смотри-ка! Левассёр-то! по-нашему молится! – толкнул меня в бок Прокоп, – et vous… comme nous? [466]466
  и вы… как мы?


[Закрыть]
– прибавил он, обращаясь к гостю.

Но удивлению нашему уже совсем не стало пределов, когда Левассёр (вероятно, застигнутый врасплох) совершенно чисто по-русски ответил:

– Да-с, моя маменька от этой иконы в молодости исцеление получила…

Но вслед за тем он вдруг спохватился, хлопнул себя по ляжке и залопотал:

– Ah! sapristi! je crois qu’à force d’entendre parler russe, je commence moi-même à parler cette langue comme ma langue maternelle! Mais oui, messieurs! Mais comment donc! Ah! fichtre.. prosternons-nous! Adorons, ventre de biche! la tolérance en matièr. de religion… tolerantia et prudentia… je ne vous dis que ça! [467]467
  Ах! черт побери! я так много слышу русской речи, что, кажется, я сам начинаю говорить на этом языке, как на своем родном. Клянусь, господа! Уверяю вас! Ах! черт возьми… преклонимся! Воздадим поклонение, черт побери! терпимость в деле религии… терпимость и благоразумие… Вот что я вам скажу.


[Закрыть]

И представьте себе, как ни груб был этот факт самоуличения, но даже он не открыл наших глаз: до такой степени мы были полны сознанием, что и мы не лыком шиты!

Второе заседание началось с объявления Кеттлѐ, что он пятьдесят лет занимается статистикой и нигде не встречал такого горячего сочувствия к этой науке, как в России. «Поэтому, – присовокупил он любезно, – я просто прихожу к заключению, что Россия есть настоящее месторождение статистики…»

– Messieurs, un verre de Champagne! [468]468
  Господа! бокал шампанского!


[Закрыть]
Милости просим! Человек! шампанского! Господин Кеттле́! ваше здоровье! Votre santé! Vous acceptez, n’est-ce-pas? Du Champagne!! [469]469
  Ваше здоровье! Вы выпьете, не правда ли? Шампанского!


[Закрыть]

– Mais… j’en prendrai avec plaisir [470]470
  С удовольствием.


[Закрыть]
– скромно отвечал маститый старец, но скромность эта была так полна чувства собственного достоинства, что мы сразу поняли, что не мы почтили старца, но старец почтил нас.

Когда бокалы были осушены, встал Фарр и вынул из бокового кармана лист разграфленной бумаги. Этот лист он показал всем делегатам и объяснил, что такова форма для производства народной переписи, доставшаяся VIII международному конгрессу в наследие от такового ж, имевшего свое местопребывание в Гааге * . Но в форме этой он, Фарр, замечает, однако ж, один очень важный недостаток, заключающийся в том, что, при исчислении народонаселения по занятиям и ремеслам, в ней опущен довольно многочисленный класс людей, известный под именем «шпионов».

Я взглянул на Прокопа: он совершенно посоловел и дико озирался. К счастию, половые куда-то разошлись, так что он скоро оправился и довольно спокойно произнес:

– С своей стороны, я полагал бы этот неприятный разговор оставить. Неужто, господа, у вас за границей и разговоров других нет!

И он уже предложил приступить к следующему, по порядку, предмету суждений, как встал Левассёр и, по существу, решил дело в пользу Прокопа. *

– Messieurs, – сказал он, – l’espionnage * a été reconnu de tous temps comme l’un des plus vifs stimulants de la vie politique. Déjà l’antique Jéroboam promettait des scorpions à ses peuples * , ce qui, traduit en langue vulgaire, ne saurait signifier autre chose qu’es pions. Ensuite, nous trouvons dans Aristophane des preuves irrécusables que les Grecs ne connaissaient que trop ce moyen gouvernemental et qu’ils donnèrent aux espions le surnom sonore des sycophantes * . Mais c’est aux césars de l’antique Rome que la science de l’espionnage est redevable de son plus grand développement. Au dire de Tacite, du temps de Néron, de Caligula et autres il n’y avait presque pas un seul homme dans tout l’Empire qui ne fût espion ou ne désirât de l’être * . Ces majestueux romains, qui ne commençaient pas autrement leurs blagues qu’en disant: «civis Romanus sum», se sont fait au métier de l’espionnage comme s’ils étaient les plus majestueux des chenapans. Enfin, notre belle France est là pour attester que l’espionnage n’est jamais de trop dans un pays dont la vie politique est à son apogée. Chez nous, messieurs, presque tout le monde s’entreespionne, ce qui n’empêche pas la vie sociale d’aller son train. La solidarité de l’espionnage fait qu’on n’en ressent presque pas l’inconvénient. Voici l’historique de ce phénomène social qui porte le nom malsonnant de l’espionnage. Mais si nous constatons ici les résultats pratiques du métier, nous devons en même temps constater que jamais ces résultats ne pour raient être ni si grands, ni si accomplis, si les espions s’avisaient d’agir ouvertement… là, le coeur sur la main! Oui, messieurs, c’est une occupation qui ne saurait être pratiquée que sous le voile du plus grand mystère! Otez le mystère – et adieu l’espionnage. Il n’est plus – et avec lui tombe tout le prestige de la vie politique. Point d’espionnage – point d’accusations, point de proces, point de proscriptions! La vie politique reste, pour ainsi dire, en suspens. Tout passe, tout tombe, tout s’évanouit. Voilà pourquoi je ne partage pas l’opinion, exprimée par mon honorable collègue, M-r Farr. Je comprends três bien sa pensée: il est par trop champion de la statistique pour ne pas gémir en voyant que cette science conserve encore des points inexpliqués et obscurs. Mais Dieu, dans sa divine sagesse, en a jugé autrement. Il a voulu que la statistique conserve à jamais quelques points inachevés pour que nous autres, humbles travailleurs de la science, ayons toujours quelque chose à eclaircir ou à achever. Aussi je conclus, en disant: messieurs! nous avons toute une rubrique, où se classent les chenapans et autres gens sans foi ni loi! Cette rubrique n’est-elle pas assez large pour que les espions y trouvent leur place naturelle? Oh, messieurs, classons les y hardiment, et puis disons leurs: allez, gens sans aveu et faites votre vil métier! la statistique ne veut pas vous connaitre! [471]471
  Шпионаж был признан во все времена одним из самых живых стимулов политической жизни. Уже древний Иеробоам обещал скорпионы своим народам, что в переводе на обыкновенный язык не могло значить ничего другого, как шпионов. Далее мы находим у Аристофана неопровержимые доказательства, что греки очень признавали это средство управления и что они дали шпионам звучное прозвище сикофантов. Но лишь в эпоху цезарей античного Рима наука шпионажа достигла наибольшего своего расцвета. По словам Тацита, со времен Нерона, Калигулы и других не было почти ни одного человека во всей империи, который не был бы шпионом или не желал бы им быть. Эти величественные римляне, которые не начинали своей хвастливой болтовни иначе, как говоря: «Я, римский гражданин», достигли в шпионаже такой высоты, как если бы они были величайшими из мошенников. Наконец, наша прекрасная Франция свидетельствует, что шпионаж никогда не бывает чрезмерным в стране, политическая жизнь которой достигает своего апогея. У нас, господа, почти все шпионят друг за другом, что не мешает общественной жизни идти своим путем. Так как шпионят все, то в этом занятии почти не чувствуют ничего неприличного. Приведу историческую справку о том социальном явлении, которое носит неблагозвучное имя шпионажа. Но если мы говорим о практических результатах этого ремесла, мы должны в то же время констатировать, что никогда бы эти результаты не могли быть ни такими большими, ни такими исчерпывающими, если бы шпионы начали действовать открыто… на виду, не маскируясь. Да, господа, это деятельность, которой можно заниматься только под покровом величайшей тайны! Отнимите тайну – и прощай шпионаж. Его более нет – а вместе с ним падает весь престиж политической жизни. Нет шпионажа – нет обвинений, нет процессов, нет преследований! Политическая жизнь, так сказать, замирает. Все проходит, все падает, все бездействует. Вот почему я не разделяю мнения, выраженного моим почтенным коллегой, господином Фарром. Я очень хорошо понимаю его мысль: он слишком большой приверженец статистики, чтобы не горевать, что эта наука содержит еще необъяснимые и темные места. Но бог, в своей божественной мудрости, судил об этом иначе. Он захотел, чтобы статистика всегда имела некоторые необработанные данные для того, чтобы мы, смиренные работники науки, всегда имели возможность что-либо


[Закрыть]


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю