355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Салтыков-Щедрин » Том 10. Господа «ташкентцы». Дневник провинциала » Текст книги (страница 14)
Том 10. Господа «ташкентцы». Дневник провинциала
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 11:43

Текст книги "Том 10. Господа «ташкентцы». Дневник провинциала"


Автор книги: Михаил Салтыков-Щедрин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 61 страниц)

Взлом существует – это факт!!

Но взлом сделан не просто для взлома, а с преступною целью воспользоваться чужою собственностью – это тоже факт!! Еще вечером пятнадцатого июня 18** года Потапов считал себя обладателем двоих старых пестрядинных портов, одной почти новой рубашки и монеты, называемой в простонародье семишником. Утром, шестнадцатого числа, этих вещей у него не стало. Они исчезли, испарились, улетучились – все, что угодно, но только исчезли со взломом, с помощью сломанного висячего замка и сорванного пробоя! Это вторая косвенная улика!

Зачем Дорофеев пришел к Потапову? Защита, быть может, скажет, что таково было обыкновение Дорофеева, что квартира Потапова была ночлежным домом, в котором каждую ночь ночевало множество лиц! Но, во-первых, господа присяжные, к словам защиты вообще следует относиться с некоторым недоверием. Защита заинтересованав оправдании своего клиента (сильное движение со стороны Тонкачева (ого!); председатель с беспокойством смотрит на Мишу, но последний, не смущаясь, продолжает);скажу более: от этого оправдания зависит самое материальное обеспечение защиты (Тонкачев вскакивает)…Но прекратим, однако же, этот разговор, который – я сознаю – не всем может здесь нравиться… Итак, продолжаю. Во-вторых, говорю я, почему же Дорофеев пришел ночевать к Потапову именно в ту самую ночь, когда у последнего совершена кража… кража со взломом, господа присяжные! Или тут есть игра природы? или чудесное какое-нибудь стечение обстоятельств? Мы охотно согласились бы с этим предположением, если бы не жили в просвещенном девятнадцатом веке, когда вера в чудеса уже значительно утратила свою силу! Да, господа присяжные, тут нет ни игры природы, ни чуда, а просто-напросто есть третья косвенная улика!

Чтоб доказать, что тут нет никакого чуда, нам не нужно даже ссылаться на просвещенное время, среди которого мы живем. Мы так легко, самыми обыкновенными средствами, можем распутать эту кажущуюся случайность, что она даже в ваших глазах, господа присяжные, утратит всякое право претендовать на название случайности. И действительно, следствие с полною ясностью раскрывает нам, что перед этим Дорофеев кряду пять дней не ночевал у Потапова, а имел приют у другого ночлежника, Кузьмы Герасимова. Почему так? – на этот вопрос следствие отвечает прямо: Дорофеев был во вражде с Потаповым, и именно поссорился с ним за пять дней перед кражею, и именно из-за той почти новой рубахи, которая, как я сказал выше, вместе с прочим имуществом исчезла в ночи пятнадцатого июня 18** года. За пять дней перед тем Дорофеев просил Потапова продать ему означенную выше рубашку; Потапов соглашался, но просил пятьдесят копеек; Дорофеев давал только сорок. Торг не состоялся, но злоба запала глубоко в сердце Дорофеева. Он уже тогда не мог сдержать ее, и при посторонних людях сказал Потапову: погоди ж ты! Во сколько же раз должна была возрасти эта злоба в течение последующих пяти дней! Не забудьте, господа присяжные, что Дорофеев человек неразвитый, человек нрава грубого, человек, которого ежеминутно должна была точить мысль об этой почти новой рубашке, на которую он, по-видимому, давно уже смотрел завистливыми глазами! В виду этого соображения, ссора Дорофеева с Потаповым является уже не просто четвертой косвенной уликой кражи со взломом, но и уликой преднамеренногоее совершения!

Но идем дальше. Свидетель Онуфриев утверждает, что сам слышал, как Дорофеев чиркал спичкою, чтоб добыть огня, а свидетель Прохоров прямо показал, что, лежа подле Дорофеева, он очень отчетливо слышал, как последний ворочался с боку на бок. Свидетельства подавляющие! Тем не менее Дорофеев возражает против них и, смею так выразиться, с невозмутимою наглостью утверждает, что он добывал себе огня и ворочался на нарах, потому что хотел идти за естественной надобностью! Позволяю себе, однако ж, думать, господа присяжные, что вы оцените это объяснение, как оно того заслуживает. Как! и здесь является эта всегдашняя бесчестная уловка людей, промышляющих темным и опасным ремеслом незаконного стяжания! И вы поверите ей! Вещь неслыханная («chose inouïe»)! Этих людей как-то всегда обуревают естественные надобности именно в те минуты, когда им предстоит привести в исполнение их темные глубоко обдуманные замыслы! Естественная надобность! что̀ может быть законнее этой причины!! Но, спрашиваю я вас, разве Дорофеев был в первый раз в этом доме, чтоб не иметь полной возможности удовлетворить своей надобности без помощи огня? Разве он не знает всех входов и выходов? не знает, как расположена всякая нара, как нужно пройти, чтоб достигнуть желаемого? Нет, он знает все это; он не знает определительно только одного: где стоит хозяйский сундук, тот сундук, который ему предстоит взломать. И вот, пользуясь темнотою ночи, уверенный, что ночлежники, после тяжкого трудового дня, заснули сном, который позволяю себе назвать непробудным, он зажигает спичку и идет. Куда идет? что хочет совершить? – он не сказывает нам об этом. Но мы… мы уже угадываем его преступные намерения! Мы следили шаг за шагом за его действиями, и позволяем себе думать, что у нас прибавилась еще пятая косвенная улика, и притом такая, которая, кроме кражи со взломом, свидетельствует еще и о нераскаянности обвиняемого.

Наконец, и еще улика – шестая: у Дорофеева на другой день, утром, при обыске, найден был за голенищем сапога семишник. Конечно, Дорофеев утверждает, что эти две копейки составляют его собственность, – но где ж доказательства справедливости этого показания? Кто видел, что у Дорофеева вечером пятнадцатого числа 18** года были эти две копейки? И почему у него оказалось именно две, а не три, не пять, не десять, не двадцать копеек? Опять игра случая! Странная это игра, господа присяжные! выгодная для подсудимого, но которую, благодаря вашему просвещенному суду, ему положительно придется на будущее время оставить! Правда, что сам Потапов показывает, что бывший у него семишник будто быпокусан зубом, между тем как монета, найденная у Дорофеева, имеет вид совершенно новый. Но можно ли верить Потапову, потерпевшему от преступления? Почему не предположить, что им овладело сострадание к своему старинному квартиранту? что он, давая сбивчивые показания, действовал под влиянием угроз, внушений, мольбы? Но вас, господа присяжные, подобные колебания в показаниях потерпевшей стороны не должны останавливать; или лучше сказать, на вас они должны иметь силу совершенно в обратном смысле. Вы должны сказать себе: эти колебания не больше, как колебания; а за ними стоит неоспоримая, неопровержимая и со всех сторон непререкаемая истина, которую я позволяю себе формулировать следующим образом: вчера пропало две копейки, сегодня – найдено тоже две копейки. Ни больше, ни меньше.

Вы спросите, может быть: где же другие вещественные доказательства, исчезнувшие из сундука вместе с семишником? где двое старых пестрядинных портов? где почти новая рубашка? где носовой платок, о котором, по незаявлению претензии со стороны потерпевшего лица, обвинение может только догадываться? На это я могу отвечать одно: не знаю. Но в то же время позволяю себе предложить следующую догадку. Ежели означенного имущества не оказалось у Дорофеева, то не значит ли это, что он его спрятал? Отсутствие вещественных доказательств разве всегда равносильно несуществованию их? Нет, в большей части случаев, тут не только нет тождества, но есть даже доказательство совершенно противного. Поймите меня, господа присяжные! Когда человек боится показать какую-нибудь вещь, то ему ничего другого не остается, как спрятать ее, – это аксиома. Следовательно, ежели мы не находим искомого, даже после самого тщательного обыска, произведенного у преступника, то это еще не значит, что искомого у него нет, а означает только, что он имел основания тщательноот нас его скрыть. Таково мое внутреннее, глубокое убеждение.

Я кончил, господа присяжные. Вы знаете изречение: да будет суд правый и милостивый, и, конечно, постараетесь не одностронне, но всесторонне отнестись к предстоящему вам подвигу. Пусть будет ваш суд правым и милостивым,но в то же время, пусть будет он милостивым и правым.Пусть над преступником прострется ваше милосердие, но в то же время пусть кара, достойная преступления, настигнет его! Тогда, и только тогда вы будете на высоте вашего призвания, и докажете враждебным элементам, неустанно подтачивающим священнейшие основы общества, что милосердное око правосудия не дремлет. Оно не дремлет, милостивые государи, хотя оно око,а не глаза! Единственное око – но и тому вы не дадите сомкнуть вежды! Какое величественное зрелище, милостивые государи!»

В зале проносится смутный говор: речь обвинителя произвела эффект. Нагорнов, красный и запыхавшийся, опускается на стул. Однако, несмотря на изнеможение, он еще находит в себе достаточно силы, чтоб послать через зал вызывающий взгляд Тонкачеву. В публике слышится вопрос: вывернется или провалится Тонкачев?

Тонкачев, очень чистенький мальчик, с виду похожий на jeune premier (он уже в старшем классе и заранее усвоивает себе все замашки заправских адвокатов из породы jeunes premiers * ). Он очень развязно помахивает pince-nez и без малейшего смущения, даже с некоторою дерзостью, начинает защитительную речь, Ядовитость и ирония так и брызжут в каждом его слове.

«Господа судьи! господа присяжные! Прежде всего считаю своею обязанностью отдать полную справедливость обвинению. Старательность и усердие, с которым оно составлено, заслуживает величайшей похвалы. Скажу более: я совершенно уверен, что никогда, ни перед одним судом не было сказано столь усердной обвинительной речи, как та, которую вы сейчас слышали. Господин прокурор знает, что ежели материальное обеспечение адвоката зависит от оправдания клиента, то, с другой стороны, почести, которые ждут впереди каждого члена прокуратуры, отчасти обусловливаются успехом…»

Миша, весь бледный, вскакивает с своего места и дрожащим голосом произносит:

– Господа судьи! я протестую! я всеми силами моей души («de toutes les forces de mon âme», – мелькает у него в голове) протестую против инсинуации, которую дозволяет себе защита!

Судьи шепчутся; в зале обнаруживается сдержанное волнение.

– Защитник! приглашаю вас оставаться в пределах защиты! – произносит, наконец, председатель.

«Господа судьи! я вовсе не имел намерения оскорблять кого бы то ни было; я хотел только сказать, что для защиты иметь дело с противником, который так старательно оправдывает доверие своего начальства, – очень приятно.

Затем продолжаю, и ежели обвинение, как выразился господин прокурор, попыталось «спуститься с факелом правосудия в дебри преступления», то я, с своей стороны, постараюсь с тем же факелом спуститься в дебри обвинения и водрузить знамя освобождения в развалинах невинности.

Вещь замечательная, господа («chose remarquable, messieurs!» – мелькает у него в голове)! Перед вами сейчас говорил один из лучших представителей нашего обвинительного искусства; вы слышали речь, продолжавшуюся более получаса, речь, старавшуюся быть убедительною, и, по-видимому, построенную очень искусно…»

Миша судорожно подскакивает на стуле; глаза его бегают от председателя к защитнику. Наконец председатель вновь выходит из бездействия.

– Приглашаю защитника, – говорит он, – воздержаться от оценки талантов господина прокурора. Оценивать эти таланты имеет право лишь непосредственное его начальство.

«Но что же осталось в вашем сознании, господа присяжные, теперь, когда речь прокурора уже произнесена? Разберите внимательнее вынесенные вами сейчас впечатления, и, наверное, вы найдетесь вынужденными ответить на мой вопрос только одним словом: ничего. Да, ничего, ничего и ничего. Это очень прискорбно, но это так. Я первый отдаю справедливость ораторским средствам моего противника, его непреоборимому усердию, и за всем тем очень рад за моего клиента, что единственный ясный результат, который вытекает из речи прокурора, – это «ничего»!»

Нагорнов хочет вновь обидеться; председатель, видя это, начинает есть защитника глазами; еще одно лишнее слово – и Тонкачеву угрожает прекращение защиты.

«Вам говорят, милостивые государи, что никаких прямых улик, которые доказывали бы, что преступление, о котором идет речь, совершено обвиняемым Дорофеевым, в виду обвинительной власти не имеется. Я охотно этому верю. Так как мой клиент невинен, то было бы даже странно, если бы против него были какие-нибудь действительные, а не мнимые доказательства. Что́ же, однако, привело его сюда, на скамью обвиненных? А вот, говорят вам: против него существуют улики косвенные. Это очень любопытно. Что́ же такое эти косвенные улики? К величайшему удовольствию нашему, ответ на этот вопрос дает само обвинение. Косвенные улики, говорит оно, это те самые, которые ничего не стоят. Это обрывки чего-то неясного, неизвестно откуда идущего, это подслушанные сплетни досужих кумушек, это беспорядочная сорная куча, из которой торчат обглоданные арбузные корки, лоскутки бумаги, кухонные остатки, – одним словом, все, что никому не нужно, чем всякий гнушается, между чем ни под каким видом нельзя отыскать не только внутренней, но и механической связи…

Господа присяжные! Во всем этом скрывается целое искусство, и искусство не очень важное, но, во всяком случае, очень замечательное. Искусство играть ничего не значащими объедками, чтобы воспользоваться ими в интересах обвинения. Чтобы показать вам, что игра подобного рода не только возможна, но и легка, я сейчас приведу вам несколько образчиков.

Следствие показывает, например, что обвиняемый не был тут;обвинение хватается за этот факт и уже формулирует его так: обвиняемый не был тут,следовательно, он был где-нибудь,следовательно, и конечно,он был там, где совершено преступление.Вот один образчик игры в косвенные улики. Каким образом очутилось здесь «конечно» – этого, конечно,не объяснят даже знаменитые духи, советовавшие господину Корбе в такую-то ночь посильнее взволновать госпожу Алымову * . (В публике раздается: браво! Председатель грозит очистить залу заседания.)Другой образчик: накануне пропало двекопейки, сегодня найдено тоже двекопейки; следовательно,это те самые двекопейки, которые пропали вчера. Откуда взялось это следовательно?разве мало находится в обращении двухкопеечников? Пусть прокурор заглянет в свой собственный кошелек! Пусть поищет в нем! Быть может, он найдет там такой же семишник, этот salaire [326]326
  заработок.


[Закрыть]
бедного, к которому он с таким презрением относился. (Миша вскакивает, безмолвно протестуя против приписываемой ему аристократической гадливости!)Почему же этотдвухкопеечник, который в сию минуту находится в кошельке господина прокурора, – не тот двухкопеечник, который в ночь с пятнадцатого на шестнадцатое июня 18** года пропал у Потапова?

Но я не хочу идти далее и не стану продолжать вопросов по каждой из указанных обвинением улик. Это бесполезно. Ведь это дело решенное: само обвинение заранее объявило, что каждая из этих пресловутых улик, взятая сама по себе, не стоит ломаного гроша…

Но вам говорят: важность заключается не в каждом признаке преступления, взятом в отдельности, а в их совокупности! Совокупность! Какое страшное, подавляющее слово! Что же, однако, означает оно? Увы! Я сейчас буду иметь честь объяснить вам, господа присяжные, что оно означает.

Возьмите арбузное зерно, прибавьте к нему несколько хлебных крох, подсыпьте перцу, налейте уксусу, коли хотите, бросьте несколько обрезков бумаги – и спросите себя, что из этого может выйти? Обвинение утверждает, что из этого выйдет арбуз (в публике смех),но я… я позволяю себе усомниться в этом! Я прямо думаю, что это будет смесь предметов, которые, не имея никакой ценности, взятые порознь, еще менее имеют таковой, взятые вместе! Это совсем не «совокупность», а именно смесь, жалкая, никому не надобная смесь…

Тем не менее изобретенный господином прокурором арбуз ( новый взрыв смеха в публике; Миша делается красен, как раскаленное железо), при известных условиях, делается настолько опасным, что равнодушно относиться к нему невозможно. Так, например, в настоящем случае, это уже не арбуз, а разрывной снаряд, который мог бы убить моего клиента, если бы судьба его зависела от суда менее просвещенного и гуманного, нежели ваш. Но ведь он мог бы убить не одного моего клиента, а и каждого из вас, господа присяжные. Каждый из вас наверное где-нибудь находился во время совершения преступления; каждый из вас может найтись в невозможности объяснить употребление своего времени; у каждого из вас (даже у господина прокурора!) могут найтись две копейки; стало быть, каждого из вас, вследствие этих ничтожных, ничего не объясняющих признаков, можно привлечь к суду? Подумайте, господа, что будет с обществом, в котором господину прокурору будет дана возможность во всякое время по своему усмотрению и в кого попало пускать изобретенным им арбузом!

Нам говорят: берегитесь! неблагонадежные элементы подтачивают священнейшие основы общества! Осуждайте! ибо если преступление останется ненаказанным, то общество превратится в скопище диких зверей, которые будут хватать друг друга за горло! Но позвольте же, господа! Осуждайте, карайте, преследуйте, будьте беспощадны, но не забудьте, что стрелы ваши должны попадать в действительного преступника, а не в прохожего, который случайно очутился на пути пущенного прокурором разрывного снаряда! Если кража, совершенная у Потапова, взывает к небу о мщении, то почему же непременно казнить Дорофеева, а не каждого из нас, по усмотрению господина прокурора? Почему, наконец, не казнить первую попавшуюся под руку куклу, чтобы на ней показать пример наказуемости? Я сам не утопист, милостивые государи! Я далеко не принадлежу к числу жалких последователей жалкой теории абсолютной невменяемости * , которою гнусные исчадия современного нигилизма думают отвести глаза правосудию! Нет, я не нигилист! Напротив того, я глубоко убежден, что преступная воля должна быть наказана, что преступник, как говорит бессмертный Гегель, не только имеет право на наказание, но может даже требовать его * ; однако, согласитесь, милостивые государи, что странно и даже несправедливо было бы ожидать, чтобы подобное требование исходило от человека чистого, совсем непричастного содеянному! Дорофеев невинен – зачем же он будет требовать, чтобы его наказали!..

Затем, обращаясь к случаю, по поводу которого доверие начальства призвало вас, господа присяжные, произнести приговор, я просто нахожу излишним говорить что-либо в оправдание моего клиента. Да, он ночевал у Потапова, он чиркал спичкою, он приторговывал у потерпевшей стороны «почти новую» рубаху – я охотно допускаю все это, но ни в чем, решительно ни в чем не вижу преступления! Я не проникал в тайники души Дорофеева – эти тайники, господа, открыты только богу! – но, оставаясь на почве фактов, я могу быть совершенно покойным. Господа присяжные заседатели! вы не захотите обмануть доверие начальства! вы объявите подсудимого Дорофеева невинным!»

Эта речь производит эффект потрясающий. Осликов будет оправдан – это несомненно. Тонкачев с какою-то неизреченною самоуверенностью качается на стуле. Как будто хочет сказать: и зачем вы меня из пустяков тревожили! Зачем отняли понапрасну столько драгоценных минут! Нагорнов понимает это; он догадывается, что, как обвинитель, он хватил несколько через край, и потому отказывается от возражения. В публике слышится сдержанный смех; слово: арбуз! нагорновский арбуз! – летает по рядам, и можно предвидеть, что слово это не скоро забудется в заведении. Но у Нагорнова есть звезда, и она выручает его в ту самую минуту, когда противники считают его уже погибшим.

– Подсудимый Дорофеев! что̀ имеете вы прибавить в свою защиту? – обращается председатель к Осликову.

Осликов лениво встает и, ковыряя в носу, озирает присутствующих. Тонкачев с ужасом начинает подозревать, что клиент его позабыл все внушения, которые были ему даны перед заседанием.

– Да что говорить, ваше высокородие! – произносит наконец Осликов, – мой грех! я украл!

Тонкачев кидается к Осликову; Нагорнов поднимает голову и, сложив на груди руки, бросает своему противнику взгляд, исполненный неизреченного торжества. Общий взрыв хохота, под шум которого никто не слышит речи, которую председатель, в виде бесконечно тянущейся канители, обращает к присяжным заседателям, вручая им лист с вопросными пунктами и убеждая их оправдать доверие начальства.

– Если вы найдете, что подсудимый виноват, – взывает председатель, – то скажете: виновен;если же найдете, что подсудимый невиноват, то скажете: невиновен.Идите же, и пусть бог просветит сердца ваши!

Присяжные заседатели уходят, и через минуту выносят приговор: виновен– по всем вопросам. Суд присуждает Осликова к лишению всех прав состояния и к заключению в арестантских ротах в течение пяти лет.

Ученики спешат в классы. Мсьё Петанлер ловит на дороге Тонкачева.

– Ecoutez, Tonkatschoff! – говорит он, – vous avez été brillant, même éblouissant de verve et d’esprit! mais la vérité a été, comme toujours, du côté de Nagornoff! Comment ne comprenez-vous pas qu’il est impossible, qu’un nigaud comme Oslikoff ne soit pas coupable! Mais… au nom de Dieu! [327]327
  Послушайте, Тонкачев! – вы были блестящи, даже ослепительны по вдохновению и уму! Но истина была, как всегда, на стороне Нагорнова! Как вы не понимаете, что такой балбес, как Осликов, не может не быть виновен!.. Побойтесь бога!


[Закрыть]

По воскресеньям Миша рассказывает о своих подвигах родителям.

Со времени открытия новых судов между родителями поселилось некоторое разногласие относительно будущности сына. Анна Михайловна придерживается адвокатуры; Семен Прокофьич склоняется на сторону прокурорского надзора.

– Да ты слышал ли, в департаменте-то сидя, какие оникуски рвут! – убеждает Анна Михайловна мужа.

– Всех денег, матушка, не ограбишь. Да ведь если очень-то шибко по чужим карманам лазить начнешь, так и в Сибирь, пожалуй, угодишь! Лавров-то ведь не далеко. Ну, и Бельмесов тоже. Гуляет он до поры до времени, а я все-таки надеюсь, что Туруханска ему не миновать. Жадны. А у начальства-то под глазами, он у нас все равно что у Христа за пазушкой будет! А может быть, еще политический процесс – так ты вот и понимай тут!

Сам Миша тоже не мог определительно сказать, куда ему хочется: в адвокаты или в прокуроры. Иногда, идет он мимо Милютиных лавок и думает: непременно в адвокаты пойду! ведь все, все, что тут ни есть, – все мое будет! Каждый день по четыре коробки сардинок съедать буду!

В другой раз его пленяет прокурорский мундир и сопряженная с ним неуклонность. Да это и не мудрено, потому что ведь тут все-таки не то, что жулика защитить – тут, с позволения сказать, обществов опасности! Для дитяти оно даже очень лестно. Нарушенное общественное спокойствие! попранное право собственности! низринутые в прах авторитеты! – какие величественные, повергающие в трепет задачи! И какая дорога впереди! сколько поводов для волнений на этом пути, в начале которого стоит какой-нибудь жалкий судебный следователь или секретарь суда [328]328
  Автор оговаривается: что должности судебного следователя и секретаря суда очень почтенные должности – в этом нет сомнения; следовательно, ежели они представляются жалкими, то не с точки зрения автора, а с точки зрения Миши Нагорнова. Для обвинения в диффамации тут нет повода * , разве что кто-нибудь вздумает преследовать Мишу Нагорнова. (Прим. M. E. Салтыкова-Щедрина.)


[Закрыть]
, а в конце – министр! А тут еще, чего доброго, политический процесс наклюнется… будущее-то, будущее-то какое впереди!

– Ведь это, батюшка, не адвокатишка какой-нибудь, который, задеря хвост, по управам благочиния летает, а в некотором роде… гард де ссо́ * ! [329]329
  министр юстиции.


[Закрыть]

Но надо сказать правду: молодость все-таки брала свое, и представление о четырех коробках сардинок почти всегда одерживало верх над честолюбивыми мечтами. Миша не мог пройти мимо человека, чтобы не видеть в нем «клиента», а раз усмотревши клиента, он уже невольно ел его глазами.

– Я, маменька, Плотицына сегодня во сне видел! * – открывался он Анне Михайловне в минуту, когда аппетит уж очень сильно начинал тревожить его.

– Уж как бы хорошо! уж так бы хорошо! ах, как бы хорошо! – вместо ответа восклицала Анна Михайловна, и даже вся краснела от волнения.

– Да вы, маменька, попросили бы папеньку!

– Кто с ним, с упрямым, сговорит! А какие куски-то они рвут! ах, мой друг, как рвут!

– Да это само собой! Неужто ж потачку давать! Тридцать процентиков, батюшка! тридцать процентиков, милости просим-с!

– Ведь нынче шагу без него, мой друг, ступить нельзя! Дыхнуть без него, без кровопивца, возможности нет! Ты шаг вперед – он два! И все-то забегает, все-то вперед бежит, все-то норовит подножку тебе подставить!

– Однако ж какое это, маменька, величественное здание!

– Ведь уж коли попал ты емув лапы – так там и держись! И не шевелись! Все равно что в капкане! Уж онтебя лущит-лущит! Он тебя чистит-чистит! Путает-путает! И до тех пор он тебя на волю не выпустит, покуда, что называется, как стельку не обстрижет!

– Ну, маменька, не все так! Вот у нас Благолепов адвокат есть, так тот даже сам с удовольствием, по силе-возможности, клиенту подарит! Намеднись выиграл дело одной клиентки, ну, клиентка и приезжает к нему. Что́, говорит, Василий Васильич, вы с меня за труды положите? А он, знаете, покраснел этак, да так прямо и брякнул: «Я, говорит, сударыня, за добрые дела деньгами не беру, а вот кабы вы просвирку за меня вынули!»

– Ну, уж это какой-то… необнакновенный какой-то! Однако ж, как бы ты думал! хоть просвиркой, а все-таки взял! Иной раз, душа моя, и просвирка… ах, как это иногда важно, мой друг! Молитва-то! ведь она, кажется… и ничего в ней нет… ан смотришь, и долетела! Ан он в другом месте уйму денег урвал, или вот в лотарею двести тысяч выиграл! за молитву-то!

– Ну, маменька, у него и билета-то, пожалуй, не сыщется!

– Не говори этого, мой друг! ах, не говори! как знать, чего не знаешь!

– А как бы, маменька, хорошо-то! Вот, говорят, Отпетый такую «деверию» завел * , что вся кавалерия смотрит да зубами щелкает!

– Ну, это, мой друг, тоже опасно. По-моему, лучше копить. Ведь эти прорвы, душа моя… много, ах, много деньжищ нужно, чтобы до сытости их довести! У нас, мой друг, у директора такая-то была, так он не то что все состояние свое в нее ухлопал, а и казну-то, кажется, по миру бы пустил, кабы вовремя его за руку не ухватили! Вот он теперича и живет да поживает в Архангельской губернии, а она, рыжая прорва, и о сю пору по Невскому на рысаках гарцует!

– А хорошо бы, маменька!

– Уж как бы не хорошо, кабы не эта их жадность! Опрятны они очень – вот чем берут! Нашей русской против них – и ни боже мой! Только и дерут же они за эту чистоту! Годиков этак пять-шесть пофорсила – глядишь, либо домину в четыре этажа вывела, или в ламбарт целую уйму деньжищ спрятала! А брильянтов-то сколько! а кружев-то!

– Им, маменька, без брильянтов нельзя. А что касается до богатства, так я от одного адвоката за верное слышал, что у иной, кроме брильянтов да кружев, ничего и нет. Да и те, как получит, сейчас же у закладчика заложит, да у него же опять и берет напрокат!

– Уж будто бы бедность такая! все, чай, сколько-нибудь накопит!

– Ей-богу, маменька, так. Ведь они до сих пор всё больше между офицерами обращались. Адвокаты-то только теперь в ход пошли, а прежде всё с офицерами! Ну, а возьмите сами, сколько ей сперва нужно денег истратить, чтобы офицера-то заманить! Первое дело – квартира, ковры, белье, второе – экипаж, третье – туалет, чтобы новый каждый день был…

– И за все-то, мой друг, с нее вдвое! за все-то вдвое против других дерут! Потому, всякий знает, что она нечестная – ну, и берут! Она и торговаться-то даже, мой друг, не смеет, а так прямо и отдает!

– Вот видите! Платье-то, может быть, на ней пятьсот рублей стоит, а офицер-то возьмет да за обедом его шампанским обольет!

– И обольет! Ты думаешь, не обольет! Да и как еще обольет-то! Офицер – ведь он горд! На́, скажет, подлянка! понимай, каков я есть!

– Так вот то-то и есть! Тут, маменька, уж не об четырехэтажных домах приходится думать, а об том, как бы самой-то лет пяток-другой продышать!

– Где уж об домах думать! да еще то ли с ними делают! Еще нынче все-таки потише стало, а прежде, бывало, как порасскажет папенька!..

– Уж будто и папенька!!

– А ты как бы об отце-то своем полагал! Тоже, батюшка, сахар медович был! Это чтобы «деверию» встретить, да, высуня язык, целые сутки за ней не пробегать – да упаси бог, чтобы он случай такой пропустил! Пытала я первое-то время плакать от него! Бывало, он рыскает там, по Мещанским-то, а я лежу одна-одинешенька на постели, да все плачу! все плачу! И ни одним, то есть, словом никогда я его не попрекнула, чтобы там взгляд какой-нибудь или жест недовольный… Никогда! Всегда – милости просим!

Анна Михайловна лжет, и Миша тоже очень хорошо знает, что Семен Прокофьич имеет об «девериях» самые первоначальные, так сказать, детские понятия. Но им обоим приятно лгать, потому что предмет-то лганья очень уж занятен. Они ходят обнявшись по комнате и мечтают. Анна Михайловна мечтает о том, сколько бы у нее было изюму, черносливу, вермишели, макарон, одним словом, всего, чего только душа спросит. Мечтания Миши обращены больше в сторону «кокотки».

– Еще бы не хорошо! уж так-то бы хорошо! – восклицает Анна Михайловна.

– Ах, маменька! – стонущим голосом вторит ей Миша и ни с того ни с сего целует ее.

Но вот является Семен Прокофьич, только что совершивший утреннее воскресное поклонение директору. Беседа разом принимает другой характер.

– Ну, что, молодец, опять кого-нибудь в каторжные работы сослал? – спрашивает счастливый отец.

– Нет, только на пять лет в арестантские роты! Да и то, папенька, преступник уж сам сознался! Чуть-чуть было Тонкачев не загонял меня!

– Как же это ты, брат, маху дал! Ай, ай, ай!

– Да ведь трудно, папенька!

– А ты напирай, братец! Он от тебя, а ты за ним! Он в сторону, а ты обеги кругом – да встречу! Вот, братец, как дела-то обделывать нужно!

– Да я, папенька, и так…

– Ну, да ведь и то сказать, не все же на каторгу! Спасибо и в арестантские роты на пять лет! Ну, и пущай его посидит! За дело! Вперед не блуди!

– А у нас, папаша, на будущей неделе, в «заведении» политический процесс приготовляется!

– Ну, вот и дело! Вот этих лохматых да стриженых – это так! Катай их!

– А я бы, право, Мишеньку в адвокаты отдала! – как-то нерешительно заговаривает Анна Михайловна.

Этого робкого заявления достаточно, чтобы в одно мгновение прогнать хорошее расположение духа Семена Прокофьича.

– И что тебе, матушка, за охота мне перед обедом аппетит портить! – брюзжит он. – Вот дай срок умру, тогда хоть в черти-дьяволы, хоть в публичный дом его отдавай!

Высказав это, Семен Прокофьич, огорченный и раздраженный, уходит к себе в кабинет и вплоть до самого обеда не показывается оттуда.

Ничто не изменилось в течение шестнадцати лет в воскресных обедах Нагорновых, только посетители их как будто повыцвели. Дедушка Михайло Семеныч уж не управляет архивом и с тех пор, как находится в отставке, как-то опустился, перестал шутить и, словно мхом, весь оброс волосами. Он худо слышит, глядит как-то тускло и беспомощно и плохо ест. Сестрицы-девицы по-прежнему остаются сущими девицами, но уже не краснеют и не стыдятся при слове «мужчина», но сами охотно заговаривают о самопомощи, самовоспитании и вообще обо всем, что́ имеет какое-нибудь прикосновение к женскому вопросу. Сам Семен Прокофьич, с тех пор как его сделали генералом, постоянно задумывается и что-то шепчет про себя, как будто рассчитывает, к какому же, наконец, празднику дадут ему звезду. Пирог с сигом подается по-прежнему, но невский сижок до такой степени поднялся в цене, что вынуждены были заменить его ладожским и волховским. Одним словом, жизнь видимо угасает в этом семействе и, может быть, даже давно угасла бы, если б от времени до времени не пробуждал ее Миша прикосновением своего скромного, но все-таки молодого задора.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю