355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Рива » Моя мать Марлен Дитрих. Том 1 » Текст книги (страница 24)
Моя мать Марлен Дитрих. Том 1
  • Текст добавлен: 8 мая 2017, 07:30

Текст книги "Моя мать Марлен Дитрих. Том 1"


Автор книги: Мария Рива



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 34 страниц)

Мы заворачиваем за угол и вдруг – ослепительный свет! Люди, камеры, жужжащие генераторы! Все бешено движется, шумит, пар струится от столовского грузовика. Ночная съемка, и сюда привезли сорокалитровые фляги с кофе. Этот кусочек Лондона девятнадцатого века бурлит, а кусочки других миров стоят вокруг него в мертвом молчании. Мы едем дальше, пока не оказываемся перед старым трехэтажным дощатым строением. Из окон второго этажа сквозь щели жалюзи пробивается свет, за этими окнами сидят два джинна и кромсают-клеют работу многочисленных талантов, превращая их в один достойный образец их искусства. Мы отдаем им термосы с супом, бульоном и кофе, курицу, ветчину, бутерброды с салями, тарелки, чашки и полотняные салфетки. Маме демонстрируют лучшее из сделанного. Она испытывает глубочайшее уважение к искусству монтажа, к таланту безошибочно чувствовать, что сработает для зрителя. Я тихо сижу и слушаю. Проходит несколько часов, мы пускаемся в обратный путь. Сторож машет нам рукой, пропуская через ворота. Три часа утра, и улицы еще пусты. Мы едем быстро; Бриджес доставляет нас домой к четырем часам.

Мы успели посмотреть черновой монтаж до отъезда. Проекционный зал был заполнен до отказа. Моя мать сидела рядом с фон Штернбергом и постоянно комментировала происходящее своим обычным «шепотом», который слышали все.

– Здесь ты сделал сорок дублей и выбрал этот?

– Это ты меня заставлял проделывать раз сто – не стоило!

– А где сцена, для которой мы сшили такое красивое бархатное платье? Ты вырезал ее?

– Видишь, я была права! Я говорила, что в этом фильме не будет видно никакой обуви!

И по поводу финальной сцены с колоколом: «Джо, надо было сделать еще пятьдесят дублей. Ты был прав – я здесь ужасна. Не надо было останавливаться. Я могла работать еще и еще, пока ты не добился бы нужного эффекта».

Удастся ли мне когда-нибудь посмотреть законченный фильм в тишине?

Я упаковала куколок, гримерная была уже пуста. Дело двигалось в сторону одного из нью-йоркских пирсов. Стадо маленьких «слоников» ожидало нашего отъезда. Я попрощалась с горничными и нашим чувствительным садовником – собак и кроликов уже не было – и вышла из дома вслед за мамой и фон Штернбергом. Дом Колин Мур сняли еще на год, и мы в нем поселимся, когда снова приедем. Мне было в новинку знать, где мы будем жить следующий раз, и мне это понравилось! В поезде я стянула оставленные на блюдечке чаевые для проводника – пятьдесят два цента, завязала их в носовой платок и вошла в «Вальдорф-Асторию», имея в кармане настоящие деньги!

Брайан был в Нью-Йорке. Мне так и не пришлось его увидеть, но мама однажды долго разговаривала с ним по телефону из своей спальни, а когда вышла, то выглядела умиротворенной и заказала в номер чай «Эрл Грей» с тонкими огуречными бутербродами. Мне этого было достаточно! Значит Брайан был вновь приближен! Я была так счастлива, что даже новое путешествие в Европу почти не казалось неприятным.

Отец встретил наш поезд У парома; Тами с Тедди ждали в номере «Плаца-Атене» Мы вернулись в мамин Париж. Интересно, эти молоденькие девушки все так же порхают по отелю и собирают цветочки? Она заказала международные разговоры с фон Штернбергом, Брайаном, Шевалье, Яраем и другими. Отец распоряжался доставкой багажа, раздавая чаевые по своей собственной системе, которая немедленно и неизменно приводила прислугу в рабочее настроение. Система была примерно такова: вселяясь в отель, давай всем вдвое больше того, чего они обычно ожидают, – у тебя сразу появится кредит, тебя будут обслуживать в надежде на щедрое вознаграждение и в следующий раз. Больше не плати до самого отъезда. Если предполагаешь когда-нибудь еще приехать сюда, тогда плати, причем не скупись. Если нет, то не обращай ни на кого внимания и не давай ничего. Первая инвестиция обеспечивает вам хорошее обслуживание. А дальше вы ни при чем – вольно им верить в вашу платежеспособность.

Я была готова к скорому отъезду в schlag-filled Вену, но мы не уехали. «Красная императрица» разожгла мамины «меховые» аппетиты, и мы пошли покупать меха!

Африка, Аляска и большая часть Сибири лежали у ног моей матери. Она стояла, а от нее, как лучи от солнца, расходились разложенные веером вороха шкур: леопард, тигр, гепард, всевозможные лисицы – рыжие, серебристые, бурые и белые, бобер, нутрия, котик, горностай, каракульча, шиншилла, зебра, снежный барс, норка и наш знаменитый серебристый соболь. Кошмар для нынешних защитников животных, но в те времена их еще не существовало. Она указывала на связки шкурок и говорила, что из них следует сделать: из норки – накидку до полу, к той, украденной шляпе из сцены смотра гвардии. Для накидки длиной три четверти подойдет светло-рыжая лиса, отмеченная кивком головы. Две чернобурки с висящими лапками и мордочками с блестящими черными носами – чтобы небрежно набрасывать на плечи черных костюмов. Дымчатые лисицы – для тех же целей, только с серыми фланелевыми костюмами. Тренчкот из молодого котика – носить с белыми фланелевыми брюками. Пальто покроя поло из нутрии – ходить в студию по утрам в холодную погоду. Когда однажды в Берлине мой отец раскритиковал мамин дорожный ансамбль, она решила больше не любить тигров и леопардов. Комбинированные меха считала вычурными, только отвлекающими взгляд от того, на кого они надеты. Горностай – это для королевских одежд, для тех, кто носит «серебряные кружева и старинные тиары» При виде горностаевых шкурок с хвостами она содрогнулась и сказала: «Ну, это годится лишь для старых королев и костюмных фильмов». Шиншилла была любимым поводом для насмешки: она подходила только «величественным старым развалинам с подсиненными волосами и огромными отвислыми грудями» Единственное, что оправдывало шиншиллу, был ее потрясающе малый вес, жаль только, что эта невесомость не досталась какому-нибудь менее «уродливому меху».

В 1980 году Уолтер Райш, талантливый сценарист и старый мамин друг, рассказывал мне: «Твоя мама позвонила мне однажды и сообщила, что только что получила свою новую пластинку и хочет, чтобы я ее послушал. В то время она снимала квартиру у Митчела Лайзена, в доме на Бульваре заходящего солнца. Ее некому было привезти, поэтому я предложил приехать и забрать ее около часа дня. Она сказала, что будет ждать меня на улице, и таки ждала, держа в руках граммофон, одетая, несмотря на жаркое солнце, в длинную накидку из шиншиллы. Выглядела она, как всегда, потрясающе! У меня дома она поставила пластинку, и мы двадцать минут слушали одни аплодисменты, вырезанные из ее лондонского альбома. Это было в тот день, когда умер Любич».

Дитрих в вечерних мехах днем? Да еще в нелюбимой шиншилле? В жару? Милый старичок продолжал:

– Ты знаешь, что твоя мама не была на похоронах фон Штернберга? Но когда его вторая жена вернулась домой, она застала там Марлен. Она прилетела аж из Нью-Йорка, чтобы побыть с вдовой. Она сказала, что не пришла на кладбище, потому что не хотела отвлекать внимание на себя.

Все это было рассказано мне благоговейно и с величайшим уважением. Несмотря на все, что он знал о моей матери, старичок оставался ее поклонником. Он продолжал вспоминать важные, как ему казалось, детали: «Она сидела рядом с женой Джо, такая печальная и такая прекрасная, вся в черном, закутанная в длинную накидку из шиншиллы». Опять накидка, которой у моей матери точно никогда не было! Я не стала разубеждать пожилого джентльмена – возможно, шиншилла как-то зафиксировалась в его памяти и теперь постоянно вспоминалась.

«Она стояла, а с нее осыпались… бриллианты», – звучало бы примерно так же, потому что у Дитрих никогда не было столько бриллиантов, чтобы они с нее «осыпались». Люди говорили, например: «Она стояла в дверях в своем неглиже из марабу», – скорей всего, речь шла о старом махровом халате, который она унесла из какого-нибудь пижонского отеля. Или: «Марлен шла по одной из улиц Лас-Вегаса в своем знаменитом блестящем платье». Да, только она НИКОГДА НЕ ХОДИЛА, да еще по улицам Лас-Вегаса. Никогда! А блестящее платье – оно для сцены и только, затянутая в него дама могла не ходить, а лишь семенить ногами, как гейша! Подобное смешение воображаемого и реального происходило постоянно. Исходящий от живых легенд, вроде Дитрих, магнетизм столь силен, что способен запутать и тех, кто, казалось бы, не должен поддаваться иллюзиям. Фантазия становится реальностью, а затем, от многократного повторения, и общепринятым фактом. Благодаря Уолтеру Райшу, я придумала этому феномену название: синдром шиншиллы.

Мне тоже купили новую шубу взамен белого кролика, из которого я выросла. К ней полагался такой же берет, и все это было сделано из нежнейшей серой белки. Но пусть бы я ходила в шерстяном пальто, а белку я бы лучше кормила орехами.

Странно, но мама не спешила увидеть Ярая. Она разговаривала с ним по утрам и поздно вечером, но когда я заводила пластинку «Голубой Дунай», она просила поставить Бинга Кросби. Она, может быть, не одобряла того, что он делал в своей грим-уборной, но она обожала его пение. Я думаю, Джо понравилось бы, что мы все еще не расставались с русской темой. Мы видели «Жар-птицу» Стравинского, когда он сам дирижировал. Танцевал Серж Лифарь, наследник Нижинского, его прыжки и пируэты вызывали восторженные крики зрителей. Он весь, и спереди и сзади, состоял из мышц, игравших под его белым трико. В темноте ложи мама повернулась к отцу и прошептала:

– Он что, набил туда «Котекс» или это у него свое? – Я так и не спросила Нелли, что такое «Котекс». Я знала, что американские тосты были на вкус, как «Котекс», но неужели его еще можно было куда-то набивать? В свой дорогой театральный бинокль я пыталась рассмотреть, что же так заинтересовало маму.

Мы и ели «по-русски» каждый день. Надо было сцену банкета снимать в «Корнилове». Мы набивали свои желудки, и если бы не моя обязанность стоять на часах у «комнаты для девочек», мне вообще нравилось бы там есть. Но произошла КАТАСТРОФА с ЧЕРНЫМ ХЛЕБОМ!

Не помню, был ли с нами Падеревский в тот ветер, но, как обычно, при нашем появлении зал благоговейно замер. Дитрих, великолепная в черном вечернем платье, в бриллиантах и новой норковой накидке до полу, ее импозантный муж в смокинге, очаровательный ребенок в бархате, симпатичная гувернантка, тоже в вечернем наряде, и свита из знаменитых гостей. Пресса недавно решила, что Тами входит в состав челяди Дитрих, и приставила ее ко мне. Я не осмеливалась спросить, почему ко мне, а не к тому, при ком она действительно состояла, – к моему отцу. В тот день, когда я услышала, как моя мать спрашивает швейцара, не видел ли он «мисс Тамару, гувернантку ее дочери», я решила больше вообще не думать на эту тему. Если кто-то не хотел заявлять на нее своих притязаний, то я владела ею с удовольствием. Итак, мы явились в ресторан, вокруг нас поднялась суета. Королева Парижа величественно направляется к своему столу. Сиятельная процессия почтительных подданных движется следом. Все присутствующие тянут шеи и пожирают нас глазами. По мановению холеной руки моего отца мы все рассаживаемся в надлежащем порядке. Я кладу руки на колени, фиксирую позвоночник и жду начала обсуждения меню и заказа блюд. Сидящие за столом переговариваются по-немецки, по-французски, по-польски, по-чешски, по-русски. Почти на всех этих языках мой отец в состоянии говорить о еде и заказывать ее в ресторане. В тот ветер он был само обаяние и терпеливо беседовал со всеми своими подопечными. Каждый хотел чего-нибудь особенного, никто не повторял заказов друг друга. «Нет… нет… нет, свежая икра?» – нет, только прессованная годилась для начала такого ужина. Моя мать немедленно открыла дебаты по поводу достоинств свежей белуги по сравнению с прессованной. Я уж боялась, что так мы и до полуночи не доберемся до главного блюда. Наконец контроверза осетровых яиц была разрешена, и мой отец завершил организационную часть. Задерганный официант отправился выполнять его указания. Я была такая голодная, что мне хотелось съесть собачьи пирожки, которые Тедди аккуратно подбирал под моим аулом. И когда подали первое блюдо, тут-то ОНО и разразилось. Как все великие стихийные бедствия, безо всякого предупреждения! Отец взглянул на свой борщ. Он был великолепен с горкой сметаны, плавающей, как айсберг, по красно-фиолетовому морю. Отец обежал глазами стол – лицо его слегка омрачилось. Я осмотрелась, стараясь понять, что не так. Не мой же лимонад – папа сам сказал, что он свежеприготовленный, и позволил мне пить его. Отец поднял руку. Старший официант бросился к его столику.

– Где черный хлеб? – спросил мой отец с теми мягкими модуляциями, которые не сулили ничего хорошего.

– О, мсье Зибер! Тысяча извинений! Наш пекарь – тот, что служил в царской пекарне, как раз сегодня утром… Его молодая жена… красавица из Минска, умерла родами! Такая трагедия… мы все рыдали! Младенца назовут Наташей в честь…

– Вы подали борщ без черного хлеба? – мой отец прервал это душераздирающее повествование.

– О, мсье! Такая трагедия! Она была так юна…

– Вы хотите мне сказать, что у вас нет черного хлеба?

– Oui, мсье, да, да!

Беднягу трясло. Мой отец медленно снял большую льняную салфетку с колен, положил ее сбоку тарелки и поднялся. Весь стол сделал то же самое, и мы с королевской важностью удалились из зала, как отряд зомби, гипнотически следующий за своим вожаком. Дитрих не позволила своему мужу забыть этот достопамятный ужин. Сей случай подвиг ее на изобретение защелкивающейся вечерней сумочки. Мир моды решил, что это очередная дитриховская остроумная выдумка. Но мы-то знали, что с того вечера всякий раз, когда мы ходили в ресторан, где подавали борщ, она клала в эту сумочку ломтики ржаного хлеба.

– Радость моя, не забудь черный хлеб для Папи – мы сегодня едим борщ! – кричала она мне, собираясь в ресторан. И прежде чем заказывать еду, объявляла своим летящим голосом, слышным в каждом углу зала: «Мы можем взять борщ! Я принесла черный хлеб для Папи».

В тот знаменитый вечер мы и так чувствовали себя ужасно, но мой отец, я думаю, получил за него больше всех. Мама так и не оставила эту игру – брать с собой в рестораны хлеб для него.

Неотразимая в новой накидке из рыжей лисы, в сопровождении сорока чемоданов и моего отца, мама наконец отправилась в Вену. Меня с собой не брали! Никакого schlag. Никакого Моцарта. Никакого глупого лепета по поводу Ганса Ярая. Замечательно! Я осталась с Тами и Тедди в квартире отца. Мне не позволяли входить в его личные комнаты, но я все равно туда заглядывала. У него была такая же монастырская обстановка, как в берлинской квартире. Входишь в спальню и ждешь – вот-вот увидишь монаха! Прошлый раз я не заметила этой мрачности. Запах воска и благовоний был невыносим. Как Тами могла спать в этой гробоподобной кровати? Чувствовать себя покойником. Банкетные стулья Джо очень понравились бы моему отцу – «мертвец» смотрелся бы прекрасно в ногах этой кровати!

«Детки» отлично провели время без родителей. Мы себя не стесняли. Мы гуляли в Люксембургском саду, делали кораблики из бумаги и веточек и пускали их плавать между роскошными, купленными в магазинах игрушечными пароходами в большом фонтане. Мы ходили по Елисейским Полям, и нас никто не замечал, никто не выражал нам восхищения, никто за нами не следовал. Куда бы мы ни шли, мы всюду были, как настоящие люди, – никто! Когда мы заходили куда-нибудь поесть, мы сами делали заказы и ели, что хотели, причем так быстро, что иногда официант не успевал все записать. Когда нам эта шутка удавалась, мы очень смеялись. Чувство свободы было восхитительным. Как мы мечтали, чтобы это время не кончалось!

Позвонил отец, заказал цветы в гостиничные апартаменты и велел мне переехать туда, чтобы воссоединиться с ними. «Мистер и миссис Рудольф Зибер», больше известные как «Марлен Дитрих и ее муж», возвращались раньше запланированного срока.

В воздухе пахло грозой. Что-то, должно быть, пошло не так в Вене. Но почему тогда Тами плакала? Ярай к ней не имеет никакого отношения. Она была так спокойна последнее время, выглядела так хорошо, даже, кажется, наконец-то пополнела. Все это как-то не вязалось одно с другим. Мама была ужасно сердита на что-то, целыми часами говорила по телефону за закрытой дверью. Папа угрюмо ходил по комнатам, а Тами с каждым днем все больше замыкалась в себе. Не мог же Ганс Ярай сделать всех такими несчастными. Не такое уж важное место он занимал в нашей жизни. Может быть, Гитлер сотворил что-нибудь ужасное, о чем мне не говорили? Я волновалась за Тами. Почему она вдруг стала такой хрупкой, такой потерянной?

Как-то днем я хотела зайти к маме в комнату, как вдруг у самых дверей услышала: «Джо? Я звонила. Где ты был? Я тут жду, когда ты мне перезвонишь! Это о Тами. Ты представляешь, что сделала эта женщина?..» – Она захлопнула дверь, чтобы я не слышала. «Эта женщина»? О Тами? Это все равно, что назвать меня Марией! Знак серьезной неприятности. Что такого страшного она могла натворить?

В напряженном молчании мы упаковали вещи, попрощались со знакомыми и уехали.

Пароход «Иль де Франс» сверкал, как флакон французских духов. Ему оставалось еще целый год быть гордостью французского пассажирского флота до того, как «Нормандия» отняла этот титул у него, да и у всех лайнеров высшего класса, которые когда-либо существовали или будут существовать. Но пока будущий король еще покоился на своей верфи, «Иль де Франс» держал двор и был полон жизни. Весной 1934 года его бежевая мраморная лестница отлично служила для выходов Дитрих, а шикарная столовая первого класса оказалась идеальной сценой для знаменитой встречи.

Первый раз Эрнест Хемингуэй и Марлен Дитрих встретились как раз у парадной лестницы «Иль де Франс» История повествует об этом примерно так: Дитрих в белом атласном вечернем платье с большим вырезом на спине и глубоким декольте, увешенная бриллиантами, спускается по лестнице. Длинный атласный шлейф, отороченный шиншиллой, тянется за ней; она приближается к столу и видит, что оказывается тринадцатым гостем. Она отшатывается в суеверном ужасе, но какой-то молодой человек в нескладном прокатном сюртуке, зайцем проникший в первый класс из четвертого, подходит к прекрасной огорченной звезде и говорит:

– Не волнуйтесь, мисс Дитрих, последним буду я.

Поскольку «Прощай, оружие!» уже вышло и получило известность, было продано в Голливуд, и по нему сделали фильм с Купером и Хелен Хейс, а Хемингуэй возвращался в Америку со своего первого сафари, можно было предположить, что он уже имел собственный смокинг, мог себе позволить путешествовать, а возможно, и путешествовал, первым классом, а также, что он получил приглашение на обед, в котором Дитрих согласилась участвовать исключительно с целью познакомиться с человеком, чьи произведения она знала и любила. На ней было черное бархатное вечернее платье с закрытой спиной и воротником стойкой, с длинными рукавами и всего одна бриллиантовая брошь. В конце концов она пришла на частный званый обед и не собиралась подражать Жозефине Бейкер в «Фоли Бержер». Ведь так лучше, не правда ли? Больше подходит людям, которым предстоит в скором будущем стать «живыми легендами»? Если мифы о вас и «синдром шиншиллы» переплетаются, значит, в вас действительно что-то есть. Эта комбинация опрокинет любую логику и переживет вечность.

Что Дитрих и Хемингуэй были приятелями – это правда. Что она звала его Папой, а он ее – Kraut или Дочкой, как и других поклонниц из своего зачарованного ближайшего окружения, – это тоже правда. Что они когда-либо были любовниками – неправда. Правда, что ему нравилось, что все были убеждены в обратном, и она не сердилась на него за это. Она даже специально всегда «с возмущением» отрицала любые утверждения об их якобы любовных отношениях. Для моей матери Хемингуэй был храбрым Военным Корреспондентом в плаще с поднятым воротником, Охотником, не струсившим перед несущимся на него носорогом, Одиноким Философом с рыболовной леской в кровоточащих руках. Кем бы он себя ни представлял, она верила в этот образ и принимала его. Она, горячая и безусловная поклонница всех его фантазий, обожала его и была убеждена, что лучше ее у него друга никогда не было. Он восхищался ее умом, равно как и красотой, и с робкой гордостью купался в волнах ее безудержной лести. Когда в 1961 году этот мягкий, грустный человек забрызгал стену своими великолепными мозгами, моя мать искренне горевала и все спрашивала меня:

– Зачем он сделал эту глупость? Наверно, из-за жены. Она его довела! В этом причина… А что еще? Или ты думаешь… у него был рак?

Если бы им суждено было поменяться судьбами, он как друг знал бы и мог бы понять причины ее поступков. И она должна была бы понимать его. Письма его к ней полны страхов и тревожных предчувствий. Я храню их все. Жаль, что его вдова не разрешила мне поместить какие-то из них в этой книге. Они замечательные – как он сам! Но моя мать не видела в людях больше того, что было доступно взгляду, скользящему по поверхности.

Я никогда не понимала, почему ангар таможни нью-йоркской гавани назывался ангаром. Он шел по всей длине пирса, занимал площадь футбольного поля и был такой же открытый, если не считать куполообразного стеклянного навеса над ним. Ледяные ветры с моря продували его насквозь, ноги у нас превратились в ледышки, пока мы стояли в очереди под вывеской с первой буквой нашей фамилии. Как всегда, нас окружали двенадцать сундуков – Стоунхендж на Гудзоне! Еще шестьдесят с лишним мест громоздились вокруг. Мы стояли под большой красной буквой «З». Для всего мира мы начинались на «Д», но на таможне Соединенных Штатов мы, Зиберы, знали свое место. Буквы, от «Г» и дальше, начинались у ближайшего к трапу входа, и люди, готовые к неизбежной муке ожидания, курили и кутались в специально оставленные при себе пледы, наглухо застегивали шубы. Бетонный пол был ледяной, и многие женщины взбирались на свои чемоданы, спасая ноги. Серебряные фляжки ходили по рукам, люди знакомились и начинали общаться друг с другом, хотя позади у них было несколько дней совместного плавания на пароходе. Сама собой возникла компанейская атмосфера, люди с общей первой буквой в фамилии вдруг нашли друг друга. Мне тоже хотелось сидеть на чемоданах и веселиться вместе со всеми. Но до вершин наших куч багажа было не добраться, к тому же мама не одобряла шума в ожидании «серьезного дела» В некотором смысле она была права. Серьезность подобает контрабандистам. На этот раз у нас были не только платья, костюмы, халаты, сумочки, туфли, шляпы и перья на баснословные суммы, но и те новые меха! Моя мать никогда не признавала факта существования таможенных инспекторов. Всю жизнь она считала их «врагами». Она ненавидела их, ненавидела систему, дававшую им власть, ненавидела взгляд их «глазок-бусинок», их зачин: «Мисс Дитрих, не считаете ли вы нужным что-либо продекларировать?» – который они произносили, держа под мышкой сочиненную отцом пятистраничную декларацию. Но больше всего была ей ненавистна их злорадная просьба, произносимая обычно сладчайшим тоном, но звучащая, как предвестие конца: «Откройте их, пожалуйста. Все!» Я не знаю, что хуже – проходить таможню или знать, что после этого попадешь в лапы журналистов, ожидающих в засаде снаружи! Как бы то ни было, обычно нам удавалось освободиться задолго до того, как очередь доходила даже до «К» «Парамаунт» высылал старательных молодых людей для помощи с организацией «прибытия Дитрих». Обычно они чередовались – с целью уменьшения риска нервных срывов и соответствующих медицинских расходов. Кроме того, в те времена все крупные отели отправляли своих представителей встречать важных гостей. Человек из «Вальдорф-Астории» был организатором-ветераном. Он ждал нас со своей собственной командой обученных помощников и с фургоном; карманы его гостиничной униформы оттопыривались от пяти– и десятидолларовых купюр. Чтобы только вытащить нас с этого пирса, к счету моей матери в отеле могли приплюсовать «чаевую» наценку в триста долларов, и это во время Великой депрессии!

Я любила Вальдорфские Башни, святая святых «Вальдорф-Астории», с лифтами в закутках и незаметным боковым входом. Мы остановились надолго. Я занималась рисованием цветочков, подружилась с горничными и официантками, приставленными к нашим поднебесным апартаментам, и удирала (с охранником, следовавшим по пятам) одним глазком взглянуть на только что построенный Эмпайр Стейт Билдинг. Я стояла на тротуаре, запрокидывая голову в попытках разглядеть вершину, и чувствовала, что теряю равновесие. По утрам я обычно распаковывала доставленные накануне из книжного магазина посылки, убирала с маминого ночного столика стопки Гете и заменяла его на Хемингуэя, Фолкнера, Фицджеральда и Синклера Льюиса. Я была рада, что мама наконец-то оторвалась от своих германских «богов». Для этого понадобился милый, добрый американец Хемингуэй! Она наслаждалась жизнью. Я редко видела ее, в основном когда она ненадолго приходила в отель переодеться в перерывах между литературными обедами, зваными ужинами в узком кругу с «умными» разговорами, между театрами и ночными клубами. Для Дитрих было нехарактерно участвовать в компании. Но сейчас, как и впоследствии, в период под названием «Габэн и французские патриоты», она имела широкий круг общения, не сосредоточиваясь на ком-то одном. Мы даже и язык сменили и теперь говорили по-английски; возможно, именно под влиянием общего духа Америки в маме пробудилась не свойственная ей веселость. Мне это нравилось! Иногда она брала меня с собой на обеды. Я вела себя тихо, ела копченого лосося, смотрела и слушала. Сухой закон только что отменили, и все, похоже, наверстывали упущенное, поглощая бесчисленные коктейли, причем не из толстых керамических кофейных кружек, как раньше, а из высоких стеклянных бокалов в форме лилии. Дороти Паркер, утонченно хрупкая, нервная леди, небрежно бросала резкости мужу, Скотту Фицджеральду. Мне он был симпатичен, в нем было что-то особенное, какая-то детская нежность, которая, правда, исчезала, когда он, приканчивая целую бутылку виски, отчитывал жену за пьянство в дневное время. Почти все эти люди либо собирались работать в Голливуде, либо уже прошли через его горнило. И с каким же удовольствием они его хаяли! Блестящее, убийственное красноречие, хотя именно благодаря Голливуду они купались в роскоши.

Нью-Йорк весь кипел. После Европы его американская энергия заряжала вас до самой последней клеточки. Тосканини дирижировал в Карнеги-Холл, Марта Грэм, танцовщица-«босоножка», изображала «флюидное движение серой ткани», Джордж Коэн попытался поставить «Ах, пустыня!» О’Нила, а Мелвин Дуглас – комедию из светской жизни «Леди достаточно»; Хелен Хейс выступила в роли молодой Мэри, шотландской королевы; Фанни Брайс сама была «Сумасбродством Зигфельда»; Джером Керн подарил Бродвею «Роберту»; достраивался Рокфеллеровский центр. Вам бы в голову не пришло, что существуют столовые для бедных, что отчаявшиеся люди продают на улице яблоки по пятачку за штуку! Когда я ходила гулять со своими телохранителями, я тратила весь свой доллар на эти яблоки; мне было неудобно, что я не могу дать больше. Телохранитель одалживал мне деньги, занося их в список расходов как «фрукт – Ребенку».

Я подружилась с одним из вальдорфских швейцаров. Вечерами я иногда спускалась вниз, к главному входу. Мне нравилось смотреть, как подъезжали лимузины и, выпустив своих изящных пассажиров, откатывали от тротуара, чтобы уступить место новым импозантным колесницам. Мой друг в великолепной длинной ливрее, украшенной множеством медных пуговиц и витых галунов, умел открывать дверь с таким шиком, что вы только диву давались. От него, в перерывах между «роллс-ройсами», я наконец узнала, что такое ночлежка.

Я никак не могла понять некоторые парадоксальные вещи. Однажды я спросила маму, что такое Великая депрессия.

– Американская депрессия? О! Впервые она приключилась, когда я приехала сниматься в «Марокко». Все миллионеры повыпрыгивали из окон небоскребов из-за того, что потеряли сколько-то из своих ненаглядных денег. Им надо было всего-навсего перестать паниковать и найти работу! Сегодня вечером я возьму бежевую атласную сумочку к этим туфлям и надену норковую пелерину.

Я не была с мамой, когда она покупала изумруды, но на этот раз, когда мы, уезжая в Чикаго, зашли в «XX век ЛТД», к нашему «особому ручному багажу» добавился сделанный на заказ футляр для драгоценностей. Это были какие-то «мистические» драгоценности. Неизвестно, откуда они взялись, а у их исчезновения столько версий, причем мама так убедительно излагала их, что правда окончательно утонула в море выдумок. И хотя они были частью нашей жизни, они принадлежали и сфере высокого искусства. Они стали чем-то вроде младших детей в семье, я их опекала. Я должна была следить, чтобы они не пропали и чтобы им было хорошо. Они жили в коричневом кожаном футляре весом и размером почти с мамин граммофон. Каждая вещь была совершенна. Самый мелкий изумруд был не меньше мраморного шарика из детской игры, самый мелкий бриллиант – не менее четырех каратов. Три браслета разной ширины, две большие заколки, большая булавка и невероятной красоты перстень. В главный бриллиантовый браслет – шириной больше манжеты мужской сорочки – был вделан огромный изумруд. Совершенной формы кабошон величиной с яйцо первого сорта лежал во всю ширину маминого запястья. Из-за своего размера это был единственный камень, закрепленный намертво в своем бриллиантовом окружении. Все остальные можно было менять! Это чудо дизайнерской мысли сделало коллекцию моей матери поистине уникальной и завоевало ей заслуженную славу. Я должна была составлять те комбинации, которые мама придумывала для своих вечерних туалетов.

– Радость моя, на сегодня мне нужны: одна заколка, один перстень и один средний браслет. – И ловким движением я мгновенно вставляла гигантский круглый изумруд в оправу, повторяла тот же маневр с другими камнями – и желаемые украшения готовы служить своей хозяйке. Крошечные зеленые озерца в окружении белого пламени! Я ужасно гордилась своими «сестрами» и «братьями» Через всю Америку я провезла шкатулку с драгоценностями, прижимая ее к груди, ни на миг не выпуская из виду; я даже не ходила на свой любимый балкончик – так я боялась, что последний вагон резко качнет и шкатулка вырвется у меня из рук! Если бы можно было, я заперлась бы в гостиной и не показывалась бы до самой Пасадены.

Как обычно, все были готовы и ждали нашего прибытия, чтобы поприветствовать нас. В машине мама показывала фон Штернбергу великолепный подарок, который сделала себе сама.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю