Текст книги "Моя мать Марлен Дитрих. Том 1"
Автор книги: Мария Рива
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 34 страниц)
Моя мать с жаром отдалась «заботе об осиротевшем ребенке» и «поиску потерянного завещания», и вскоре полностью выздоровела. Моего отца она держала в курсе событий по телефону.
– Папи, последняя жена Гилберта, эта вымогательница Вирджиния Брюс, украла его последнее завещание!.. Да! Она это сделала! Она предъявила его завещание, написанное еще до сердечного приступа, где он все оставляет ей. Разумеется, он сделал новое завещание! Я говорила ему, что он не может оставить все этой ужасной женщине, что он должен отдать все своему ребенку! Но это завещание никак не могут найти. Поэтому я сказала: «Я видела, как он писал его», – и сейчас, конечно, все занялись поисками, и эта Брюс трясется от страха! Я устроила его слугу-филиппинца на работу в студии – ты понимаешь, кого я имею в виду – в художественном отделе. Он этого заслуживает. Он так предан и не болтает. К тому же я дала ему денег. Дочка Гилберта здесь. Мы хотим сводить ее в кино. Катэр ищет в газетах подходящий фильм. Папиляйн, ты знаешь, без Джо Купер настолько приятнее! Завтра я жду его на цыплят. Знаешь, что он хочет на десерт? Мороженое! Ты можешь себе представить? Взрослый мужчина! Только американцы едят, как дети! И теперь мне приходится каждый день посылать Бриджеса в магазин в Беверли-Уилшир за мороженым для ланча, который мы устраиваем в моей грим-уборной.
Мой отец, должно быть, сказал что-то смешное, потому что она понимающе хихикнула, потом ответила:
– Папиляйн, конечно, у него достаточно времени, чтобы… съесть это. Но ты знаешь, он ревнует к Любичу… Закажи для него у Кнайзе несколько плотных шелковых пижам, как у тебя… но в белых тонах, с темно-зеленым кантом. Его ноги такие длинные, он здесь не может найти ничего, что бы ему подходило. У Трэвиса свои размеры – я отошлю их в Вену. Кстати, о Вене, ты звонил Яраю? Получил ли он фотографии? Звонил ли ты Мутти? Получила она ящик с книгами? Я вложила деньги между страницами. Никогда не знаешь, в какой момент ей могут быстро понадобиться настоящие доллары! Вчера я выслала для Тами еще пилюль и тех инъекций – так что теперь ей на какое-то время хватит для поддержания себя в норме. Передаю трубку Ребенку…
Вдруг все стали думать о завещаниях, и моя мать решила, что ей нужно составить собственное. Она печатала на машинке, так что я могла читать у нее через плечо. У нее было так мало реального имущества – оно уместилось на одной странице. Моему отцу она завещала свой автомобиль, Тами – весь свой гардероб, Нелли – меха, мне – драгоценности. «О Боже! Мне достанутся изумруды!» – выпалила я. Моя мать сердито обернулась, потом засмеялась и стала звонить «мальчикам»:
– Я пишу завещание! Конечно, я должна это сделать! Никогда не знаешь – до сих пор не нашли последнее завещание, которое Гилберт составил перед смертью, – то, что я видела. Так что я сейчас хочу быть уверена, что каждый знает, что получит. Конечно, все предназначается Марии. Ты знаешь, что она сказала? – «Боже правый! Мне отойдут все драгоценности!» Мыслимо ли? Ребенок! Она уже знает, как дорого они стоят!.. Вы получаете мои запонки, хорошие, от Картье. Нет, вы оба можете ими пользоваться. К ним есть элегантные запасные детальки. У Руди уже достаточно запонок».
Я слушала и испытывала стыд. Я не хотела показаться жадной! Я просто обрадовалась, что моих зеленых любимцев навсегда доверили моему попечению. На самом деле я никогда так и не унаследовала их – они тоже исчезли и еще задолго до окончательного финала.
Теперь, когда Джо больше не было с нами, все, казалось, искали расположения Дитрих. От их ежедневных цветочных даров в гримерной нечем было дышать. Мы были вынуждены выставлять самые большие корзины за дверь на веранду, откуда Мэй Уэст их «крала». Она называла это «стибрить», говоря, что Дитрих все равно не заметит.
– Дорогая, выгляни наружу. Мэй Уэст опять стащила цветы?
– Похоже на то… Мутти, но это же не настоящее воровство. Она просто думает, что, если ты выставляешь их за дверь, значит, они тебе не нужны.
– Пусть так, но они все же принадлежат мне. Отныне мы выносим из комнаты только некрасивые цветы!
Это превратилось для них в игру. Моя мать отказалась от ненавистных ей гладиолусов, дельфиниумов и роз, а Мэй забавлялась, украшая свою артистическую уборную цветочной добычей. Я никогда не говорила матери, что красные, с длинными стеблями розы были любимыми цветами нашей соседки. Это стало нашей с Мэй шутливой тайной. У них были и другие игры: однажды утром моя мать, полускрытая за дверью, наблюдала за улицей. До этого Трэвис сказал ей о новом домашнем туалете, изысканной феерии из серебряной парчи и кружев, с оторочкой из черно-бурой лисы, – который должен был быть доставлен в грим-уборную Уэст. Костюмерша как раз заворачивала за угол, когда моя мать увидала ее. Она быстро побежала по тротуару, преградила путь испуганной девушке и выхватила из ее рук тяжелую сумку со словами:
– Мисс Уэст просила меня получить это для нее. Она еще не приехала! – и забежала обратно в нашу гримерную, крикнув мне:
– Живо! Стой снаружи и смотри! Скажи мне, как только Мэй Уэст подъедет!
– Мутти, – торопливо прошептала я через задрапированную дверь, – ее машина уже тормозит.
Дитрих, само великолепие, в ниспадающей парче и лисьем меху, предстала перед Мэй Уэст, которая визгливо закричала: «Это моё! Это моё новое платье для приема!»
– О, нет, мой ангел! Этого не может быть! Трэвис сшил это специально для меня! Тебе нравится? Не слишком вульгарно? – Она медленно поворачивалась перед разгневанной маленькой женщиной.
– Теперь уж бери его! Ты хочешь сказать, что Трэвис Бентон посмел скопировать для тебя один из моих фасонов? – Внезапно проницательные глаза Мэй заметили, что моя мать прихватила всю лишнюю материю на своей не очень-то пышной груди, и ее голос перешел в свой знаменитый бархатный регистр.
– Н-да-а-а-а, дорогая, это абсолютно потрясающе сидит на твоей хорошенькой фигурке. Давай-ка зайдем и малость потолкуем о коварстве Трэвиса!
В ритме великолепной синкопы они повернулись, качнули своими симпатичными задами и скрылись в грим-уборной Мэй, плотно закрыв за собой дверь. На тротуаре аплодировали благодарные поклонники. Мать часто в этот период исчезала в грим-уборной Мэй Уэст. Иногда их проказы разделяли Джордж Рафт или Купер, но по большей части дамы развлекались в обществе друг друга. У меня была масса времени, чтобы набить живот в буфете и выяснить, кто в тот момент находится в студии.
Фред Мак-Мюррей всегда был на месте. Казалось, он присутствовал в любом фильме, который «Парамаунт» выпускал в тот год. Снимались Гарольд Ллойд, У. К. Филдз, Ломбард, Маргарет Салливен, брюнетка Беннетт, Бернс и Аллен с их радиославой, Засу Питтс и смешная женщина по имени Этель Мерман, которая приехала, оставив сцену в Нью-Йорке. Она отказалась дать разрешение студии на перемену своего имени и постоянно ворчала, что выглядит уродкой на экране и ненавидит Голливуд. Я наблюдала за ее работой и считала, что она отличная актриса. Просто она еще не освоилась, и у нее не было своего фон Штернберга, который защитил бы ее. Мне многие нравились – как правило, те, кого не любила моя мать. Я была поклонницей Лоретты Янг, особенно, когда она была «лирически благочестивой». «Крестовые походы» Де Милля я смотрела четыре раза. По каким-то неизвестным причинам она была предметом всегдашней ненависти Дитрих. На протяжении почти шестидесяти лет невозможно было приехать в Беверли-Хиллз без того, чтобы не ощутить влияния особого яда, исходившего от Дитрих в отношении этой леди:
– Видишь ту большую уродливую церковь, там в углу? Ее построила Лоретта Янг. Всякий раз, как она «грешит», она строит церковь. Вот почему в Голливуде так много католических церквей!
Меня это не волновало. Я получила от нее прелестный портрет с автографом, но не сказала об этом матери. Возведение церквей – прекрасное занятие, думала я, и не важно, что к этому побуждает.
Съемки «Желания» проходили так легко, и меня вызывали на студию так редко, что я благополучно прошла всю Древнюю Грецию. Время от времени я бросала изучать олимпийских богов – чтоб побыть среди богов реальных. В день, когда моя мать снималась в «сцене за рулем», я была на площадке и видела всю потеху. Никто и не подозревал, что она не умеет водить машину. С безмятежной прохладцей она села за руль блестящего маленького «родстера», который стоял без колес. Его подняли домкратом перед экраном проекционного аппарата. Движущаяся дорога позади нее, члены команды, раскачивающие машину перед камерой, ветродуй, заставляющий трепетать шифоновый лоскут на ее остроконечной шляпе, – все должно было создать на экране требуемый эффект: Дитрих бодро мчится на автомобиле по проселочным дорогам Испании. Изображение пошло раскручиваться за ее спиной, подул ветер, «родстер» подпрыгивал, дорога свернула налево – Дитрих крутанула руль направо! Дорога резко пошла вправо, а она свернула… налево! Она вертела руль, как будто управляла шхуной, плывущей вокруг мыса Горн во время тайфуна. Борзаге закричал: «СТОП!»; дорога остановила свой бег, ветер замер, рабочие выпрямились, давая отдых спинам.
Борзаге подошел к актрисе.
– Мисс Дитрих, кажется, у нас проблема с синхронизацией ваших движений и проектора. Поворачивать необходимо в том же направлении, что и изображение позади вас. Кроме того, нужно снижать скорость в определенные моменты и переключать передачи. Могли бы вы слегка повернуть голову, чтобы выглядеть не такой напряженной?.
– Вы шутите! Если я шевельну головой, ветер сдует мою шляпу… и лампа, вон там, у микрофона, бросит тень на мое левое плечо! – Ни на миг не отрывая глаз от своего зеркала, стоявшего рядом с камерой, она увидела, что один локон слегка отклонился от заданной линии. «Нелли!».
Нелли вбежала в кадр, протягивая черную расческу. Борзаге отступил назад, в спасительную тень. Все утро, как в примитивной шаблонной комедии, Дитрих и дорога, по которой она ехала, не могли совпасть друг с другом. Мы сделали перерыв на обед. Кто-то увидел, что Борзаге двинулся в сторону конторы Любича. Мама схватила меня за руку и прошептала:
– Дорогая, приведи Хэнка! Скажи ему, чтобы он пришел в гримуборную!
Я побежала. Хэнк был одним из ее любимых рабочих, но он был занят на фильме Кросби, а не на нашем. Вернулась я вместе с ним.
– Хэнк, у меня только час времени, чтобы научиться водить машину. У тебя есть какая-нибудь не в студии?
– Конечно, мисс Дитрих. Стоит за углом, на Мелроуз. Но почему вы не возьмете свою машину? Она стоит прямо на улице!
– Чтобы все видели? Пошли… Мы уходим. – И мы поспешили сесть в наш черный катафалк и выехать за ворота «Парамаунта», где упитанный мужчина в комбинезоне учил Дитрих маневрировать, а я следила за временем.
Когда мы вернулись на съемочную площадку, мама уже свободно управлялась с рулем. Борзаге не задавал вопросов, он совершенно успокоился. С Хэнка взяли клятву хранить молчание, вручили чек на внушительную сумму, одарили долгим поцелуем и отправили обратно к Кросби в состоянии блаженного дурмана. В этот вечер моя мать, с шарфом вокруг головы, уселась на переднее сиденье рядом с Бриджесом и наблюдала по дороге домой, как он ведет машину. В постели, прежде чем заснуть, она сказала:
– Как можно желать зарабатывать на жизнь владением автомобиля? Но, знаешь, что интересно, – что такое опасное дело может быть таким скучным!
В последний день съемок «Желания» моя мать широким шагом направилась в контору Трэвиса и, как вкопанная, остановилась перед его столом с протянутой рукой. Он тоже видел ежедневную гонку и был готов к ответу. Вынув из элегантного бумажника хрустящую банкноту в сто долларов, он положил ее на мамину ладонь. Она засмеялась, сжимая бумажку в кулаке. Дитрих любила получать деньги, честно выигрывая пари. «Желание» было первым фильмом моей матери, который доставил мне удовольствие как зрительнице. Это было смешное, действительно остроумное кино, а не зрелище, заставлявшее вас трепетать от восхищения. На мой взгляд, Дитрих довольно легко преодолела переход от «искусства» – к «развлечению» Прошло еще четыре года, прежде чем она проделала это еще раз.
«Парамаунт», рассчитывая на успех Дитрих в «Желании», предоставил ей недельный отпуск, а затем поторопился занять ее в следующем фильме.
– Ты слышала название? Никто не станет покупать билеты на Дитрих, снявшуюся в чем-то, под названием «Отель «Империал»» в роли очередной крестьянки! Сколько «причесок с косами» мы можем придумать?
Мы находились в грим-уборной, ночью, и спокойно работали с Нелли. Мать потягивала крепкий кофе.
– Я думала, что после «Желания» дела наконец пойдут лучше. Ну почему, почему я должна работать со старым сценарием Полы Негри? Эдингтон говорит, что только Любич может делать мои фильмы. Это предусмотрено моим контрактом.
Нелли не дала ей договорить.
– По последним слухам, он покидает «Парамаунт».
– Прекрасно! Тогда я не обязана делать эту дурацкую картину!
Впервые за эти дни она казалась счастливой.
– А ведь неплохая идея у этого Генри Хатауэя. Поначалу, когда сценарий назывался еще хуже – «Я любила солдата», – он мне о нем рассказывал. Неплохо придумано – дать ей перед камерой измениться под влиянием любви. Это не спасет фильм, но мысль хорошая. Показать трансформацию легко. Сначала не используем накладные ресницы, только подкрашиваем мои светло-коричневой тушью, делаем тонкий рот, запудривая снизу. Не подчеркиваем линию носа, при этом затеняем крылья. Ставим основной свет пониже – получится детское лицо. Кроме того, никаких белых линий во внутреннем углу глаз – так они сильно округлятся. Потом мы постепенно добавляем… сначала рот полнее, потом нос тоньше, потом, очень постепенно, придаем таинственность глазам, передвигаем основной свет выше с каждым кадром – пока не получаем Дитрих. Все это просто. Считают, что это грандиозная идея, но одна идея не спасет сценарий.
Она была права. К счастью, Любич и впрямь ушел с «Парамаунта», а Дитрих, воспользовавшись своим правом по контракту, ушла из фильма. Впрочем, мне бы хотелось увидеть, как она проделывает задуманное превращение.
От разгневанных администраторов «Парамаунта» и настойчивых звонков Луэллы Парсонс мы убежали в маленькую горную деревушку с бревенчатыми домиками, мужчинами в клетчатых фланелевых рубашках, похожими на Уарда Бонда, с женщинами в хлопчатобумажных платьях, типа Марджори Мейн, и с высокими темными соснами вокруг студеного озера. Мне нравилось в Лейк-Эрроу-Хед. Моя мать считала эти места сверхтипичным образцом «сельской Америки». Когда Бриджес первый раз отвез нас в местный магазин, она только бросила взгляд на бочонок с крекерами возле пузатой плиты и спросила: «Какой фильм вы сегодня снимаете? В нем играет Рин-Тин-Тин?»
Пока моя мать заказывала у Буллока толстые свитера с «немедленной» доставкой и варила галлонами чечевичный суп, которым я согревалась, я собирала симметричные сосновые шишки, кормила лоснящихся белок и лежала на острых сосновых иголках, глядя в небеса, будто срисованные с открытки. Если я лежала долгое время очень тихо, то на ветви сосен надо мной садились передохнуть голубые сойки и хохлатые кардиналы. Иногда форель волновала спокойную поверхность озера, тогда, взрываясь цветом, птицы вспархивали и перелетали, чтобы украсить собой уже другое дерево.
За это время наш адрес поменялся. Я так никогда и не узнала, почему нас переместили из «фантазийного» в «оштукатуренное». Снова моя мать, должно быть, не видела дома до переезда, потому что, когда мы остановились перед крашеной дверью с молоточком в виде подковы, она опустила стеклянную перегородку, отделявшую нас от шофера, и спросила:
– Это он? Новый дом, который нам нашли? Вы уверены, что у вас правильный адрес?
Внутри все было «нарочитая мрачность». Мебельная обивка из полубархата цвета горохового супа, красное дерево, коврики с цветным узором. Задний двор был точно двором. Если там когда-нибудь и была лужайка, что сомнительно, то от нее ничего не осталось, кроме торчащих кое-где кустиков выцветшей травы. Несколько азалий живописно увядали у облезлого забора. Единственным признаком того, что это все-таки Беверли-Хиллз, был теннисный корт у кучи компоста. Мы не долго прожили в этом доме и никогда не сожалели, что покинули его. Он запомнился лишь двумя вещами – моей первой вечеринкой и съемками нашего первого цветного фильма – «Сад Аллаха».
Неожиданно приехал мой отец; он подолгу беседовал с Эдингтоном, одобрил новый контракт с Дэвидом Селзником, присутствовал при подписании матерью договора на первую – в качестве звезды – съемку вне «родной студии»; он разобрался с ее налогами, уговорил принять выгодное предложение Александра Корды делать фильм в Англии; просмотрел мои школьные учебники, пополнил запасы винного погреба, открыл потрясающий источник мороженого для Купера, счел, что мясник запрашивает слишком много за наше недельное обеспечение костями для супа, – и уехал.
Тами с ним не приезжала. Ей был предоставлен роскошный «курс лечения и отдыха» на первоклассном водном курорте. Моя мать сказала, что послать ее туда – дорогое удовольствие, но оно стоит того… если в результате Тами научится наконец контролировать себя. Это было начало множества подобных «курсов», которые Тами заставят проходить в последующие десять лет. Со временем вежливые формулировки были отброшены, а им на смену пришли слова «лечение» или «оздоровление». В конце концов и их заменили на более подходящее выражение – «психиатрическая больница».
Разрушение человека требует много времени. Чтоб повредить разум так, чтобы его нельзя было вылечить, нужны целенаправленные усилия. Люди, которых я называла «родителями», действовали наверняка и без спешки.
Было странно въезжать в «Монтичелло» Селзника, а не в старые парамаунтовские ворота. Когда мы выехали с нашей новой студии после первого разговора с художником по костюмам, Дитрих клокотала. Плотно сжав губы, она дождалась, пока мы оказались в машине, и приказала:
– Бриджес! Поезжай в «Парамаунт»!
Больше ни слова не было сказано до момента, когда она ворвалась в костюмерную.
– Трэвис! Скажи секретарше, чтоб никого не впускала и заперла дверь. У нас неприятность!
Она зажгла сигарету и зашагала по комнате. Я села в сторонке.
– Послушай! Этот так называемый «художник», которого Селзник нанял для фильма, – полный идиот! Я пыталась получить один из эскизов, чтоб взять с собой и показать тебе, но он хитер. Сказал, что «они должны оставаться на студии – это приказ босса!» Вот так он разговаривает, грубиян. Нам придется делать костюмы здесь и потом тайно переправлять Селзнику. Мы скажем, что это мои собственные платья, и так как они подходят по цвету, я намерена носить их в картине…
Трэвис попытался остановить ее: «Марлен, мы не можем…»
– Не говори мне, что ты вдруг решил действовать по правилам! Никто не узнает, что мы делаем. Ты будешь шить для меня платья, как всегда. Никто не подумает, что они для другой студии… Я скажу этому идиоту и Селзнику, что у меня есть прекрасные костюмы для фильма. Они настолько тупы, они в это поверят. В общем… мы должны заказать эту цветную пленку, о которой все говорят, и отследить, что они делают не так.
Когда моя мать экранизировала «Бекки Шарп», она была настолько поглощена работой с новой трехцветной пленкой «Техниколор», что не заметила, как Мириам Хопкинс – один из трех ее любимых объектов ненависти – оказалась там в главной роли.
– Все так взбудоражены – в кино вдруг появился цвет! Поэтому, конечно, его всюду слишком много! – заметила Дитрих.
Истинный художник, сидящий в Трэвисе Бентоне, загорелся и отбросил сомнения.
– Марлен, действие твоего фильма происходит в пустыне Сахаре. Возьми легкую ткань того же цвета, что и песок! Если они смогут воспроизвести пастельные тона, это будет впервые в мировом кинематографе!
Торжествуя, она повернулась ко мне: «Видишь! Теперь ты понимаешь, почему я бросилась сюда к нему! Вот как мыслит настоящий художник! Они напустят в штаны, когда услышат, что я собираюсь одеться в бежевое! Они скажут, что это невозможно сделать, – потому что они не знают, как это снять. Но ты знаешь, кто это сделает – ДЖО! Он сумеет!»
Каким-то образом моя мать разузнала, где фон Штернберг, позвонила ему и рассказала, что ей нужно. Мы снова вернулись в «Парамаунт».
– Трэвис, послушай! Джо говорит: «Чтобы снять цвет, нужна третья камера, которая снимала бы в черно-белых тонах. Ставя освещение для цветной съемки, сначала надо увидеть цвет как светотень. До тех пор, пока не будут изобретены новые камеры и не усовершенствуется техника, – говорит он, – вся фотография по-прежнему будет базироваться на соотношении светлого и темного». Ну, разве он не великолепен? По телефону! За много миль! Он знает, а они все всё еще учатся! Я собираюсь сказать Эдингтону, чтобы он передал Селзнику, что я настаиваю на присутствии еще одного оператора – с черно-белой камерой. Селзник уже смотрит на меня коровьими глазами.
«Сад Аллаха» был обречен с самого начала. Нелепый сюжет, польский режиссер, учившийся в России у Станиславского и поверивший, что он Распутин, переодетый Строхеймом, плохие европейские актеры. Вавилонская башня, где у каждого свой акцент, густой, как старый сыр. Джозеф Шилдкраут, мастер переигрывания, убежденный, что подтверждает свое знаменитое театральное имя; ему вручили феску с кисточкой и разрешили пользоваться своим трагическим актерским арсеналом, как ему вздумается. Наблюдать за тем, как Шилдкраут, с цветком за ухом, «очаровывает» публику, изображая какого-то изнеженного марокканского Фейгина, – испытание, какого не пожелаешь. Бэзил Ратбоун, с тюрбаном на голове, весьма длинноносое воплощение Британской империи, застывший верхом на диком арабском жеребце, и Дитрих, тщательно причесанная, похожая на манекен из берлинского универмага, выглядят не лучше. С другой стороны, Шарль Буайе, мрачный, нарушающий обет безбрачия монах-расстрига, играющий так, как если бы он изображал французского метрдотеля, с завитым хохолком, как у какой-нибудь подружки гангстера, – может быть, и стоило заплатить за билет, чтоб только увидеть, как такое возможно! Если «Сад Аллаха» смотреть как нечто гротескное и аффектированное, он может очень позабавить. Все участники фильма были ужасно серьезны, за исключением моей матери, которая то сердилась, то насмешничала. Последнее часто помогало ей выдерживать съемки заведомо провальных фильмов. Она делала ужасную картину, которую ничто не могло спасти, и знала об этом. Ей предстояло сняться еще во множестве посредственных фильмов, и единственное, чем она компенсировала неудачи, была подчеркнуто оригинальная внешность ее героини – то, что актриса была в состоянии контролировать. Она пробовала всё и вся: бурнусы из серебряной парчи, тяжелый мерцающий атлас, пелерины и тюрбаны; результатом же становился какой-то выпадающий из контекста, невнятный, закутанный в дизайнерские изыски образ. Подпольные встречи с Трэвисом были слишком затруднительны, чтобы в полной мере обеспечить успех. Чтобы сохранить свою тайну, она была вынуждена соглашаться с некоторыми моделями, разработанными Драйденом. Если вы когда-нибудь будете смотреть «Сад Аллаха», обратите внимание на брюки для верховой езды, в которых снималась Дитрих. Вы и впрямь не пропустите их. Это, вероятно, самый уродливый костюм в картине, выразительный пример явной бездарности художника. Его длинная до полу атласная модель не лучше. Еще обратите внимание на то, как под ветром пустыни очень бледная шелковая ткань облепляет тело Дитрих, превращая ее в «Крылатую Победу» посреди песчаных дюн. Гений Бентона и Дитрих вы сразу различите. Вместе они были неповторимы.
Я тоже была среди этой красоты. По каким-то причинам моя мать позволила мне сниматься в группе девочек, заполнявших задний план сцены в монастыре. Все, что я помню, – это тяжесть искусственной косы, которую Нелли вплела мне в волосы, заносчивость юных профессиональных актеров, «монастырские» штаны, причинявшие зуд, и семьдесят пять долларов, уплаченных мне за съемочный день. Я потратила их все на огромную склянку духов для мамы, которые она благополучно отдала служанке.
В те часы, когда я не наблюдала, как на нашей новой студии все валяли дурака, я задыхалась и потела. Моему новому тренеру по теннису были даны строгие указания заставить меня похудеть, а не то!.. Он все время посылал мячи в противоположные углы площадки, заставляя меня бегать за ними с максимально возможной для моих пухлых ног скоростью. В возрасте «почти» двенадцати лет я взрослела весьма энергично! Я так часто слышала, как моя мать называла «толстых» людей «уродливыми», что не сомневалась: она стыдится того, как я выгляжу. Поэтому я бегала усердно, как только могла, взвешивалась, по крайней мере, десять раз на дню, – ни разу не сбавив ни унции, – и так страдала от своих неудач и безнадежности, что мне просто необходимо было сделать себе бутерброд с арахисовым маслом и желе!
– Ты идешь на праздник для «детей», – объявила моя мать. Бриджес доставит тебя туда в семь часов и заберет в десять.
Детей? Каких еще детей? Я не знаю никаких детей! Что им надо? Что там делают? Я была в панике и побежала выяснять у Нелли, чем занимаются дети на «детских» праздниках.
– Как тебе сказать, дорогая… ну, вы будете прицеплять хвост ослику.
– Как это?
Здесь Нелли не была в своей стихии. У нее не было детей, но она постаралась мне объяснить:
– Значит, так… вешают на стену большую картинку с симпатичным осликом… потом каждому дают хвост с булавкой. Потом завязывают тебе глаза, поворачивают кругом пару раз, чтобы ты почувствовала приятное головокружение, потом направляют тебя в сторону ослика, и ты должна постараться прицепить хвост в нужном месте.
Я слушала, уставившись на нее.
– Зачем?
Это ее немножко обескуражило.
– Чтобы ты выиграла хороший приз! О, на детских праздниках бывает много всяких замечательных затей. Например… м-м-м… музыкальные стулья. Там наверняка будут играть в музыкальные стулья!
– Научи меня, пожалуйста!
– О, дорогая! Это просто… Нужно всего лишь бегать вокруг стульев, пока играет музыка. А как только она остановится, ты должна быстро сесть! Не то вылетишь!
– Нелли, ты уверена? Только бегать и садиться? А что делать с хвостом?
– О, нет, нет! «Ослик» ничего общего не имеет с «музыкальными стульями»… и бегать на самом деле не надо – только скакать. Это весело! Правда!
Я настолько не сомневалась, что Нелли все перепутала, что отправилась за разъяснениями к Трэвису.
– Здорово! Твоя первая вечеринка! Что ты намерена надеть? Может быть, мама хочет, чтобы я сделал тебе симпатичное платьице для этого случая? Я ей позвоню. Тебе понравится «урони платок». Только смотри не попадайся! А то будешь ВОДИТЬ!
Я привыкла к требующим напряжения профессиональным спорам, ну, немного волновалась из-за опасности быть похищенной – но то, что я теперь слышала, звучало для меня так, как если бы речь шла о детских Олимпийских играх!
Великий день настал. Мама вымыла мне голову своим шампунем. Нелли уложила волосы волнами и закрепила на макушке большой бант в форме бабочки. Ровно в семь меня подвезли к небольшому дому – не знаю, в какой части Голливуда. Моя учительница впихнула меня в ярко освещенный сад и исчезла – поболтать на кухне. Среди гостей не было ни одного взрослого, и все они, похоже, знали друг друга. Они сбивались в тесные группки, смеялись и болтали. Их речь звучала так по-американски, я не сомневалась, что мой акцент будет выделяться. Я отступила в тень веранды.
– Ты приглашена? – прозвучал откуда-то неуверенный голос. Я повернулась в его сторону и ответила:
– Не знаю. Просто моя мать сказала, что я иду.
– А кто твоя мать? – заинтересовался голос.
– Мисс Марлен Дитрих.
– Вот это да! Она потрясающая! Настоящая знаменитость! Тебе нравится быть дочерью знаменитой кинозвезды?
Я растерялась. Никто никогда не спрашивал меня об этом. Я чуть не сказала «нет», не понимая, отчего захотела сказать именно так. Это удивило меня. А голос продолжал скользить где-то в тени старомодной веранды:
– Тебе ведь не нравится быть толстой? И тебе не нравится твое дурацкое платье?
– Да! Еще как! Но как ты узнала об этом? И где ты?
Раздался довольный смех, на веранде скрипнули качели.
– Я тут. Давай садись сюда. Как тебя зовут?
– Мое настоящее имя – Мария. Но так меня никогда не зовут, только если рассердятся. По большей части я – «Радость моя».
– Ничего себе! Кто ж тебя так зовет?
– Моя мать.
– Тебе это нравится?
– Не знаю. Моя мать многих называет «радость моя». На самом деле это ничего не значит. Иногда она зовет меня Ангелом, а иногда я – Ребенок. Она зовет, как захочет.
На веранде было приятно, прохладно. Дети вовсю веселились в саду.
– Кто тебя привез? Отец?
– О нет. Наш шофер, моя учительница и телохранитель.
– Зачем тебе телохранитель?
– Однажды меня пригрозили выкрасть. Представляешь? Как ребенка Линдбергов! Мы получали записки насчет выкупа, и к нам приходили фебеэровцы с револьверами! Но никто так и не пришел за мной. Моя мать считает, что это еще может произойти, но она боится только в Америке.
– Ты все выдумываешь! Не вижу никакого телохранителя!
– Нет! Не выдумываю! Это правда! Он прячется за деревьями. Он всегда так делает.
Мы сидели бок о бок, свесив ноги, и медленно раскачивались взад-вперед под скрип качелей.
– Это мой праздник. – Голос утратил свою светскую живость.
– Да-а? Что же ты сидишь тут совсем одна? Тебе не нравится свой собственный праздник?
– Я устала. Я сегодня работала. Я снимаюсь в кино.
– Да-а? Как здорово! На какой студии?
– «МГМ».
– А я с «Парамаунта» Но ваша мне больше всех нравится. Там самые лучшие картины. А что ты делаешь?
– Я пою. Еще играю роль и бью чечетку. Меня «готовят в звезды»!
Я повернулась и внимательно посмотрела на нее. Эта девочка совсем не была приторно сладкой «конфеткой Ширли Темпл». Большие карие глаза на маленьком бледном личике. Передние зубы выступают, и верхняя губа мило приподнята. Она казалась… прелестной, ранимой и очень, очень земной.
– Тебе нравится, что тебя «готовят»?
– Нет! Это отвратительно! Меня утягивают, измеряют, взвешивают и не дают мне есть. Все суетятся, пристают: ДЕЛАЙ ЭТО, ДЕЛАЙ ТО, ДЕЛАЙ ПРАВИЛЬНО, ДЕЛАЙ СНОВА, БУДЬ УМНИЦЕЙ, ИНАЧЕ ТЕБЯ УВОЛЯТ. Когда я пою, это прекращается. Меня оставляют в покое. Тогда здорово! Но я боюсь – вдруг босс решит, что я не гожусь в звезды.
– Ты будешь звездой! Я уверена! Настоящей большой звездой, совсем как моя мама. Даже больше, потому что она совсем не умеет по-настоящему петь. Ты даже можешь бить чечетку! Тебя освещали основным светом?