355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Салтыков-Щедрин » Том 10. Господа «ташкентцы». Дневник провинциала » Текст книги (страница 21)
Том 10. Господа «ташкентцы». Дневник провинциала
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 11:43

Текст книги "Том 10. Господа «ташкентцы». Дневник провинциала"


Автор книги: Михаил Салтыков-Щедрин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 61 страниц)

Следуя общему примеру, и я отправился на поиски «жизни» и с этою целию посетил товарищей моих по школе.

Прихожу к одному – статский советник!!

– Статский советник! – восклицаю я, – поздравляю, поздравляю!

А сам между тем чувствую, что в голосе у меня что-то оборвалось, а внутри как будто закипает. Я добрый и даже рыхлый малый, но когда подумаю, что не выйди я титулярным советником в отставку, то мог бы… мог бы… Ах, черт побери да и совсем!

– Да, душа моя, – с невозмутимою важностью отвечает мой бывший товарищ, – не могу пожаловаться, начальство ценит-таки труды мои!

«Труды твои! шиш твои труды – вот что!» – со злобою помышляю я, но вслух говорю следующее:

– Ну, а дальше… есть виды?

– Насчет видов – это покамест еще секрет. Но, конечно, с божьею помощью…

Сказав это, он устремил такой пронзительный взгляд в даль, что я сразу понял, что сей человек ни перед какими видами несостоятельным себя не окажет.

– Ну, а в настоящем как?

– А в настоящем… жуируем! Гандон, Ловато̀, Шнейдер… да ты Шнейдер-то видел?

– Нет еще… я так недавно в Петербурге…

– Ты не видал Шнейдер! чудак! Чего же ты ждешь! Желал бы я знать, зачем ты приехал! Boulotte… да ведь это перл! Comme elle se gratte les hanches et les jambes… * sapristi! [349]349
  Как она чешет себе бедра и ноги… черт побери!


[Закрыть]
И он не видел!

В эту минуту в комнату входит другой товарищ, еще только коллежский советник.

– Смельский! ужасайся! он не видал Шнейдер!

– Ты не видал Шнейдер!

– Он не слыхал «Dites-lui»! * [350]350
  «Скажите ему»!


[Закрыть]

– Eh Boulotte donc! Comme elle se gratte les hanches et les jambes… cette fille! Barbare… va! [351]351
  Ах, черт побери! Как эта девушка чешет себе бедра и ноги… Варвар!


[Закрыть]

Я слушаю и краснею. В самом деле, что́ делал я в течение целых двух недель? Я беседовал с Прокопом, я наслаждался лицезрением иконописного Аристида Фемистоклыча – и чего не видел! не видел Шнейдер!

– Ради бога… нельзя ли! – лепечу я в смущении.

– Ah, mon cher, c’est grave! C’est très grave, ce que tu nous demande-là [352]352
  Дорогой мой, это дело нешуточное. Нешуточное дело то, о чем ты у нас просишь.


[Закрыть]
. Однако вот что. У нас ложа на все пятнадцать представлений, и хотя нас четверо, но для тебя, pour te désinfecter de ta chère ville natale… [353]353
  Чтобы тебя дезинфицировать от запаха твоего милого родного города.


[Закрыть]
мы потеснимся. Но помни: только для тебя! А теперь, messieurs, обедать, но за обедом, чур, много вина не пить! Помните, что сегодня идет «Barbe bleue» [354]354
  «Синяя борода».


[Закрыть]
, a чтоб эту пьесу просмаковать, нужно, чтоб голова была светла да и светла!

И точно, за обедом мы пьем сравнительно довольно мало, так что, когда я, руководясь бывшими примерами, налил себе перед закуской большую (железнодорожную) рюмку водки, то на меня оглянулись с некоторым беспокойством. Затем: по рюмке хересу, по стакану доброго лафита и по бутылке шампанского на человека – и только.

На свежую голову Шнейдер действует изумительно. Она производит то, что должна была бы произвести вторая бутылка шампанского. Влетая на сцену, через какое-нибудь мгновение она уж поднимает ногу… так поднимает! ну, так поднимает!

– Adorable! [355]355
  Восхитительно!


[Закрыть]
– шепчет мой друг статский советник.

– И заметь, что у нас она в сто крат скромнее играет, нежели в Париже! * – комментирует другой мой друг, коллежский советник.

И вдруг она начинает петь. Но это не пение, а какой-то опьяняющий, звенящий хохот. Поет и в то же время чешет себя во всех местах, как это, впрочем, и следует делать наивной поселянке, которую она изображает.

– Mais comme elle se gratte! comme elle se gratte!.. parlez-moi de ça! [356]356
  Но как она почесывается! как почесывается!.. невозможно передать!


[Закрыть]
– захлебывается статский советник.

– Je vous demande un peu, si ce n’est pas là une grande actrice! [357]357
  Скажите, разве это не великая актриса!


[Закрыть]
– вторит коллежский советник и с какою-то ненавистью озирается по сторонам, как будто вызывает дерзновенного, который осмелился бы выразить противоположное мнение.

Но зала составлена слишком хорошо; никто и не думает усомниться в гениальности m-lle Шнейдер. Во время пения все благоговейно слушают; после пения все неистово хлопают. Мы, с своей стороны, хлопаем и вызываем до тех пор, покуда зала окончательно пустеет.

После спектакля ужин (уже без воздержания), и за ужином разговор.

– Mais comme elle se gratte!

– En voilà une fille!

– Et remarquez, comme elle a fait ceci… [358]358
  Но как она почесывается! – Вот так девушка! – И заметьте, как она сделала вот это…


[Закрыть]

Статский советник пробует пройтись церемониальным маршем, как это делает Шнейдер, то есть вскидывая поочередно то ту, то другую ногу на плечо.

Я сам взволнован до глубины души и желаю выразить свои чувства.

– Признаюсь, господа, – говорю я, – это… это… заметили ли вы, например, какой у нее отлёт?

Я изгибаюсь головой и грудью вперед, а остальною частью корпуса силюсь изобразить «отлёг».

– Именно отлёт! C’est le vrai mot! Otliott magnifique! [359]359
  Вот именно! Отлет! Великолепно!


[Закрыть]

– Ай да деревня! сидит, сидит в захолустье, да и выдумает!

– Messieurs! не говорите так легко об нашем захолустье! У нас там одна помпадурша есть, так у нее отлёт! Je ne vous dis que ça! [360]360
  О прочем умалчиваю!


[Закрыть]

Я собираю пальцы в кучку и целую кончики.

– Ну, все-таки, против Шнейдер… – сомневается статский советник.

– Да разве я об Шнейдерше!.. Schneider! mais elle est unique! [361]361
  Но она несравненна!


[Закрыть]
Шнейдер… это… это… Но я вам скажу, и помпадурша! Elle ne se gratte pas les hanches, – c’est vrai! mais si elle se les grattait! [362]362
  Она, правда, не чешет себе бедер, – но если бы она их чесала!


[Закрыть]
я не ручаюсь, что и вы… Человек! четыре бутылки шампанского!

Потом следуют еще четыре бутылки, потом еще четыре бутылки… желудок отказывается вмещать, в груди чувствуется стеснение. Я возвращаюсь домой в пять часов ночи, усталый и настолько отуманенный, что едва успеваю лечь в постель, как тотчас же засыпаю. Но я не без гордости сознаю, что сего числа я был истинно пьян не с пяти часов пополудни, а только с пяти часов пополуночи.

На другой день, к другому товарищу, – этот уже не просто статский, а действительный статский советник.

– Уж действительный статский!

– Да, душа моя, действительный. Благодарение богу, начальство видит мои труды и ценит их.

– Да ведь таким образом ты, пожалуй…

– И очень не мудрено. Теперь, душа моя, люди нужны, а мои правила настолько известны… Enfin qui vivra – verra [363]363
  Словом, поживем – увидим.


[Закрыть]
.

Сказавши это, он поднял ногу, как будто инстинктивно куда-то ее заносил. Потом, как бы сообразив, что серьезных разговоров со мной, провинциалом, вести не приходится, спросил меня:

– Надеюсь, что ты видел Шнейдер?

– Вчера, с старыми товарищами были.

– Это в «Barbe bleue»? Délicieuse! [364]364
  «Синей бороде»? Восхитительно!


[Закрыть]
не правда ли?

– Comme elle se gratte les hanches et les jambes! [365]365
  Как она чешет себе бедра и ноги!


[Закрыть]

– N’est-ce pas! quelle fille! quelle diable de fille! Et en même temps, actrice! mais une actrice… ce qui s’appelle – consommée! [366]366
  Не правда ли? какая девушка! какая чертовская девушка! И в то же время актриса! и актриса… что называется – безупречная!


[Закрыть]

– A ты заметил, как она церемониальным маршем к венцу-то прошла!

Я пробую напомнить Шнейдершу в лицах, но при первой же попытке вскинуть ногу на плечо спотыкаюсь и падаю.

– Ну вот! ну вот! – смеется мой друг, – это хорошо, что ты так твердо запомнил, но зачем подражать неподражаемому! En imitant l’inimitable, on finit par se casser le cou.

– Mais comme elle se gratte! dieu des dieux! comme elle se gratte!

– Ah! mais c’est encore un trait de génie… ça! [367]367
  Подражая неподражаемому, кончают тем, что ломают себе шею. – Но как она почесывается! бог богов! как почесывается! – Тут опять-таки гениальная черта…


[Закрыть]
Заметь: кого она представляет? Она представляет простую, наивную поселянку! Une villageoise! une paysanne! une fille des champs! Ergo…

– Mais c’est simple comme bonjour! [368]368
  Поселянку! крестьянку! дочь полей! Следовательно… – Но это просто, как день!


[Закрыть]

– Вот сегодня, например, ты увидишь ее в «Le sabre de mon père» * [369]369
  «Сабле моего отца».


[Закрыть]
– здесь она не только не чешется, но даже поразит тебя своим величием! А почему? потому что этого требует роль!

– Увы! у меня нет на сегодня билета!

– Вздор! Надо, чтобы ты видел эту пьесу. Вы – люди земства, mon cher, и наша прямая обязанность – это стараться, чтоб вы всё видели, всё знали. Вот что: у нас есть ложа, и хотя мы там вчетвером, но для тебя потеснимся. Я хочу, непременно хочу, чтобы ты видел, как онапоет «Dites-lui»! [370]370
  «Скажите ему».


[Закрыть]
Я с намерением говорю: «чтоб ты видел», потому что это мало слышать, это именно видетьнадо! А теперь идем обедать, mais soyons sobres, mon cher! parce que c’est très sérieux, ce que tu vas voir ce soir! [371]371
  но будем воздержными, дорогой, ибо то, что ты увидишь вечером, дело нешуточное!


[Закрыть]

Мы обедаем впятером. Выпиваем по рюмке хересу, по стакану доброго лафита и по бутылке шампанского на человека – и только.

Я не стану описывать впечатления этого чудного вечера. Онаизнемогала, таяла, извивалась и так потрясала «отлётом», что товарищи мои, несмотря на то что все четверо были действительные статские советники, изнемогали, таяли, извивались * и потрясали точно так же, как и она.

– Из театра – к Борелю.

– Ну-с, что́ скажете, любезный провинциал?

– Да, messieurs, это… Это, я вам скажу… Это… искусство!

– C’est le mot. On cherche l’art, on se lamente sur son dépérissement! Eh bien! je vous demande un peu, si ce n’est pas la personification même de l’art! «Dites-lui» – parlez-moi de ça! [372]372
  Вот именно. Ищут искусства, сетуют на его упадок! Так вот я спрашиваю, разве это не само олицетворение искусства? «Скажите ему» – найдите что-нибудь подобное!


[Закрыть]

– И заметьте, messieurs, какой у нее «отлёт»!

– Otliott! c’est le mot! mais il est unique, ce cher provincial! [373]373
  Отлёт! вот настоящее слово! наш дорогой провинциал прямо-таки неподражаем!


[Закрыть]

Как и накануне, я изогнулся головой и корпусом вперед.

– Именно! именно! c’est ça! c’est bien ça! [374]374
  так, так!


[Закрыть]
– кричали действительные статские советники, хлопая в ладоши.

Даже борелевские татары * – и те смеялись.

– А теперь, господа, в благодарность за высокое наслаждение, доставленное мне вами, позвольте… человек! Шесть бутылок шампанского!

Затем еще шесть бутылок, еще шесть бутылок и еще… Я вновь возвращаюсь домой в пять часов ночи, но на сей раз уже с ме́ньшею гордостью сознаю, что хотя и не с пяти часов пополудни, но все-таки другой день сряду ложусь в постель усталый и с отягченной винными парами головой.

Таким образом проходит десять дней. Утром вставанье и потягиванье до трех часов; потом посещение старых товарищей и обед с умеренной выпивкой; потом Шнейдерша и ужин с выпивкой неумеренной. На одиннадцатый день я подхожу к зеркалу и удостоверяюсь, что глаза у меня налитые и совсем круглые. Значит, опять в самую точку попал.

«Уж не убраться ли подобру-поздорову под сень рязанско-козловско-тамбовско-воронежско-саратовского клуба?» – мелькает у меня в голове. Но мысль, что я почти месяц живу в Петербурге, и ничего не видал, кроме Елисеева, Дюссо, Бореля и Шнейдер, угрызает меня.

«Нет, думаю, попробую еще! По крайней мере, узна̀ю, что́ такое современная петербургская жизнь!»

Приняв это решение, отправляюсь в воронинские бани, где парюсь до тех пор, пока сознаю себя вполне трезвым.

Затем на целый день остаюсь дома и занимаюсь приведением в порядок желудка. И только на другой день, свежий и встрепанный, начинаю новый ряд похождений.

II *

Что же такое, однако, «жизнь»?

В течение более трех недель я проделал все, что, по ходячему кодексу о «жизни», надлежит проделать, чтобы иметь право сказать: я жуировал и, следовательно, жил. Я исполнил «buvons» – ибо ни одного дня не ложился спать трезвым; я исполнил «chantons et dansons» – ибо стоически выдержал целых десять представлений «avec le concours de m-lle Schneider» [375]375
  с участием м-ль Шнейдер.


[Закрыть]
, наконец, я не могу сказать, чтобы не было в продолжение этого времени кое-чего и по части «aimons»… A в результате все-таки должен сознаться, что не только «жизни», но даже и жуировки тут не было никакой. Мало того: по окончании всего этого жизненного процесса я испытываю какое-то удивительно странное чувство. Мне сдается, что все это время я провел в одиночном заключении!

И действительно, это было не более как одиночное заключение, только в особенной, своеобразной форме. Провести, в продолжение двух недель, все сознательные часы в устричной зале Елисеева, среди кадыков и иконописных людей – разве это не одиночное заключение? Провести остальные десять дней в обществе действительных статских кокодессов * , лицом к лицу с несомненнейшею чепухой, в виде «Le Sabre de mon père», с чепухой без начала, без конца, без середки, * – разве это не одиночное заключение? Ежели первый признак, по которому мы сознаем себя живущими в человеческом обществе, есть живая человеческая речь, то разве я ощущал на себе ее действие? Говоря по совести, все, что̀ я испытывал в этом смысле, ограничивалось следующим: я безразличным образом сотрясал воздух, я внимал речам без подлежащего, без сказуемого, без связки, и сам произносил речи без подлежащего, без сказуемого, без связки. «Вот кабы», «ну, уж тогда бы» – ведь это такого рода словопрения, которые я мог бы совершенно удобно производить и в одиночном заключении. Ужели же я без натяжки могу утверждать, что меня окружало действительно людское общество, когда в моем времяпрепровождении не было даже внешних признаков общественности? Нет, это были не более как люди стеноподобные, обладающие точно такими же собеседовательными средствами, какими обладают и стены одиночного заключения. Это было не общество в действительном значении этого слова, а именно одиночное заключение, в которое, вследствие упущения начальства, ворвалось шампанское с устрицами, с пением и танцами.

А между тем кодекс, формулирующий жизнь словами: buvons, dansons, chantons et aimons – сочинен не нами. Он существует издревле, и целые поколения довольствовались им, не думая ни о чем другом и не желая ничего больше. От чего же он опротивел мне в двадцать четыре дня, а достославным моим предкам казался лучше всякого эдема? Отчего мои пращуры могли всю жизнь, без всякого ущерба, предаваться культу «buvons», a я не могу выдержать месяца, чтобы у меня не затрещала голова, чтобы глаза мои явно не изобличили меня в нетрезвом поведении, чтобы мне самому, наконец, моя собственная персона не сделалась до некоторой степени противною? Отчего дедушка Матвей Иваныч, перед которым девка Палашка каждый вечер, изо дня в день, потрясала плечами и бедрами, не только не скучал ее скудным репертуаром, но так и умер, не насладившись им досыта, а я, несмотря на то что передо мной потрясала бедрами сама Шнейдерша, в каких-нибудь десять дней ощутил такую сытость, что хоть повеситься?

Я живо помню дедушку Матвея Иваныча. Это был старик высокий, широкоплечий, бодрый, сильный, румяный. Он вставал рано, никогда не нежился и не потягивался, но сразу одевался, выливал на голову кувшин холодной воды, выпивал красоулю * и отправлялся в отъезжее поле * . Там, в промежутках полевания, выпивалось до пропасти, и основанием выпивки всегда служил спирт. Очевидно, тут было от чего ошалеть самому крепкому организму, но старик возвращался домой не только без всяких признаков пресыщения, но с явным намерением выпить до пропасти и за обедом. После обеда он задавал выхрапку, продолжавшуюся часа три, потом выпивал «десертную», выслушивал старосту и отправлялся в зал. Там его ожидали сенные девушки, с девкой Палашкой во главе, и начиналось неперестающее потрясание бедрами, все в одном и том же тоне, с одними и теми же прибаутками, нынче как вчера. Как страстный любитель потрясаний, дедушка, разумеется, не мог ни устоять, ни усидеть, и потому притопывал, приплясывал, жаловал по рюмке, сам выпивал по две, и проводил таким образом время до ужина. За ужином он вел пристойный разговор с гостями, если таковые наезжали, или с домашними, если гостей не было, и выпивал с таким расчетом, чтобы иметь возможность сейчас же заснуть и отнюдь не видеть никаких снов. И расчет никогда не обманывал его: он безмятежно засыпал вплоть до утра, с наступлением которого вновь повторялся вчерашний день с тою же выпивкой, с тем же отъезжим полем и теми же потрясаниями.

А дяденька у меня был, так у него во всякой комнате было по шкапику, и во всяком шкапике по графинчику, так что все времяпровождение его заключалось в том: в одной комнате походит и выпьет, потом в другой походит и выпьет, покуда не обойдет весь дом. И ни малейшей скуки, ни малейшего недовольства жизнью!

Десятки лет проходили в этом однообразии, и никто не замечал, что это – однообразие, никто не жаловался ни на пресыщение, ни на головную боль! В баню, конечно, ходили и прежде, но не для вытрезвления, а для того, чтобы испытать, какой вкус имеет вино, когда его пьет человек совершенно нагой и окруженный целым облаком горячего пара.

Положим, что в былое время, как говорят, на Руси рождались богатыри, которым нипочем было выпить штоф водки, согнуть подкову, переломить целковый; но ведь дело не в том, что человек имел возможность совершать подобные подвиги и не лопнуть, а в том, как он мог не лопнуть от скуки?

А мне вот скучно. Я пью у Елисеева вино первый сорт, а мне кажется, что есть и еще какое-то вино, которое представляет собою уже самый первый сорт, и мне его не дают; я смотрю на Шнейдершу, а мне кажется, что есть еще какая-то обер-Шнейдерша и что вот если бы эту обер-Шнейдершу посмотреть, так это точно… Где бы я ни находился, везде меня угнетает мысль, что есть еще нечто, что̀ необходимо бы заполучить, но в чем состоит это нечто – вот этого-то именно я формулировать и не могу. Я процветал под сению рязанско-козловско-тамбовско-саратовского клуба – и изнемогал от скуки; я наслаждался речами земских авгуров – и изнемогал от скуки; наконец, я приехал в Петербург – и опять изнемогаю от скуки. Везде чего-то недостает, как будто вся жизнь не настоящая. И вино не настоящее, и Шнейдерша не настоящая, и песни не настоящие, и любовь не настоящая, и авгуры не настоящие, и их речи не настоящие. Словом сказать, жизнь идет словно плохое театральное представление. Как будто вот наняли актеров из Александринки * и сказали им: представляйте комедию. Ну, они и вьют во сне веревки за приличное вознаграждение.

Отчего дедушка Матвей Иваныч мог жуировать так, что эта жуировка не приводила его к мизантропии, а я, его потомок, не могу вкусить ни от какого плода без того, чтоб этот плод тотчас же не показался мне пресным до отвращения? Оттого ли, что в развеселое житье Матвея Иваныча входил какой-нибудь особый, нам неизвестный элемент, которого теперь не существует и который даже однообразию сообщал известного рода осмысленность? Или оттого, что мы, потомки дедушки Матвея Иваныча, лучше и развитее нашего пращура, что наш кругозор несколько шире и что, вследствие этого, мы не можем удовлетворяться теми дешевыми наслаждениями, которые тешили наших предков?

Вопросы эти как-то невольно пришли мне на мысль во время моего вытрезвления от похождений с действительными статскими кокодессами. А так как, впредь до окончательного приведения в порядок желудка, делать мне решительно было нечего, то они заняли меня до такой степени, что я целый вечер лежал на диване и все думал, все думал. И должен сознаться, что результаты этих дум были не особенно для меня лестны.

Элементы, которые могли оттенять внешнее однообразие жизни дедушки Матвея Иваныча, были следующие: во-первых, дворянский интерес, во-вторых, сознание властности, в-третьих, интерес сельскохозяйственный, в-четвертых, моцион. Постараюсь разъяснить здесь, какую роль играли эти элементы в том общем тоне жизни, который на принятом тогда языке назывался жуированием.

Что́ ни говорите о дворянском интересе, но он существовал. Содержание этого явления было несложное и фальшивое (потому-то оно и улетучилось так легко), но что самое явление имело очень реальное существование – в этом не может быть сомнения. Еще на нашей памяти дворянские собрания были шумны и многолюдны, и хотя предметом их было охранение только одного-единственного права * , но это единственное право обладало такою способностью проникать и окрашивать все, что̀ к нему ни прикасалось, что само по себе представляло, так сказать, целый пантеон прав. Говорят, что это было дурное и вредное право, и я, конечно, не стану возражать против этого.Но я веду речь не о достоинствах права, а о том, в какой мере оно могло служить подспорьем для жизни. Дедушка Матвей Иваныч недаром не пропускал ни одного собрания, недаром, периодически через каждые три * года, бушевал в губернском городе * . Бушевание было для него не целью, а символом. Он сознавал себя представителем своегоправа, и по случаю этого права предавался всякого рода необузданностям, с полною уверенностью, что они пройдут для него безнаказанно. Необузданность и безнаказанность были два понятия, которые шли рядом и взаимно друг друга оплодотворяли. Необузданность льстила грубому чувству сама по себе, а безнаказанность усложняла получаемое от необузданности удовольствие и придавала ему некоторую пикантность. Посмотрите: все люди ходят опасно и жмутся к стороне, а дедушка Матвей Иваныч один во всякое время мчится вихрем по улицам, разбивает наголову полицию и бьет в трактирах посуду! Как хотите, а такое обладание монополией необузданности не могло не льстить чувству человека, не обладавшего особенно утонченным развитием…

Сами по себе взятые, такого рода удовольствия, даже в глазах очень грубых людей, не могли казаться ни особенно разнообразными, ни особенно умными. Я думаю, что непрерывное их повторение повергло бы даже дедушку в такое же уныние, как и меня, если бы тут не было подстрекающей мысли о каких-то якобы правах. * Но в том-то и дело, что эта подстрекающая мысль сказывалась на каждом шагу, напоминала о себе ежеминутно. Известно, что наши предводители дворянства считали своим долгом пикироваться с губернаторами и даже, по временам, подставлять им ножки. Если б кто-нибудь взял на себя труд обстоятельно написать историю этих пикировок * , вышла бы очень интересная история, из которой всякий увидел бы, что это был просто глупый обычай, по поводу которого можно только развести руками. Обе стороны лаяли в буквальном смысле этого слова, лаяли бессознательно, беспричинно, просто потому, что исстари так уж заведено. Но ведь дело не в том, глупо или умно было содержание пикировки, а в том, что вот ни один курицын сын не смеет ее производить, а я, имярек, произвожу – и горя мне мало. Конечно, и это опять-таки вносило в жизнь наших пращуров глупость сугубую, но так как это была глупость предвзятая, то она невольным образом получала все свойства убеждения. Что̀ может быть глупее, как сдернуть скатерть с вполне сервированного стола, и, тем не менее, для человека, занимающегося подобными делами, это не просто глупость, а молодечество и даже, в некотором роде, рыцарский подвиг, в основе которого лежит убеждение: другиемимо этого самого стола пробираются боком, а яподхожу и прямо сдергиваю с него скатерть! Таким образом, натешившись вдоволь в губернии, то есть огласивши неслыханным криком собрание и неслыханным пьянством гостиницы, напикировавшись с губернатором и кинувши подачку прочим чинам, наши пращуры возвращались в свои дворянские гнезда и предавались там дворянским удовольствиям. Удовольствия эти подробно указаны выше, при описании дня дедушки Матвея Иваныча, и несложность их очевидна для всякого. Но, несмотря на эту несложность, мысль, что они дворянские, играла роль масла, питающего огонь. Человек вращался в заколдованном круге, изо дня в день, на один и тот же манер, но не падал духом и не роптал на судьбу, потому что был убежден, что вращаться таким образом его правои, в то же время, его долг. Да и одних ли пращуров наших поддерживала подобная мысль при отбывании скучного процесса жизни? Подите дальше, припомните всевозможные приемы, церемонии и приседания, которыми кишит мир, и вы убедитесь, что причина, вследствие которой они так упорно поддерживаются, не делаясь постылыми для самих участвующих в них, заключается именно в том, что в основе их непременно лежит хоть подобие какого-то представления о праве и долге.

К тому же паши пращуры в упомянутом выше своем правевидели твердыню, и видели ее не без основания. Дедушка Матвей Иваныч понимал очень отчетливо, что ежели он тверд в вере, то никто не только не тронет его, но и не можеттронуть. Он сам сознавал себя твердыней, и кратковременные капризы его с губернатором были не больше как обоюдное развлечение двух твердынь. А так как последнему это было так же хорошо известно, как и дедушке, то он, конечно, остерегся бы сказать, как это делается в странах, где особых твердынь по штату не полагается: я вас, милостивый государь, туда турну, где Макар телят не гонял! – потому что дедушка на такой реприманд * , нимало не сумнясь, ответил бы: вы не осмелитесь это сделать, ибо я сам государя моего отставной подпоручик! И губернатор, наверное, прикусил бы язык, потому что дедушкина твердость в вере была такова, что вошла даже в пословицу. Припомним, что в ту пору не было ни эмансипации, ни вольного труда, ни вольной продажи вина, и вообще ничего такого, что̀ поселяет в человеческой совести разлад и зарождает в человеке печальные думы о коловратности счастия. А коль скоро нет в жизни разлада, то человек, даже без всякого давления фанатизма, имеет веру сильную и стремительную. Он смотрит в одну точку, около которой располагает и все прочие подробности жизни. А так как эта точка не только существовала для наших пращуров, но и составляла совершеннейший пантеон, то человеку, убежденному, что он находится в самом центре храма славы, весьма естественно было примиряться с некоторыми его недостатками, заключавшимися в однообразии предоставляемых им наслаждений. И отъезжее поле, и потрясающая бедрами девка Палашка, и даже хождение по комнатам, украшенными шкапиками с графинчиками, – все это выносилось безропотно, потому что во всем этом виделся символ, за которым пряталась идея о праве и долге.

Мы, потомки дедушки Матвея Иваныча, никаких подобного рода интересов не имеем. Мы как-то вдруг опешили и убедились, что у нас от нашегоправа не осталось ни капельки. Собрания наши малолюдны; мы не пикируемся, потому что пикироваться на манер пращуров не имеем уже повода, а каким образом пикироваться на новый манер – еще не придумали. С другой стороны, мы не срываем скатертей с сервированных столов, не услаждаемся потрясаниями доморощенных Палашек, потому что это слишком дорого стоит. Для того чтобы иметь хоть призрак тех удовольствий, которыми пользовались наши пращуры, мы должны ехать в Петербург и там, в складчину, по два рубля с рыла, облизываться на Шнейдершу, qui se gratte les jambes et les hanches. Но ведь Шнейдерша – достояние общее, а при общедоступности доставляемого ею удовольствия кто же из нас может сказать: это моя.Шнейдерша! как, бывало, говаривал дедушка Матвей Иваныч: это моя Палашка! А в возможности подобных-то восклицаний и заключается тайна живучести тех несложных удовольствий, которые составляют удел наш. Вникните в смысл этого восклицания, вслушайтесь в тон, которым оно сказано, – и вы убедитесь, что тут звучит нечто больше нежели просто удовлетворенная необузданность. Вы почувствуете, что Палашка была для дедушки не просто Палашкой, а олицетворением его права;что он, услаждая свой взор ее потрясаниями, приобретал не на два рубля с рыла удовольствия, а сознавал удовлетворенным свое чувство дворянина. А мы что́? Мы даже m-lle Филиппо не можем заставить спеть «L’amour – ce n’est que cela» * [376]376
  «Любовь – это вот что».


[Закрыть]
, ежели этой песенки не значится в афишах. Да если бы и имели возможность заставить – что же потом? Или, быть может, есть у нас, кроме m-lle Филиппо̀ и ее песенок, и другие какие-нибудь интересы, как, например: ужин с шампанским у Дюссо̀, устрицы с шампанским у Елисеева и нумер в гостинице для отдохновения от пьяно проведенной ночи?

Понятно, что мы разочарованы и нигде не можем найти себе места. Мы не выработали ни новых интересов, ни новых способов жуировать жизнью, ни того, ни другого. Старые интересы улетучились, а старые способы жуировать жизнью остались во всей неприкосновенности. Очевидно, что, при таком положении вещей, не помогут нам никакие кривляния, хотя бы они производились даже с талантливостью m-lle Schneider.

Вторым оттеняющим жизнь элементом было сознание властности. Чтобы понять всю важность этого элемента, представьте себе бессребреника квартального надзирателя, обяжите его с утра до вечера распоряжаться на базаре и оставьте при нем только сладкое сознание исполненных обязанностей. Наверное, он в самый короткий срок выйдет в отставку. Помилуйте, – скажет, – из-за чего тут биться! и грошей не сбирать, да еще какие-то обязанности наблюдать! разве с ними, чертями, так можно! Но скажите тому же квартальному: друг мой! на тебя возложены важные и скучные обязанности, но для того, чтобы исполнение их не было слишком противно, дается тебе в руки власть – и вы увидите, как он воспрянет духом и каких наделает чудес! Увы! ка̀к ни малоплодотворно занятие, формулируемое выражением «гнуть в бараний рог», но при отсутствии других занятий, при отчаянном однообразии общего тона жизни, и оно освежает. Дедушка Матвей Иваныч говаривал: когда я иду, то земля подо мной дрожит, – и радовался этому обстоятельству. Конечно, это была радость неразвитого человека, но это была настоящая, заправская радость, и отвергать возможность ее нет ни малейшего основания.

 
Есть наслаждение и в дикости лесов, – *
 

сказал поэт, а дедушка мой, с своей стороны, мог прибавить: есть наслаждение и в сечении, разумея под этим, впрочем, не самый процесс сечения, а принцип его. Конечно, мы, по чувству учтивости, отвергаем такого рода наслаждения, но так как они существовали на нашей памяти, то понимать их все-таки можем. Если мы в настоящее время и сознаем, что желание властвовать над ближними есть признак умственной и нравственной грубости, то кажется, что сознание это пришло к нам путем только теоретическим, а подоплека наша и теперь вряд ли далеко ушла от этой грубости. Всякий вслух глумится над позывами властности, но всякий же про себя держит такую речь: а ведь если б только пустили, какого бы я звону задал! Я думаю даже, что бо̀льшая часть наших горестей от того происходит, что нам не над кем и не над чем повластвовать. А дедушке Матвею Иванычу было над чем и над кем повластвовать, и он понимал себя в этом отношении не пятым колесом в колеснице и не отставным козы барабанщиком * . Смотрит он, например, на девку Палашку, как она коверкается, и в то же время, если не формулирует, то всем существом сознает: я с этой Палашкой что̀ хочу, то сделаю: захочу – косу обстригу, захочу – за Антипку-пастуха замуж выдам!

– Палашка! хочешь за пастуха Антипку замуж!

– Помилуйте, барин! чем же я провинилась! кажется, стараюсь!

– А ну, Христос с тобой! пляши!

И Палашка ожесточеннее прежнего упирала руки в боки, прыгала, крутилась, взвизгивала, а дедушка посматривал на ее плясательные пароксизмы и думал про себя: однако важно я ее, поганку, напугал!

И таким образом, в общее однообразие жизни прокрадывалась новая стихия, которая ее оживляла и скрашивала.

Мы, потомки дедушки Матвея Иваныча, лишены даже такого сорта оживляющих эпизодов.

–  Мы курице не можем сделать зла! – ma parole! [377]377
  честное слово!


[Закрыть]
– говорил мне на днях мой друг Сеня Бирюков * , – объясни же мне, ради Христа, какого рода роль мы играем в природе?

И я ничего не мог ни возразить, ни объяснить, ибо знаю, что, по утвердившемуся на улице понятию * , обладание властью действительно равносильно возможности гнуть в бараний рог и что в этом смысле мы, точно, никакой власти не имеем * . Или, быть может, мы имеем ее в каком-нибудь другом смысле?.. Risum teneatis, amici! *


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю