355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Рива » Моя мать Марлен Дитрих. Том 1 » Текст книги (страница 17)
Моя мать Марлен Дитрих. Том 1
  • Текст добавлен: 8 мая 2017, 07:30

Текст книги "Моя мать Марлен Дитрих. Том 1"


Автор книги: Мария Рива



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 34 страниц)

Это была самая тугая пара перчаток XX века. Их смоделировали по неподвижным рукам, поэтому любое движение было абсолютно невозможным. Каждый раз, когда мать смеялась по-настоящему, она делала в штаны. Теперь она бежала, пытаясь успеть в туалет, и оглушительно смеялась.

– Я не успею! Радость моя, быстро, расстегни мне молнию! Я их не могу снять даже чтобы пописать, они такие тугие!

Наконец она устроилась на сиденье, все еще смеясь и глядя на свои руки в перчатках.

– Знаешь, они действительно безукоризненны! Такие перчатки подошли бы даже тетушке Валли. Они как раз годятся для фотографий. Мне не придется ретушировать руки – наконец-то!

С тех пор каждый раз, когда мать ходила в туалет, мы все кричали: «Мутти, ты не в своих спецперчатках? Тебе помочь?» Переодевшись в сухие штаны, она упаковала пятьдесят безупречных пар: черные – в черную оберточную бумагу, белые, бежевые, жемчужные, серые и коричневые – в белую.

СТУДИЙНЫЕ ФОТОГРАФИИ – ПЕРЧАТКИ – ЧЕРНАЯ ЛАЙКА

3/4 ДЛИНЫ

СТУДИЙНЫЕ ФОТОГРАФИИ – ПЕРЧАТКИ – ЧЕРНАЯ ЛАЙКА

ДЛИНА ДО ЗАПЯСТЬЯ

2 ПУГОВИЦЫ

Когда все перчатки аккуратно пометили, отец занес данные в свою дорожную инвентарную книгу и поместил коробки в одну из огромных запасных спален, зарезервированную для «вещей, которые поедут обратно в Голливуд» и уже наполовину заполненную ими.

Поскольку контракт обязывал мать записать шесть песен, причем две из них по-французски, мы теперь переключились с немецкой Weltschmerz (мировой скорби) на галльскую драму. Одна из песен – «Assez» («Довольно») меня очаровывала. Я не могла понять текст, а мать на сей раз, казалось, уклонялась от того, чтобы перевести его для меня. Ритм опять был очень новым и возбуждающе острым. Я сидела на своем стуле и слушала, как она проговаривает песню. Дитрих было очень трудно петь текст, если только мелодия не была ритмичной разлюли-малиной а la Таубер. Это она обожала и самозабвенно набрасывалась на такие песни. Однако при более сложных мелодиях отсутствие у нее широкого диапазона и систематического образования заставляло ее произносить текст речитативом – недостаток, обернувшийся великолепно работавшим на нее приемом. В конце концов Дитрих не была бы Дитрих, если бы она когда-нибудь научилась петь. Неосознанно превращать свои профессиональные недостатки в великолепные достижения было ее стилем. В то время как звезды ходили к учителям пения и корпели над гаммами, Дитрих каркала и проговаривала текст, а мир замирал. Она даже была более удачливой актрисой при исполнении песен, чем своих ролей. Музыкальная структура песни не оставляла места, чтобы приукрасить центральную тему. Это ограничение заставляло ее соблюдать простоту – рассказывать сюжет песни, изображать одно главное чувство и переходить к следующему номеру. Ей, неизменной немке, это подходило, и у нее, неизменной Дитрих, это получалось грандиозно, как если бы все так и было задумано.

Наши дни стали другими, когда начались первые примерки. Мы отправлялись в Париж всей компанией, приезжали в десять, примеряли костюмы до двенадцати, ели до трех и снова примеряли костюмы до пяти, затем возвращались в Версаль, чтобы вымыть и уложить волосы как раз ко времени вечернего представления выхода к обеду в девять часов. Ланчи, как правило, были приятны, даже если они длились три часа. Но обеды были еще длиннее, показные и всегда неудобные, и не только потому, что мне приходилось носить кисейные платья с буфами на рукавах, которые кусались. В Голливуде в девять часов ложились спать. Когда у тебя будильник поставлен на предрассветное время, и когда тебя по пятам преследуют камеры, только и ждущие, чтобы тебя уничтожить, не очень-то станешь рисковать по-пустому, ну, разве что ты актер и входишь в роль, в которой тебе не помешала бы лишняя пара морщинок, или алкоголик – но тогда ты и так занимаешься самоуничтожением. Но Европа означала бесконечные вечера и поздние ночи.

Первые примерки обернулись катастрофой. Это было первое магазинное турне моей матери по Парижу в качестве звезды, и ничто не подготовило ее к «гражданскому» методу шитья одежды. В нашем мире первая примерка устраивалась бы в понедельник – изысканный костюм, идеальный со всех ракурсов любых мыслимых камер как в покое, так и в движении, и, спустя два дня, он был бы уже полностью готов. Однако эти столь дорогие швейные лавки тридцатых годов стремились угодить женщинам, рассматривавшим свои встречи с «кутюрье» на одном уровне со встречами с «куафером» (парикмахером), как свою ежедневную обязанность, вокруг которой планировались все их беспечные дни.

Дитрих считала всех тех, кто не зарабатывал себе на жизнь, «праздными богачами». Когда со своей специальной презрительной интонацией мать говорила «праздные богачи!», перед вами сразу же возникали образы Вандербильтов и Рокфеллеров, корчащихся в адском пламени, поддерживаемом мрачными и мстительными ордами. На «нуворишей» просто не обращалось внимания (даже презрения они были недостойны), но богатым все время попадало, разве что ей понравится кто-нибудь из них; тогда правила менялись. Впрочем, изменялись они каждый раз, когда это было в ее интересах. В конце концов, ведь это она выдумывала правила, поэтому у нее было и право их изменять. Поэтому вам нужно было научиться доверять лишь тем диктатам, которые были в силе в данный момент, и никогда не полагаться на те, что были канонизированы днем раньше. После того, как у меня несколько раз были неприятности, когда я делала что-то не в той последовательности, я быстро это раскусила. Одно правило никогда не менялось: Дитрих всегда права.

Она стояла в примерочной и просто смотрела в зеркало. Я точно знала, о чем она думает. Дитрих ожидала, что все работники будут абсолютно преданы совершенствованию своего ремесла. Ведь она-то была! Думаю, всю первую неделю мы провели в распарывании швов. Сперва леди-генералы, призванные на спасение своих передовых отрядов, пустили в ход свой шарм и силу убеждения, затем силу авторитета. Это сработало с королевой Румынии, когда та слегка вышла из себя, – почему бы не со знаменитой кинозвездой? Они вскоре поняли, почему! У настоящих царственных особ не было ястребиных глаз голливудских царственных особ. Я могла понять возражения матери, работа действительно шокировала. Дизайн был чудесным, исполнение – как если бы все снималось исключительно общим планом; но, с другой стороны, «в жизни» – это «в основном» и было общим планом. Мать не рассматривала эту одежду как личные наряды, хотя смущенным француженкам это было невдомек. Дитрих обычно не хватало великодушного терпения на дураков, но теперь искусство создания одежды было тщательно объяснено с применением большого числа наглядных примеров, адресованных испуганным женщинам в белых швейных халатах, с портновскими метрами, висящими у них на шее, как ожерелья. К счастью, французский моей матери никогда не был столь же остер, как другие ее языки, так что наши Булавочные леди отделались лишь строгим наставлением, а не были уничтожены на месте. В Голливуде мы разработали систему, следуя которой я могла дать матери знать о том или ином недостатке, не выдавая ее – не указывая на конкретное несовершенное место реально, физически. Она глядела на меня в зеркало. Если мне нужно было показать ей на что-то, за чем недоглядели она или Трэвис, я сперва устанавливала контакт между нашими отражающимися в зеркале глазами, затем переводила свои на то место в костюме, на которое, как я думала, ей следовало обратить внимание. Все, что ей надо было делать, это следовать за моим взглядом. Я знала, что больше ничего не требуется. Как только погрешность обнаруживалась, она тут же заставляла ее исправить. В эту интимную игру «заметь вздутие/морщину/кривую линию» мы играли всю жизнь. Я всегда знала, как она ненавидит, когда ее трогают, и изо всех сил старалась, по мере возможности, держать руки при себе. Только позже я стала задумываться – как же ей удавались все ее физические связи, несмотря на это отвращение к телесному контакту.

Пока руки и булавки летели во все стороны, а нервы трещали, мы, группа поддержки, сидели в этих вездесущих хрупких креслах, смотрели, различали – и ждали еды. На первом месте – отец в своем твидовом костюме вересковых тонов – приглушенных зеленого и коричневого; затем Тами, она выглядит очень мило в костюме, который за день до того носила мать и в котором она выглядела божественно; я в своем голубом морском костюмчике, куртке и шляпке, легко держу в руке белые хлопковые перчатки, скрестив (также легко, как и требуется) лодыжки в белых носочках, и рядом со мной Тедди, прямой, как шомпол, держащий (легко) между зубами поводок из лакированной кожи. Все в ряд, как русские матрешки. Наконец споры, которые по-французски всегда звучат так возбужденно, заканчивались, и мы делали перерыв на ланч.

Мы ели либо в «Маленькой Венгрии», где подавался лучший в Европе гуляш, либо в «Белль Орор», где подавалась целая Аладдинова сокровищница закусок. Там можно было есть каждый день, что мы часто и делали, ни разу за неделю не повторившись в выборе блюд. В обоих заведениях всегда стоял наготове любимый столик моего отца. Поскольку наш распорядок никогда не менялся, это было все равно что пойти поесть домой. Мы никогда не заглядывали в тщательно подобранные меню. Специальные блюда дня всегда с гордостью объявлял нам сам владелец заведения. Отец затем оценивал их, применяясь к своим энциклопедическим знаниям о способностях шеф-повара, потом советовал нам, что заказать. Мы редко не соглашались с его кулинарными решениями. Даже если бы нам захотелось сменить жареную телятину aux rosmarin et truffes Lombardie (с розмарином и ломбардскими трюфелями) на ягненка provençal et sauce du Midi (по-провансальски, с южным соусом), это не стоило возни с необходимой в этом случае заменой закусок, супа, овощей, салата, сыра и десерта. Чтобы дополнить перемену главного блюда, нужно было заново все уравновесить.

– Мутти, если ты настаиваешь на телятине вместо того, что тебе следовало бы заказать сегодня – именно же, баранины, тебе нужно поменять сельдерей по-гречески на артишоки в уксусном соусе, суп из свежего гороха на суп-пюре из огурцов, картофельное суфле на дюшес, зеленые бобы на шпинат, салат из эндивия на помидоры, а глазированные груши просто невозможны! Но крем-брюле можно оставить.

Теперь наступала моя очередь:

– Кот, тебе спаржа, только что привезли с юга, затем палтус bonne femme, жареные помидоры, молодая картошка, мягкие сыры и малина со сливками. Тами, ты будешь есть то же, что и я.

Я научилась сразу же просить печенку. Она автоматически и без всяких дальнейших дискуссий требовала: жареного лука, картофельного пюре, красной капусты и салата из огурцов. Не спрашивайте меня, почему это было нерушимым правилом для печенки, но в «Маленькой Венгрии» это было так. Мой ланч от этого становился намного легче. Печенка стала известна как «любимое блюдо Ребенка». «Ребенку она так нравится! По крайней мере, она больше не вспоминает об этих своих ужасных гамбургерах!» Опять про меня говорили так, как будто меня нет. Не так уж я и любила эту печенку, просто она спасала мой обед от превращения в Гастрономическую Встречу в Верхах. Блюдо для Тедди было всегда наготове, в каждом ресторане знали о его любимом меню из вареной баранины и овощей. Я ему завидовала.

Выбор вин был следующим великим решением века. В зависимости от того, насколько мать упорствовала в отклонении от намеченной стези потребления пищи, это могло занимать уйму времени, а у нас для ланча было всего три часа! Поскольку почти все готовилось на заказ» между первым блюдом и главными обычно ждали и ждали. Во время этой задержки я съедала весь хлеб и все масло на столе, мать почти не отставала. Когда весь хлеб был съеден, а десять официантов еще не успели ринуться к столу, чтобы пополнить запасы, мне разрешали выйти из-за стола и выгулять Тедди. Он вообще-то не хотел двигаться, но, как и я, приучился даже не помышлять о потенциальных радостях, доставляемых непослушанием. Поэтому мы выходили в парижскую весну и вместе наблюдали за жизнью. Мы возвращались в «напряженный момент». Мать энергично курила (она это делала только в моменты раздражения), выпуская короткие стаккато клубов дыма, тогда еще не ставшие знаменитыми стараниями Бетти Дейвис. Тами глядела настороженно. Как оказалось, отец, когда ему подали пробку от вина, выбранного для телятины, обнаружил еле различимый запах плесени. Это, разумеется, неизбежно повлекло за собой резкий выговор вину на идеальном французском, чтобы все слышали, и его немедленное изгнание в подземелья столь же сырые и вонючие, как его пробка. Так бывало; отец впадал в ярость по чисто внешним причинам, таким, как еда, вино и обслуживание: еще и поэтому мы ели то, что нам было приказано, и ограничивали наш список ресторанов. Как многие неудачники, он был тираном в тех вещах, в которых это ему сходило с рук. Я каким-то образом догадалась об этом уже в детстве. Рестораны служили ему подмостками, чтобы играть Нерона, а его знаменитая жена играла штамп христианина. С ней рядом он всегда выбирал публичное место для своих вспышек гнева в адрес тех людей, которые не могли ему нахамить в ответ. Служащие дрожали за свои места, заведения – за потерю покровительства Дитрих; Тами, я и Тедди просто боялись, и точка! Но Дитрих – и это одно из очень странных противоречий ее характера – искренне верила, что женщины не должны возражать своим мужчинам, что мужчины – верховные существа, чью власть следует смиренно терпеть.

– Папиляйн, мне на самом деле не нужно это специальное вино… то, которое у меня было с супом, отлично подойдет к телятине… честное слово!

Тами быстро кивала в знак согласия. Не то чтобы ее мнение чего-нибудь стоило, но она постоянно пыталась внести гармонию. Я быстро вжалась в велюровую табуреточку. Не обращая внимания на беспокойную женскую половину, отец повернулся ко мне:

– Кот, я тебе заказал свежего лимонада, – сказал он тоном, не допускающим и мысли, что я могу осмелиться попросить чего-либо другого.

– Спасибо, Папи.

Я молилась, чтобы лимонад был изготовлен из свежевыжатых лимонов. Непостижимым чутьем он мог точно угадать, когда был выжат сок – утром или только что. Когда подавали лимонад, он пробовал его и, если обнаруживал, что сок был утренним, начиналась настоящая заварушка. За едой говорили по-немецки. Мать с отцом обсуждали новоприбывших берлинцев, в то время как мы с Тами ожидали появления дамоклова меча, известного также под именем «Пожалуйста, подайте… действительно свежий лимонад». Вот и он! Высокий граненый стакан, покоящийся на серебряной подставке. Прежде чем я успела схватить его и проглотить залпом, на него наложил руки отец и, разумеется, устроил дегустацию. Мы затаили дыхание. Отец облизал губы, поставил стакан передо мной, сказал: «Можешь пить, Кот. Он свежий», и возобновил разговор ровно в том месте, на котором он был прерван его лимонной вендеттой. Что за облегчение! Еще и поэтому я любила кока-колу. Это было безопасно, она просто была, всегда все та же, чудесная штука, неизменная во всем мире. В тот день у нас была вполне приятная трапеза, но ближе к концу нам пришлось поторопиться, трех часов просто не хватало для ланча – в Европе. Наверное, мое пожизненное пристрастие к быстрой еде родилось в то лето 1933 года.

В другом нашем излюбленном месте ланч был немного полегче – в некотором смысле. Как только владелец ресторана, которому была оказана «неоценимая» честь, и его элегантный метрдотель усаживали нас, сразу же появлялись тележки. Их рамы из красного дерева наполированы до блеска, их глубокие серебряные подносы уставлены рядами продолговатых стеклянных блюд, до краев набитых сокровищами садов, морей и ферм. Они катились к нам стройными колоннами, подталкиваемые гордыми официантами, похожими на нянек, выгуливающих свои английские коляски в Булонском лесу. Мы не просто ели в «Белль Орор» – мы там обжирались! Каждый раз, когда мы приходили, мы обнаруживали какое-нибудь блюдо, которого еще не пробовали и которое надо было добавить ко всем остальным, о которых уже знали, что мы их хотим снова. Уже сшитые и утвержденные юбки приходилось распарывать и перешивать, пояса заново измерялись и расширялись. Мать набирала вес! Прежде это означало настоящий кризис, но, поскольку ей не нужно было сниматься на следующий день, обычное голодание и прочищение желудка английской солью были необязательны – пока. Но что-то нужно было делать с примерками, и поэтому в нашей компании появился еще один участник – «сбруя»! Это было новейшее изобретение, оно изготовлялось из телесного цвета резины и запахом слегка напоминало велосипедную шину. Мы покупали их дюжинами.

Мать, ненавидевшая даже пояса с подвязками, терпеть не могла эти резиновые штуки, особенно полосу, которую они оставляли под ее узкими юбками. Пояс, по крайней мере, позволял беспрепятственно видеть линию от бедра до промежности во время ходьбы, но эта штука перерезала линию и создавала собственную – как раз посредине ляжки.

– Из-за них выглядишь, как будто у тебя короткие ноги и старая плоская задница! – говорила она; тем не менее, она терпеливо проносила эти штуки целые две недели, потом часть отдала Тами, остальные – нашей горничной, и на этом все кончилось. Однако пока наш резиновый друг еще был в фаворе, он играл главную роль в шоу, которое можно было озаглавить «Шалости в комнате для девочек». Почему мать называла туалет комнатой для девочек, я так и не узнаю. Может быть, она это услышала в свой первый приезд в Голливуд и так и запомнила. За всю свою жизнь она ни разу не спросила, как пройти в «туалетную комнату», «уборную», «дамскую» или даже просто в общепринятый «туалет». То есть, в тех случаях, когда ей это было нужно, а значит, практически, никогда! Дитрих считала очень дурным тоном вставать из-за стола, чтобы опорожнить мочевой пузырь. Благодаря этому, а также невероятной дисциплине, требуемой ее профессией, а также ее патологическому страху перед любым незнакомым туалетным сиденьем, ее почки научились подчиняться строжайшему режиму – я такого больше ни у кого не встречала. Конечно же, от тех из нас, кто входил в ее ближайшее окружение, ожидалось то же самое.

Поэтому, когда внезапно посреди одной из наших пирушек за ланчем мать взяла Тами за руку и, встав, объявила, что они идут в «комнату для девочек», я была поражена. Поскольку мне идти никто не приказывал, я осталась на месте и взглянула на отца. Ему не понравилось, что они вот так вышли из-за стола, я это четко поняла. Мы не разговаривали. Мы сидели и ждали. Ропот прошел по залу, как бывало всегда, когда Дитрих являлась между смертными. Они вернулись, хихикая, как две озорные школьницы. Мать пролезла на свое место, прижимая к груди свою крокодиловую сумочку, как будто это было какое-то тайное сокровище. Отец улыбнулся: ее веселый вид был так заразителен!

– Мутти, что это ты надумала? Если ты так дальше будешь смеяться, тебе придется вернуться в туалет!

На сей раз мать действительно смеялась так, что даже Тами не удержалась и прыснула.

– Но, Папи! Мы ходили в туалет не писать! Нам не нужно было. Знаешь, что мы сделали? Мы сняли свои сбруи, чтобы можно было больше есть! – Сказав это, она жестами пригласила нас нырнуть вместе с ней под стол и там показала нам свою резиновую пакость, спрятанную в сумочку. Когда мы вынырнули на воздух, отец своим лучшим профессорским голосом спросил:

– Но что вы сделали со своими чулками?

– Обернули вокруг пальцев и завязали узлом – как шлюхи!

Теперь смеялись уже все. Я думала о том, смогу ли найти это слово в своем словаре. Судя по интонации, с которой оно было произнесено, я в этом несколько сомневалась.

Еще не раз почтила Дитрих своим посещением «комнату для девочек» в «Белль Орор». Ее зеркальное великолепие стало свидетелем еще и другой уловки, нацеленной против потолстения – приема «два пальца в рот, чтобы вызвать рвоту». В конце концов ведь то, что мы устраивали, вполне напоминало вакхические оргии, так почему же до конца не пойти по стопам римлян – сблевать, чтобы снова есть! Я это ненавидела. Ненавидела хихиканье, ненавидела звуки их рвоты. Моя работа заключалась в том, чтобы стоять на страже и смотреть, чтобы никто не вошел, пока они не закончат. Я чувствовала, что это нехорошо, плохо для Тами, не для матери – той все сходило с рук. Ничто не могло ей навредить, она не жила в нашей реальности. Но Тами была реальна, и ей это могло навредить. Они проделывали так по всей Европе и находили это забавным. Я беспокоилась, но не знала, что сделать, чтобы их остановить. Это было задолго до того, как открыли булимию, но я ощущала ее зловещую тень над теми, кого я любила. Я просто не знала, как это называется.

Матери пришло в голову идеальное решение проблемы этих неудобных примерок после ланча. Мы стали примерять платья утром, а шляпы после полудня.

– Моя голова не толстеет, – говорила она. – И если у нас будет время, сможем после шляп купить вуали, чтобы отложить их до того времени, когда они нам понадобятся в Голливуде. И еще я хочу эти чудесные шелковые гвоздики. На студий таких нет, и никогда не знаешь заранее…

Сверхъестественная женщина! Спустя год она уже выстраивала вокруг этих цветов первый костюм для фильма «Дьявол – это женщина». Мы также начали «покупать кожу».

Стоило видеть, как мой отец осматривал сумки у Эрмеса – это было настоящее представление! Сперва он надевал перчатки. Оставить отпечатки пальцев на ярком кожаном глянце было святотатством. Каждый вручную прошитый шов изучался на предмет мельчайших недостатков, прожилки на коже рассматривались как при дневном свете, так и при искусственном освещении торгового зала. Ничто не ускользало от этих глаз истинного знатока. Продавцы стояли сбоку и дрожали! Он не торопился. Бывало, просмотрит дюжину сияющих вершин совершенства, или, по крайней мере, казавшихся таковыми нам, простым смертным, пока не найдет то, что его удовлетворяло. Нас, трех женщин, часто отсылали посидеть в одном из кафе рядом с «Эрмесом». Мать, раздосадованная, но покорная, пила кофе и курила свои сигареты. Мы с Тами любили эти «инспекторские» перерывы и заказывали малиновое мороженое в тяжелых серебряных чашах, окруженное крошечными печеньицами в форме вееров. Мы научились есть быстро – Дитрих далеко не всегда так легко потакала бзикам своего мужа.

Обычно мы возвращались как раз к тому времени, когда он находил сумку, единственно достойную матери, и со спокойной совестью мог посоветовать ей купить вещь без промедления. Не было в Европе магазина, персонал которого не вздрогнул бы при виде того, как Рудольф Зибер входит в его священные пределы. Однако, при всем своем тайном томлении духа, они уважали его поразительные знания и вкус. За все годы, пока над матерью витал волшебный ореол ее славы, отцу ни разу не показали низкокачественный товар. Они бы не осмелились! Многие писали о муже Дитрих, что он якобы сорил ее деньгами. Возможно, внешне это так и выглядело, но не на самом деле. Мать обожала его изысканность, его инстинктивное чутье на все корректное и достойное, его утонченное чувство роскоши, и потакала всему этому, покупая все, что он одобрял, и затем отдавая ему. С другой стороны, он всегда пытался научить ее не проматывать деньги. Когда это наконец стало невозможным, он удовольствовался единственным, что ему еще оставалось – показывал ей, что было хламом, а что поистине стоило потраченных денег. В любом случае она бы все всем купила, но он мог, по крайней мере, проследить за тем, чтобы ее не надували.

Все мы знали, что мать никогда не устает; она никогда не понимала тех, кто сходит с дистанции и издевалась над ними, так что, готовясь к нашим поздним обедам «У Максима» и прочим буйным ночным набегам, отец назначал несколько важных встреч, которые обязательно надо было провести в его парижской квартире, и отправлялся домой поспать. Тами, под предлогом присмотра за ним, также украдкой отправлялась отдыхать. Меня оставляли в качестве охранника и компаньонки нашей священной личности, и мне это было не в тягость. Я была воспитана так, чтобы идти нога в ногу с поразительным отсутствием спокойствия у моей матери. Правда, я беспокоилась насчет Тедди. Я надеялась, что песик выдержит этот темп, у него впереди еще были Вена и Зальцбург.

«У Максима» – сплошная «Belle Epoque» – кисточки, алый бархат, зеркала и золото. Свечи и лампы из граненого стекла, свет столь мягок, что каждая женщина была похожа на нетронутую деву, а каждый мужчина – сама туманная таинственность. Все вокруг блестит! А меня это не трогает! Разве не ужасно? Я знала, что это должно меня трогать и даже поражать, но, когда приходишь из мира, в котором тебе могут сделать точную копию чего угодно, очень трудно сохранить уважительный взгляд на реальность. В этом я не уникальна, такова профессия. Ты живешь в мире визуальных иллюзий, сделанных так, чтобы они выглядели реально. Во дворе у тебя Древний Рим, а заливы Красного моря – за углом. Вся история этого мира лежит перед тобой, обозревай – не хочу, только перейди из одного звукового павильона в другой. Все на месте – но все мертвое, пока какой-нибудь бог не закричит «Свет, камера, мотор!», и внезапно все приходит в движение и оживает, но даже и это – лишь имитация. Это как-то меняет твое отношение к жизни. Это не то что плохо, по крайней мере, не всегда плохо, просто это совсем другое. Думаю, что именно по этой причине актеры общаются только с себе подобными – им нужно быть с теми людьми, которые реагируют так же, как они сами. Они ищут безопасности и привычной обстановки в своей среде обитания, среди особей своего же вида. Но моя мать этим никогда не занималась. Актеры в конце концов все-таки цыгане, а она была «прирожденная аристократка». Она терпела актеров лишь с малюсенькой буквы «а», «киношников», как она их называла, – только по необходимости, или когда была влюблена в одного из них. Но очень быстро она бросала их и продолжала свои беспрестанные поиски «авторов важных книг», пламенных государственных мужей, бравых генералов, выдающихся музыкантов, людей всеми признанных – знаменитых и почитаемых. В конце концов, вид назывался Живые Легенды.

В тот вечер мать была особенно прекрасна. На ней было одно из новых вечерних платьев, которое наконец-то пришлось впору – изысканный черный бархат с перьями всех на свете райских птиц, выкрашенными в соответствующий цвет, от Пату. Перья развертывались веером от ее обнаженных плеч, отбрасывая свою таинственную тень на блестящую кожу. Длинные вечерние перчатки, из той же материи, что и платье, браслет с бриллиантами и рубинами в стиле Мэй Уэст, великолепная квадратная бриллиантовая брошь – вот вам роскошная кинозвезда! Мой отец, в превосходного покроя фраке, с неброскими бриллиантовыми запонками, со своими белокурыми волосами, которые лишь слегка темнее ее волос, был как никогда похож на ее столь же роскошного брата. На черно-белой фотографии они составляли поразительную пару. Мы с Тами не отставали: она в своем длинном черном шелковом платье с поясом, усыпанным блестками, которое так нравилось фон Штернбергу на моей матери, я в новом синем, как сапфир, бархате с широким кружевным воротником а la три мушкетера. При виде нашей компании поток машин на улицах останавливался. Разговоры прерывались на полуслове. Самые знаменитые, могущественные и богатые люди бросали свои дела, чтобы только усладить глаза и прочие чувства, воздать Дитрих минуту почести, как будто она сделала что-то особенное, чтобы ее заслужить. Что сделала? – снялась в нескольких очень хороших фильмах, отдав им свою преданность, мастерство и огромный труд, отделала и отточила свой имидж, родилась невероятно красивой. По-видимому, этого было достаточно для того, чтобы занимать место среди ангелов. Это не вызывало у меня сомнения, просто всегда смущало.

– Радость моя, не волнуйся за свое платье. Ты можешь сидеть на шелковом бархате. Он не мнется. Но только настоящий французский бархат. Любой другой оставляет большие вмятины, прямо на заду, которые не проходят.

Она поднесла шампанское ко рту и стала оглядывать ресторан сквозь тонкий край бокала. Дитрих любила ловить точный крупный план, была ли рядом камера, чтобы его снять, или нет.

– Папи! Не могут же они все быть декоративными статистами?

Я поперхнулась утвержденным лимонадом, матери пришлось похлопать меня по моей несгибаемой спине. Она любила вот так заставить меня смеяться какой-нибудь шутке «для внутреннего употребления». В таких случаях отец и Тами оставались вне игры. Я попыталась объяснить Тами, которая чувствовала, что не вписывается в момент веселья:

– Тамиляйн, когда нам нужны люди, чтобы заполнить сцену, знаешь, например, в автобусе, или на улице, мы набираем «статистов» Но если режиссеру нужны мужчины и женщины в вечерних платьях, по-настоящему элегантные, прямо как здесь, тогда центральное управление кадров нанимает людей из особого списка, там помечено, что у них есть собственный хороший вечерний костюм, и они могут выглядеть как леди и джентльмены. Они являются на площадку, причесанные, напомаженные и завитые, и украшают собой ее. Вот почему их зовут «декоративными статистами». Еще они умеют прилично танцевать. Медленный фокстрот, вальс, иногда танго, но не для музыкальных номеров, просто фоновые танцы на площадке. Это обычно актеры постарше, которым не повезло в жизни, и они очень-очень аккуратны со своей одеждой.

– Наверно, это очень печально, Котик.

Мне всегда нравилось, когда Тами заставляла мое кошачье имя звучать мягко и скромно.

– Наверное, это ужасно – иметь работу только потому, что у тебя есть вечернее платье. А что, если с ним что-нибудь случится?

Тами была самым сострадательным человеком из всех, кого я знала. Она готова была защищать всех, кроме себя самой. Если бы судьба не предопределила ей стать жертвенным агнцем для моих матери и отца, какой женой и матерью могла бы она стать!

Однако мы уже достаточно поговорили. За одним столом с моей матерью нельзя было увлекаться частными разговорами. Разговор вела она, но не входила в него, если только не играла роль ученика, а ее она автоматически воспринимала в присутствии «великих» умов. С фон Штернбергом это было еще ничего, но позже она стала чудовищно переигрывать, в буквальном смысле припадая к их ногам в своем вульгарном поклонении. Ноэл Коуард считал это фальшью и дурным вкусом; Кокто, естественно, обожал; Орсон Уэллс, хорошо ее знавший, улыбался и продолжал есть; Хемингуэй приказывал ей встать; Паттон фыркал от удовольствия и хлопал себя по пузу, Эдвард Р. Мерроу, Эдлай Стивенсон, сэр Александр Флеминг просто краснели, а де Голль полагал, что это в порядке вещей – разве не должны все ему поклоняться? Мы с Тами, разумеется, никогда не принадлежали к этому зачарованному кругу, поэтому выпрямились, отвернулись друг от друга и направили все свое почтительное внимание на отца, который в это время читал вдохновенную лекцию на тему преимуществ черного вишневого соуса перед соусом из севильских апельсинов, рекомендованным в тот вечер под жареную утку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю