Текст книги "Моя мать Марлен Дитрих. Том 1"
Автор книги: Мария Рива
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 34 страниц)
Приходя домой, мать рассказывала мне о том, как прошел день на студии:
– Радость моя, как жаль, что тебя там сегодня не было! Брайан был такой потешный! Знаешь сцену, где нам надо с романтическим видом вместе бежать вверх по холму, держась за руки? Ну так вот, мы были на этом настоящем холме за павильоном, и они еще добавили искусственной травы, чтобы выглядело поестественнее. И мы эту сцену переснимали и переснимали, как когда работали с господином фон Штернбергом. Брайан не мог правильно бежать, даже на своих длинных английских ногах. Их в театре не учат взбегать по холмам.
После каждого дубля нам приходилось чиститься искусственная трава липнет ко всему – снова гримироваться, укладывать волосы. Тут сплошь солнце, освещение, рефлекторы, ветер, жучки – их привлек клей на искусственной траве – мы с Брайаном выглядели ужасно, совершенно никакой романтики! А потом мы снова замираем в искусственной траве, ждем «Мотор!», чтобы войти в кадр и начать бежать. Так? Вдруг Брайан смотрит под ноги и видит крошечного ужа, белеет, хватает меня за руку и мчится вверх по холму – и тащит меня за собой! Он напуган до чертиков, не может остановиться! Мамулян кричит «Стоп», я кричу: «Мы пробежали наши отметки!», а он все равно бежит. Мы бы сейчас уже были где-нибудь в Пасадене, если бы кто-то не схватил Брайана и не удержал его – физически! Мамулян все еще кричит «Снято!», я где-то во время этой сумасшедшей гонки потеряла одну из моих прекрасных туфель, и, конечно же, именно этот дубль они приняли! Мамулян был так счастлив, что у Брайана наконец получилось. Если бы они знали, что все это из-за змеи!
Вот так приходили и уходили солнечные деньки. «Песнь песней» близилась к завершению. Мать все еще готовила, но теперь только в те дни, когда ее не вызывали, или если Брайан приходил на ужин. Конечно же, продолжались и наши воскресные кулинарные безумства. Какая бы ни стояла жара, печь у моей матери не простаивала никогда! И каждый раз все тот же рецепт! Если ты делаешь лучший в мире Гугельхопф, зачем печь что-то другое? Немножко похоже на ее карьеру – не пытайся изменить совершенство, просто воспроизводи его!
В тот день мать снималась в сцене с бархатным вечерним платьем. Я трудилась над своей немецкой каллиграфией, когда внезапно мои прописи полетели в сторону, парта съехала к противоположной стене, стул сложился, выкинув меня на голубой линолеум. Моя учительница вскрикнула, схватила меня за руку, и мы побежали к главной лестнице. Пока мы пытались по ней спуститься, она дыбилась под нами. Свисавшая со сводчатого потолка огромная люстра раскачивалась, позвякивая сотнями хрусталиков.
– Мы должны спуститься по лестнице и встать в дверном проеме – это единственное безопасное место! – закричала учительница. Она, по-видимому, была истинной калифорнийкой, приученной к землетрясениям. Мы добрались до парадной двери как раз в тот момент, когда за нами обрушилась люстра, рассыпая повсюду стекло. Мы распахнули тяжелую дверь как раз, когда насыпь съехала с чудовищным ревом прямо на шоссе Тихоокеанского побережья, полностью заблокировав его землей и вырванными с корнем пальмами. Грохот стоял невероятный. И вдруг все остановилось – гробовая тишина! Пальмы, казалось, подрагивали, опускаясь обратно в почву, момент апокалиптического затишья – и затем людские крики и отовсюду вой сирен. Мы были в безопасности, но моя мать никак не могла об этом знать.
В момент землетрясения она была в студии. Когда первый толчок потряс звуковой павильон, те, что находились в узких проходах, местах наиболее уязвимых, похватались одной рукой за страхующие перила, другой – за свои гигантские дуговые лампы. Огромная площадка опустела в одну секунду. Мать, придерживая у пояса свою длинную юбку, побежала в гримерную, думая лишь о том, чтобы добраться до телефона и позвонить мне. Она неслась по раскачивающемуся под ней тротуару, уже почти добежала до двери, когда прямо перед ней выскочил Шевалье и, раскрыв ей объятья, прокричал: «Mon amour, по крайней мере мы можем умереть вместе!» Под этим «по крайней мере», как мать объясняла каждый раз, рассказывая эту историю, имелась в виду их неспособность заниматься любовью в силу импотенции Шевалье, но «умереть»? Это у них, «по крайней мере», могло получиться вполне. Она даже не остановилась, просто обежала вокруг него, но прежде чем ей удалось добраться до двери, она столкнулась с хорошо известной актрисой, чье имя все время от нее ускользало. Эта безымянная звезда, согласно преданию, воскликнула:
– Куда вы бежите, Марлен?
На что, как утверждает мать, она ответила, едва переводя дыхание:
– Ребенок! Я должна дозвониться до ребенка! Она в Санта-Монике!
– Не расстраивайтесь так. С ней все будет в порядке – мои дети тоже там, а я не волнуюсь!
Мать закричала на нее:
– Да, но ваши дети приемные!
Надо отдать ей должное – она сама рассказывала эту нехорошую историю, добавляя:
– Не ужасно ли, что я так сказала? Но ведь это правда. Откуда ей знать – у нее никогда не было собственного ребенка.
Поскольку все телефонные линии были оборваны, я тоже не знала, что могло случиться с матерью при землетрясении. Лонг-Бич, всего в нескольких милях от нас по побережью, сровнялся с землей, но наш греческий храм устоял, если не считать того, что бассейн теперь находился в комнате для игр, а прихожая была засыпана битым стеклом.
Мать договорилась, что на эту ночь мы переедем в отель «Беверли-Уилшир». Когда починили телефон, мы поговорили, и, поскольку она не могла проехать через грязь и завалы, мы договорились встретиться в отеле. В машине, по дороге туда, служанка матери все время плакала и бормотала: «В Германии у нас не бывает землетрясений! Никогда!» Конечно же, вся эта драма была очень захватывающей, к тому же мне нравился «Беверли-Уилшир»: фонтанчик в их аптеке выдавал лучшую в Голливуде газировку к черно-белому мороженому! Мы с матерью поселились в сдвоенном номере. Перед тем как лечь спать в ту ночь, мы поставили наши стаканчики с зубными щетками на ночной столик так, чтобы их края почти соприкасались. Когда (и если) начнутся новые толчки, стаканы столкнутся и начнут звякать, чего будет достаточно, чтобы разбудить двух нервно спящих людей и предостеречь их от грозящей опасности.
Наша уловка со стаканами не раз будила нас в течение той ночи. Каждый раз мы кидались вниз по лестнице в фойе, шестью этажами ниже, сталкиваясь с другими окаменевшими от ужаса гостиничными постояльцами в блестящих халатах. Пользоваться лифтами было слишком опасно и потому запрещено. После каждой такой тревоги мы снова залезали в свой номер спать, только для того, чтобы в скором времени снова проснуться и опять спасаться бегством. После пятого или шестого повторения этого номера братьев Маркс я, помнится, раздвинула наши стаканы и сказала матери, что, будет землетрясение, не будет землетрясения, – ей все равно надо рано утром ехать на съемки и она должна спать. Она согласилась; к тому же, если случилось бы какое-нибудь бедствие, мы бы умерли вместе. Мать всегда успокаивала мысль, что те, кого она любит, умрут вместе с ней. Бедный Шевалье был бы потрясен, узнав, что он в эту категорию не входит! При этом мнения тех немногих привилегированных, кого моя мать удостаивала этой чести, умереть вместе с ней, никто никогда не спрашивал – подразумевалось, что все мы будем только рады окончить свой земной путь в любой момент, лишь бы в компании моей матери.
К утру отель «Беверли-Уилшир» все еще стоял, а по коммутатору объявили, что машина и шофер мисс Дитрих готовы. Пошла работа, как ни в чем не бывало. «Парамаунт» выделил людей и шланги, чтобы откачать наш бассейн из дома, а отдел реквизита повесил другую хрустальную люстру. Поскольку все версальские оказались заняты в съемках, мы вместо них получили люстру в стиле Франца-Иосифа. Она выглядела очень мило. Австрийский ампир хорошо сочетался с голливудской Грецией. Но избавиться от запаха хлорки нам так и не удалось. Когда моя деревянная танцплощадка прогнила от сырости и завоняла плесенью, мои уроки танцев были отменены, и славе Руби Килер более ничто не угрожало.
Мамулян, выглядевший изможденным, но счастливым, пропел вожделенные слова, которые почему-то всегда трогают душу: «О’кей, ребята, готово!» – «Песнь песней» – «в коробке». Он нежно поцеловал мать в щеку и при этом покраснел – он по-прежнему оставался ее поклонником, даже после всех этих недель, полных напряжения и раздоров.
После того, как фильм полностью завершен, компания всегда устраивает для себя прощальную вечеринку. Огромная семейная пирушка – все друг друга любят, все клинки на время упрятаны. «Важные шишки» одаривают друг друга и членов съемочной группы. Подарки, которые дарила мать, пользовались заслуженной славой. Двадцатидолларовые золотые монеты, разрезанные вдоль со вставленными внутрь тонкими, как бумага, часами: одна из половинок служит крышкой и открывается при нажатии на пружинку на ободке; золотые наручные часы от Патек-Филипп с ремешками из черной или коричневой крокодиловой кожи. Она испытывала страсть к мужским часам и всегда дарила их с выгравированными на обратной стороне личными посланиями, со своей уникальной подписью снизу. На третьем месте были золотые портсигары и драгоценные запонки; затем шли бумажники из крокодиловой кожи – с золотыми уголками или без оных, золотые зажигалки и так далее вниз по шкале роскоши. Для немногочисленных женщин предназначались клипсы от Картье: особо важным – с бриллиантами, тем, что помельче – с рубинами, далее – с сапфирами, далее – с гравировкой по золоту, за этим следовали сумочки, шарфы и духи.
У Брайана был контракт с лондонским театром. В голливудском же его контракте оговаривалось, что он может в любой момент вернуться в Англию, не выжидая известного периода после окончания работы над фильмом, – обычно приходилось именно выжидать на случай возможных пересъемок. Прощание с ним было не слишком грустным – мы ожидали в скором времени увидеть его где-нибудь в Европе. Так что мы просто поцеловали нашего любимого англичанина на прощанье. Он оставил в цветочном магазине заказ на дюжину тубероз, которые каждый день должны были доставлять матери, и с достоинством удалился. Мать была похожа на лошадь из пословицы, которая закусывает удила, чуя, что стойло уже близко. Скоро и она сможет выбраться из Голливуда.
4 ТЕЛЕГРАММА – ПАРИЖ 38 18
МАРЛЕН
ГОЛЛИВУД КАЛИФ
НЕ СОВЕТУЮ ЕХАТЬ В ГЕРМАНИЮ БЕЗ НОВОГО АМЕРИКАНСКОГО КОНТРАКТА В РУКАХ ТОГДА НИКТО НЕ ПОМЕШАЕТ ТЕБЕ ОСТАВИТЬ ГЕРМАНИЮ ТЧК ЛЮБЛЮ ЦЕЛУЮ
ПАПИ
Конечно же, она была вне себя. Это означало очередную задержку. Но она понимала, что мой отец, скорее всего, прав. Эдингтон торговался с ней по поводу очередного контракта еще с самого начала «Песни песней». Теперь она, наконец, разрешила ему представить ей этот контракт. Когда он объявил, что за ней сохраняется право утверждать как сценарий, так и режиссера, она подписала новый контракт без дальнейших разговоров. Пункты, касавшиеся числа фильмов в год и оговаривавшие значительное увеличение ее гонорара, были для нее второстепенны. Важнейшей частью любого соглашения она всегда считала право – в особенности оговоренное в контракте право – на принятие важных решений.
И снова отец, как всегда, обладая нюхом ищейки и обширной информацией о том, куда надо, а куда не надо ехать, совершив краткую разведывательную поездку в национал-социалистическую Германию и вновь обретя тихую гавань в Париже, телеграфировал оттуда:
98 ТЕЛЕГРАММА – ПАРИЖ 44 2
МАРЛЕН
САНТА-МОНИКА КАЛИФ
СИТУАЦИЯ БЕРЛИНЕ УЖАСНАЯ НИКТО НЕ СОВЕТУЕТ ТЕБЕ ЕХАТЬ ТЧК БОЛЬШИНСТВО БАРОВ И ТЕАТРОВ ЗАКРЫТЫ ТЧК КИНО НЕВОЗМОЖНОЕ УЛИЦЫ ПУСТЫ ВСЕ ЕВРЕИ ИЗ БЕРЛИНСКОГО ПАРАМАУНТА ПЕРЕВЕДЕНЫ В ПАРИЖ ЧЕРЕЗ ВЕНУ И ПРАГУ ТЧК ЖДУ ТЕБЯ ШЕРБУРЕ ТЕЛЕГРАФИРУЙ КОГДА И СКОЛЬКО КОМНАТ И НАСКОЛЬКО ТЧК ПОЛУЧИЛ ПЯТЬ ПОСЫЛОК ФОТОГРАФИЯМИ ФАНТАСТИКА ВЕЛИКОЛЕПНО СКУЧАЮ ЦЕЛУЮ
ПАПИ
Мать была не слишком расстроена: коль скоро она может оставить Америку, Париж вполне сойдет. Было решено воспользоваться зарезервированными местами на «Европе», поскольку та останавливалась в Шербуре перед тем, как пришвартоваться в своем немецком порту приписки Бремерхафене. Мы составили списки вещей, отец начал поиски идеального отеля для Идеальной Женщины, которая собиралась заплатить за всю эту дорогостоящую поездку – ведь у нее в руках контракт на запись шести новых песен для компании «Полидор», которая выпустила ее пластинки с «Голубым ангелом» и «Марокко».
Слух о том, что городской совет Парижа не впустит Дитрих в пределы города в мужском наряде, попал на первые полосы газет всего мира. Я так никогда и не узнала наверняка, было ли это правдой или же просто гениальной уткой в рекламных целях, для паблисити. Спустя годы, отель «Коннот» в Лондоне воспользуется подобной тактикой в борьбе со штанами Дитрих; тогда ее в этом «изгнании из отеля де-люкс» будет сопровождать Кэтрин Хепберн, и снова мировая пресса жадно проглотит эту наживку. Как может быть плохой уловка, работающая уже тридцать лет! Я знаю одно – историю о том, как моей матери отказали в доступе на парижские бульвары в штанах, всегда рассказывали в жанре анекдота, а не как реально имевший место оскорбительный эпизод. Думаю, если бы какой-нибудь город имел наглость по-настоящему отказать Дитрих во въезде из-за неуместного наряда, это гарантировало бы такую ярость с ее стороны, рядом с которой поблек бы дантовский ад, а отнюдь не хиханьки-хаханьки.
И все же по каким-то причинам отец разыскивал отели за пределами самого Парижа, в то время как мать приступила к длинной и изнурительной процедуре позирования для рекламных фотографий в студии – впервые без любящего и волшебного глаза фон Штернберга, глядящего из-за черной завесы фотокамеры. Несколько дней ушло на подготовку, на сборы личных нарядов и профессиональных костюмов, их аксессуаров, драгоценностей, накладных волос, задников и студийных реквизитов из портретных галерей. По заказам из главного офиса доставляли не только личные вещи Дитрих: на потребу поклонникам ее снимали и в костюмах из «Песни песней», особенно в ее любимом черном бархатном платье, приспущенном с одного плеча.
Юджин Ричи хорошо запомнил свои уроки. Во время этих сеансов 1933 года он снял одни из самых прекрасных портретов Дитрих. Как обычно, она должна была принимать участие в каждой стадии процесса. Коль скоро объектом съемок была именно Дитрих, она все фотографии рассматривала как свое имущество. Она никогда не понимала «дерзости», как она говорила, фотографа, посягнувшего на обладание хотя бы одним изображением ее лица. Лицо Дитрих принадлежало Дитрих и больше никому. В последующие годы она бесилась каждый раз, когда Харрел или Хорст продавали какую-нибудь фотографию Дитрих и не отдавали ей деньги, или если Милтон Грин жаловался, что она использует его работу в своих собственных проектах, когда ей заблагорассудится, ни разу не спросив у него разрешения.
После этих сеансов, как и всегда после фотосъемок, она возглавляла просмотр пробных отпечатков, решала, какие снимки заслуживают одобрения, отбрасывала те, которые, по ее мнению, не соответствовали дитриховскому стандарту. Затем наступало время ретуширования. Она изменяла форму носа, рук, коленей, хотя в те дни ее редко снимали в полуобнаженном виде. Волосы, уголки рта, линия плеч и бюста – все это совершенствовалось с помощью ее безжалостного воскового карандаша. Как и во всех случаях, когда результат ее труда приходился ей по душе, она заказывала отпечатки лично для себя, каждый раз дюжинами, разных размеров: самые маленькие – восемь на десять дюймов, самые большие – шестнадцать на двадцать, на глянцевой и матовой бумаге таких отменных сортов, которые сегодня найти уже невозможно. Как только отдел фотографий прислал тяжелые картонки, наступило «время рассылки». Специальные картонные контейнеры, серые, как слон, с эмблемой студии, всегда находились под рукой, в невероятных количествах, как дома, так и в гримерной. Каждый знакомый, друг и член семьи получал образцы – новейшие доказательства ее красоты. Когда с этим было покончено, она брала пачки с фотографиями и таскала их по студии: обнаружив знакомого, она тут же усаживала его их разглядывать. На званые обеды она приходила нагруженная эталонами красоты и фотографического совершенства размером двенадцать на двадцать. Часто во время обеда наступала пауза, и немало жен дымилось от злости, пока мать демонстрировала свои величественные изображения. О фотографе даже не вспоминали. Ведь, в конце концов, если бы не было ее, ему бы вообще нечего было фотографировать. А она вот даже подретушировала, исправила его ошибки.
Фон Штернберг вернулся, бегло просмотрел черновую версию «Песни песней», увидел, что Дитрих в нем нуждается, и решил, что согласится ставить следующий ее фильм; он увидел на крупном плане, с каким выражением Брайан смотрел ей в глаза, зашел в наш храм на пляже, встретил «поверженную» испанку, увидел повсюду фотографии Брайана и Шевалье в рамочках и поплелся домой в одиночестве зализывать раны.
Уже в процессе укладывания чемоданов мать решила «простить» фон Штернберга за то, что он ее покинул, начала обожать его, готовить для него, разрешила ему любить себя, писала ему теплые письма, которые лично доставлял наш сексапильный шофер, тоже не понравившийся Джо.
К тому времени, как чемоданы были уложены, фон Штернберг уже снова впал в убеждение, что всегда был и остается единственным. Когда твоя любовь настолько глубока, принимать ложь за правду становится отчаянной необходимостью.
Мать приказала фон Штернбергу найти ей дом, где-нибудь повыше, подальше от моря. От соленого воздуха ее особые французские швейные иглы, лежавшие в саквояже, заржавели, и это навсегда покончило с Тихим океаном! Серые гробы были расставлены в ряд в ожидании парамаунтского грузовика. На мне была новая куртка цвета морской волны с такой же шелковой тесьмой, и я аккуратно держала в руке белые хлопковые перчатки. Я наблюдала за матерью, пока та спускалась с лестницы. В ней произошли едва уловимые изменения. Она снялась в своем первом американском фильме без фон Штернберга и выжила. Мир при этом не рухнул. Она еще не была полностью в этом уверена, но не исключала возможности, что Марлен Дитрих стала могущественной звездой сама по себе, без обязательного присутствия своего творца. Это постепенно пробивающееся осознание стало поворотным событием в жизни матери. Больше ей никогда не суждено было быть столь же зависимой, столь же послушной по отношению к нему. В дальнейшем вся работа с фон Штернбергом будет движима уважением и искренней благодарностью, но уже никогда – полной профессиональной зависимостью. Она была сама себе госпожа, и у нее были деньги, чтобы это подтвердить. В тот день мы погрузились в поезд под названием «Вождь»; наши эмоции развевались по ветру, как флаги.
Не успели мы отъехать от станции, как мать уже начала устанавливать в поезде свой обычный порядок. Как только мы вошли в купе, все шторы были опущены и закреплены. Ведь через окна могут глазеть разные лица в надежде увидеть кинозвезду. Теперь, спрятавшись от взоров любопытных, заперев все двери, она сняла наряд, в котором уезжала, и, поскольку в нем больше не было нужды, сразу же упаковала его в специально помеченный саквояж, ожидавший рядом. Очередной набор одежды, помеченный наклейкой «По прибытии в Чикаго» и собранный неделями раньше, уже висел в одном из шкафов в нашей гостиной. Когда все было завернуто в бумагу и сложено к полному ее удовлетворению, ставший лишним саквояж был отослан в багажный вагон, где он присоединился к таким же своим братьям, в количестве примерно сорока штук. Поскольку «гробы» отправили вперед, мы путешествовали «налегке».
Далее она сняла ненавистный пояс с подвязками, который регулярно оставлял на ее пояснице красные рубцы, затем – дорогие шелковые чулки. Она выполоскала их и аккуратно развесила поверх полотенца сушиться. Сняв бюстгальтер и уложив его вместе с той блузкой, к которой он прилагался, она надела свою любимую модель, с широкими лямками. Раз уж Дитрих не должны видеть в течение следующих нескольких дней, она может позволить себе роскошь предать забвению хранителя своей телесной красоты.
Она вымыла лицо, как обычно, только водой с мылом и распрямила все свои завитушки. Пижама цвета морской волны и, в тон ей, мужской шелковый халат довершили перевоплощение. С лицом без грима и зализанными назад волосами она была похожа на молоденького юношу. Очень сексуального молоденького юношу, как будто прямо из пьесы Ноэла Коуарда.
Матери больше нравилось ездить с запада на восток, а не наоборот. В этом случае Голливуд оставался позади, а чудовищную жару пустынных штатов легче переносить в начале пути, чем в конце, когда уже надо готовить себя к прибытию. Меня всегда удивляло, почему она так ненавидит жару – ведь она никогда не потела. Вероятно, у нее не работали потовые железы, и с этим феноменом просто нужно было смириться. Дитрих невероятно гордилась тем, что она никогда не нуждалась в прокладках от пота ни в одном из своих платьев или костюмов. После того, как изобрели дезодоранты и антиперспиранты, она обожала всем рассказывать, что она в таких вещах абсолютно не нуждается.
«Не понимаю, почему людям становится так жарко. И это так противно выглядит! – и ужасно для одежды!»
Я часто думала: может быть, мать просто в один прекрасный день решила, что больше не будет потеть, и после этого оставалась сухой всю свою жизнь. Я бы не поклялась, что это невозможно. Как бы то ни было, но когда все остальные истекали потом и блестели, Дитрих лишь дивилась такому различию между Избранными и остальным человечеством и… оставалась сухой.
В эту поездку мне впервые разрешили стать Личным Служителем матери. Привести в порядок ее письменный стол было почти то же самое, что разложить на столе инструменты для хирургической операции на сердце. У каждого предмета было точное место и назначение. Пепельница – слегка подальше от центра и правее. Бокал для воды прямо рядом с ней. Поскольку в те дни в Америке нельзя было достать минеральной воды из Европы, мы везли с собой собственную воду из источника. Бокал наполняли на три четверти, а бутылку уносили. На узком, покрытом красным лаком китайском подносе (реквизит, присвоенный на «Шанхайском экспрессе») лежали красные и синие карандаши и уотерменовские ручки, расположенные точно по центру, прямо на большом листе промокательной бумаги. Далее, подальше от центра и чуть-чуть левее, флакон с синими чернилами. Рядом с ним – два футляра, в одном – голубая писчая бумага с монограммами, в другом – конверты. Под этим – золотой филигранный портсигар и зажигалка. Немного левее – пачка бланков телеграфной компании «Вестерн Юнион» с подрезанными по размеру листочками копирки. И в заключение – блюдце, наполненное пятидесятицентовыми монетами для чаевых. Они звенели и подпрыгивали, особенно на поворотах.
В Альбукерке наш поезд настигла первая телеграмма фон Штернберга, где он говорил своей возлюбленной богине, что без нее он погиб; к тому времени, как мы доехали до Канзас-Сити, он понял, что жизнь без нее действительно невыносима:
142 51 = ЛОС-АНДЖЕЛЕС КАЛИФ 11 523
МАРЛЕН ЗИБЕР САНТА-ФЕ ВОЖДЬ ГЛАВНАЯ ГОСТИНАЯ ВАГОН 202 = ПРИБЫТИЕ КАНЗАССИТИ 9:45
ВОЗЛЮБЛЕННАЯ БОГИНЯ
ВСЕ СНОВА ТАК ОПУСТЕЛО И Я ГОРЮ СТРАСТЬЮ К ТЕБЕ И ЛЮБЛЮ ПОЖАЛУЙСТА ПРОСТИ МЕНЯ ЗА ВСЕ МОИ ГЛУПОСТИ ВСЕ МОИ МЫСЛИ ТОЛЬКО О ТЕБЕ
ДЖО
В Чилликоте, штат Иллинойс, на свое одиночество стала роптать наша Испанская Любовница, а Шевалье протелеграфировал, что ждет с нетерпением, страстно желая увидеть мою мать в Нью-Йорке. Поклонники по всей Америке беспрестанно сообщали моей матери о том, как много она для них значит. Поездка доставляла ей истинное наслаждение.
Пока мать на разных языках писала и шифровала свои телеграммы, я лежала, свернувшись клубочком, на постели в соседнем купе и смотрела на то, как бесконечная пустыня превращается в бесконечные кукурузные поля. Но как только раздавалось «Радость моя…», надо было двигаться – и быстро. Это означало, что мы по расписанию приближаемся к остановке и что у Дитрих наготове ворох телеграмм, которые нужно отнести нашему проводнику. Тогда я пробегала по вагону и останавливалась за спиной проводника, а тот распахивал тяжелую дверь, поднимал железную площадку, под которой скрывались ступеньки и, схватив особую складную скамеечку-подножку, прыгал на платформу – все это в одном длинном движении, еще до того, как поезд полностью остановится. С помощью складной скамеечки-подножки я могла быстро спуститься на перрон, и через пропасть прыгать не приходилось. Я отдавала проводнику бланки. Пока он мчался в здание вокзала к телеграфистам, я ждала и дышала воздухом Канзас-Сити.
Вот он возвращается, передает мне привычный сверток с бежевыми конвертами «Вестерн Юнион» для матери. Я взбираюсь наверх. Держась одной рукой в белой перчатке за свою скамеечку, а другой ухватившись за перила, он повторяет свой маневр в обратном порядке – прямо как в фильме, который пускают наоборот; на сей раз, наполовину повиснув в воздухе, он кричит «по вагоонам!». Этот цирковой номер мы повторяли на каждой станции по всей Америке, и с течением времени становились большими друзьями. Мои друзья-проводники рассказывали мне истории о настоящих семьях с настоящими детьми, и о местах, которые называются фермы. От них я впервые узнала, что мы живем в эпоху Великой депрессии, что существуют очереди за хлебом, что цвет кожи может причинить человеку большие страдания и предопределить всю его жизнь.
Мать никогда не испытывала добрых чувств к обслуживающему персоналу. Она не любила черный цвет – разве что в одежде. На ее расспросы о причинах моего долгого отсутствия я отвечала, что сидела в туристическом вагоне. В те дни в нем была платформа с перилами, вроде маленького балкона, в самом конце поезда. Это было волшебное место, и я действительно проводила там много времени. Днем можно было видеть все те места, где ты был секундами раньше; ночью вместе с тобой мчались звезды, а воздух пах жимолостью.
Я таила в себе эти дружеские связи и потому сохранила их. Спустя годы, я поняла, насколько глубоко укоренился расизм в моей матери.
Это был всеобщий порок того поколения, особенно среди тех, кто рос в окружении одних только белых людей; однако с легендой о Дитрих это увязывалось слабо. Однажды, в ответ на какой-то мой намек в этом роде, она воскликнула:
– Но ведь Нэт Кинг Коул был моим другом! Я его любила! Он был великолепен в Лас-Вегасе! – Она была глубоко обижена и потрясена. – Как ты можешь такое говорить, что я их не люблю? У меня и служанки бывали черные! Я только тех не выношу, кто считает, будто они могут работать нянями! И вечно эти их ужасные парики. Как можно разрешать им быть нянями? У них руки всегда как будто грязные!
Разве что Лина Хорн, была приемлема в рядах нянь; она не только мылась, но, как полагала моя мать, великолепно выглядела в белом.
По прибытии в Чикаго все пошло, как обычно. Матери пришлось выдержать натиск ожидавших ее репортеров и фотографов; между тем мой телохранитель утащил Рези, Нелли и меня в отель «Блэкстоун». Она вошла в отель, так же, как и я, через кухню, и поднялась в номер по служебному лифту. Подобные тайные побеги от прессы и поклонников стали столь обычным делом, что в некоторых отелях я вообще не знала, как выглядят их фойе или даже, где они находятся, зато знала, какой в этот день будет суп и что, судя по запаху, салат из морской живности сегодня заказывать не следует.
«Блэкстоун» всегда означал для нас банный день. В первый раз после отъезда из Калифорнии можно было по-настоящему помыться. Даже когда мы ехали на запад, мы все равно там мылись, пусть даже проделали это не далее, как вчера. Это было просто так принято – приводить себя в порядок в отеле «Блэкстоун» в Чикаго. Включая волосы, разумеется. Бронируя для Дитрих номер, всегда требовалось заказать и настоящую сушилку для волос, которую обычно приносили из салона красоты. Мать сидела под огромным металлическим куполом и читала, пока горничные накрывали стол для завтрака.
Что придает завтраку, поданному в номер, особый характер? Может быть, то, что его вам приносят вместе с изысканными свежими цветами в узкой серебряной вазе? Свежевыглаженная льняная скатерть, скользкая от крахмала, яркость соков в сверкающих льдом бокалах, безукоризненно поджаренные тосты на хромированных подставочках, блестящий джем с вставленными в него филигранными ложечками, весь фарфор одного образца – что? Секрет, наверное, в том, что так приятно именно с этого начать свой день. Матери же все радости этого времени роскоши и изысканного изобилия были неведомы. Она выпивала свой кофе, не упустив заметить, что скоро сможет пить «настоящий» кофе в Париже, откусывала кусочек тоста и ворчала: «подогретый Котекс» Я не могла понять, что она имеет в виду, но явно что-то неодобрительное. Мне часто хотелось, чтобы мать хоть в чем-нибудь находила удовольствие – просто так, ради самого удовольствия! Но нет, для удовольствия ей требовалась весомая причина, иначе это было бы легкомысленным, а, следовательно, подозрительным. Насколько же она была немка! Годы спустя, она, бывало, говорила мне тоскуя: «Помнишь, как мы с тобой смеялись?», и я соглашалась, чтобы ей было приятно, но редко вспоминается мне, чтобы мать смеялась просто от радости.
Пора, пора! Бегом, мимо пышущих паром локомотивных депо, на «20-th Century Limited» – он вот-вот уже отойдет! Мы отмыты до блеска и даже до скрипа и готовы к Нью-Йорку. Поскольку «Амбассадор» не так на виду, как гостиницы поновей, именно он назначен местом свиданий, о которых, как я позже узнала, мать договорилась с Шевалье. В Нью-Йорке до отплытия «Европы» у нас было всего два дня, а она обычно была против «утренников» – ее термин, которым она обозначала свидания, назначенные на более раннее время, чем обычный cinq-a-sept (с пяти до семи) – период, считавшийся в Европе наиболее подходящим для занятий любовью. Меня спросили, хочу ли я сходить в кино! Это все равно что спросить алкоголика, хочет ли он выпить! Я сразу же поняла, что меня выдворяют, и, чтобы развить успех, попросила разрешения пойти в новый мюзик-холл «Радио-Сити» и побыть там до конца, чтобы увидеть все! Органный концерт Вурлитцера и все такое. Как я любила этот гимн в честь «арт деко»! «Радио-Сити» мне каждый раз напоминал о нашем первом доме в Беверли-Хиллз, и как дома я там себя и чувствовала. Потом я упросила Нелли: «ну давайте еще разок посмотрим шоу, пожалуйста!» – и мне разрешили пойти посмотреть всю программу целиком, фильм и все остальное, с начала до конца! Может быть, Шевалье тоже восхитительно провел день и вечер – но уж я-то, во всяком случае, точно!