Текст книги "Моя мать Марлен Дитрих. Том 1"
Автор книги: Мария Рива
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 34 страниц)
Наверное, у нее в голове прочно засело, что она должна быть «молоденькая-молоденькая» Когда наконец начали снимать первую сцену в «Красной императрице», она пустилась играть такую «невинность с широко открытыми глазами», делать такие «ужимки и прыжки», изображая застенчивость, что получилась какая-то деревенская дурочка, напялившая на себя вместо юбки корзину. Впрочем, в ролях «чистых» Дитрих никогда не была сильна – ни в кино, ни в жизни, хотя сама была уверена в обратном, равно как и многие ее поклонники.
Моя мать делала пробные съемки полностью законченного банкетного платья. Я держала оборону в костюмерной, занимаясь тем, что подписывала стопку маминых фотографий, – еще одна моя «работа», требовавшая внимания и сноровки. Подпись Дитрих была скопирована на медном штампе, который нужно было ровно покрыть чернилами, а потом шлепнуть на фотокарточку, сильно прижать и при этом ни чуточки не сдвинуть, иначе края смажутся и станет ясно, что это она не сама подписывала. Мне разрешалось испортить три-четыре карточки, не больше. Я терпеть не могла это занятие, вечно боялась сделать все не так; к тому же после сотни шлепаний у меня начинала болеть рука.
Дверь скрипнула и открылась, вошла Дитрих; почтительная стайка костюмерш, Дот и Нелли составляли ее свиту.
– Ангел, ты будешь играть меня! – объявила она. Моя рука замерла в воздухе, и я уставилась на маму.
– Господин фон Штернберг повсюду ищет красивую девочку, которая сыграла бы меня-принцессу. Но ведь у меня же самой есть красивейший ребенок на свете – вот он! Так что ты будешь играть Екатерину Великую в детстве!
На меня направились лучезарные улыбки. Я была ошеломлена. Я не могла играть собственную мать. Я совершенно не красотка. И щиколотки мои слишком толсты для принцессы. Мама же всегда говорила, что у настоящих аристократов тонкая кость, как у скаковых лошадей, – именно поэтому она сама такая тонкокостная. Я – скорее тягловая лошадь! И как же быть с приказами не давать себя фотографировать? Что же вдруг случилось? Ничего, что меня на огромном экране увидит весь мир?
Встань! Девочки снимут с тебя мерки. Нелли, Ребенку нужен точно такой же парик, какой на мне в первой сцене.
Появился фон Штернберг в сопровождении Трэвиса и своих загнанных ассистентов.
– Марлен, я написал новую сцену для Ребенка, поинтереснее, она создаст настроение. Дадим ее наплывом на твой первый кадр, где ты, по моим новым планам, будешь качаться на качелях, когда тебя позовет эрцгерцог, твой отец. – У фон Штернберга была манера говорить так, как будто он выстраивал сцену, что раздражало мою мать. Когда ей приходилось его выслушивать, как сейчас, чувствовалось, что ей хочется сказать: «Ближе к делу!» – но, конечно, она не позволяла себе этого при людях. Она знала свое место благоговейной «ученицы» великого «мастера» Фон Штернберг никогда не просил ее об этом и не ждал такого поведения, но Дитрих так решила – на публике она будет с ним почтительна.
Я стояла, опутанная сантиметрами, и все еще не могла прийти в себя. Фон Штернберг оглядывал меня профессиональным взглядом, впервые после тех знаменитых портретов мамы со мной два года назад.
– Все выйдите из уборной мисс Дитрих! Подождите за дверью, я позову вас!
«Все» умели немедленно подчиняться, когда фон Штернберг приказывал очистить помещение, будь то павильон или грим-уборная. В мгновение ока алы втроем остались одни. Фон Штернберг взглянул на мою раздраженную маму и спросил: «Марлен, сколько сейчас Коту – девять?»
– О, Джо! Ты же знаешь, что они всегда хотят сделать ее старше. Ей всего семь с половиной!
Странно, я была уверена, что мне «всего девять». Но мамам лучше известен точный возраст детей, так что я, наверно, опять что-то перепутала.
– Сколько бы ей ни было, она на вид все равно старше, чем должна быть в этой сцене, слишком высокая. Я думал поместить ее в классной комнате в замке, но можно положить ее в постель – скажем, она больна. Крупный план, подушки, куклы – роста никто не увидит, только лицо, а оно, конечно, юное.
Он еще раз пристально взглянул на меня, остался доволен, повернулся к маме и сказал:
– Позови их. Скажи Трэвису, пусть придумает ночную рубашку. Будет видно только верх – кружева на шее и на запястьях. Я хочу снять ее детские ручки. Хорошая мысль – скопировать твой парик. Он зашагал по костюмерной улице, бросая на ходу приказы своим ассистентам. Он хотел, чтобы спальня принцессы восемнадцатого века была построена, декорирована и подготовлена к съемкам за два дня.
Пока костюмерши суетились вокруг меня, мама рассказывала Трэвису, чего они с Джо хотят, Нелли позвонила парикмахерам и сказала, что мы придем измерять мою голову. Слава Богу, думала я, они не собираются показывать мои крестьянские запястья!
Когда я появилась на площадке, чтобы начать сниматься, мои гримеры в белых униформах обрабатывали Марлен Дитрих, орудуя расческой и ручным зеркалом. Она выглядела точь-в-точь как я, только в увеличенном варианте, а я выглядела, как она, только в уменьшенном! Фон Штернберг подвел меня к подаренному мне командой стулу, на парусиновую спинку которого только что нанесли через трафарет надпись «мисс Зибер», и сказал: «Сиди и не двигайся». В парике было жарко, от спиртового клея чесались виски и лоб. Ночная рубашка почему-то была тяжелой, хотя и шелковистой и приятной для моих голых ног; рюшки покалывали кожу. Накрашенные ресницы постоянно слипались, лицо стянуло от грима и пудры. На губах был вкус вазелина. Шея ныла от неподвижности и моей боязни не удержать на месте уложенные локоны. Я была на ногах с пяти утра, несколько часов надо мной колдовали и суетились, мне хотелось есть. Я старалась сидеть на стуле как можно «легче», сознавая, что не должна помять костюм. Все было ужасно неудобно! Я была настоящей кинозвездой!
Моя «комната принцессы» имела только три стены, да и те были кое-как скреплены на обратной стороне, но внутри них все было очень мило. Я мечтала, чтобы когда-нибудь у меня была изящная, женственная спальня, а не такая «функциональная» комната со сверхжестким матрасом и подушкой из конского волоса. Мать моей мамы говорила: «Спи на плоском – укрепляет спину!» Моя мама, конечно же, соглашалась и добавляла своего колорита к поучению: «Мягкие подушки – для тех женщин, которым нечего делать и которые целый день валяются в постели и едят шоколадные конфеты».
Мама опустилась на колени, чтобы снять с меня шлепанцы. Шесть человек помогли мне забраться в постель. Еще люди поправляли окаймленные кружевом простыни, шелковое покрывало, атласные подушки. Фон Штернберг придал моим плечам, шее и подбородку нужное положение и научил, когда, что и как произнести.
– Ангел, оближи губы! – подсказывала мама из темноты.
– СВЕТ!
Я знала, что нельзя смотреть прямо на пылающие софиты, потому что тогда из глаз потекут слезы и размажут грим. Вздохни, но не двигайся! Что фон Штернберг велел мне говорить? И когда? КОГДА мне это говорить? Она придет в ярость, если я не справлюсь! Ей будет стыдно за меня! Я должна знать, как снимаются фильмы, – Я СЕЙЧАС ЧИХНУ! СЕЙЧАС ТОЧНО ЧИХНУ! Или меня стошнит…
– ХЛОПУШКА!
– КРАСНАЯ ИМПЕРАТРИЦА – СЦЕНА ПЕРВАЯ, ДУБЛЬ ПЕРВЫЙ!
Хлопушка прогремела, как гром! Я В ПАНИКЕ! Я НЕ ХОЧУ СНИМАТЬСЯ В КИНО!
– НАЧАЛИ!
Я НЕ ЧИХНУЛА, МЕНЯ НЕ ВЫРВАЛО И Я НЕ ОПОЗОРИЛА СВОЮ МАТЬ!
– СТОП! ПРОЯВИТЕ ЭТО!
– Хорошо, очень хорошо, Мария. Вот теперь передохни…
Мне давал режиссерские указания сам ДЖОЗЕФ ФОН ШТЕРНБЕРГ, меня не отругали да еще возвысили до обращения по имени – Мария – и все это на протяжении ОДНОГО УТРА!
– Давайте попробуем еще раз, – сказал режиссер.
– ТИШИНА НА ПЛОЩАДКЕ! – прокричал помреж.
– Джо, – прошипела мама из-за камеры, – подушка промялась и дает тень на ее правую щеку. – И моя «горничная» ступила прямо в кадр, в «горячий кадр», как они говорят, расправила подушку, запудрила пуховкой блик у меня на носу и ретировалась, пройдя между стояками осветительных приборов. «Все в порядке, – сказала она, – снимайте».
Поразительно, но моей матери сходили с рук такие вольности. Целый день она суетилась, все поправляла и во все вмешивалась, но никто не сказал ни слова и не попытался ее остановить. Меня это смущало. Конечно, если фон Штернберг не возражал, тогда все в порядке. Я уже была настоящим ветераном киносъемок, когда начали готовить мой крупный план. Придется долго ждать, пока установят свет и камеру, – может быть, мне выпить кока-колы? Или даже съесть хлеба с арахисовым маслом и салатом с желе? Все равно грим придется подправлять. Моя мать, едва я высказала свои пожелания, бросилась исполнять их. Ну и ну! Действительно, в положении «звезды» что-то есть!
На площадке никого не было, когда какая-то женщина пододвинула ко мне стул, села и с улыбкой спросила, не я ли Мария Зибер. Я сказала, что я, и она пожала мне руку.
– Сейчас мы проведем урок, Мария, – и она достала из своей вместительной сумки учебник, тетрадь, карандаши и резинки. Разложив картонную таблицу с алфавитом у меня на коленях, она показала на букву «А» и, не переставая улыбаться, ласково спросила: «Ты знаешь, что это?»
Я подумала, какая она милая, и решила подыграть ей. «А» произнесла я, как умела, – на немецкий лад.
– Нет-нет, дорогая, это неправильно. Попробуй еще раз – ну? – Она постукивала пальцем по большой черной букве и все улыбалась.
– А, – послушно повторила я, начиная недоумевать по поводу всего происходящего.
Ее улыбка слегка потускнела.
– Нет, дитя, не «А-а-а-а». Ты же можешь произнести простое «А»!
Она немного расстроилась, я это видела. Я решила прочитать весь алфавит, чтобы показать, что я не совсем тупая.
– Это БЭЙ, это ЦЭЙ, это ДЭЙ, а только теперь ЭЙ.
Улыбка исчезла с ее лица, когда я показала на «Е», произнося его по-немецки, то есть так, как по-английски произносится буква «А».
– Что вы делаете с моим ребенком? Как вы СМЕЕТЕ? ДЖО! С Ребенком какая-то женщина! ПОСТОРОННИЙ на площадке!
Мама кричала. Как стая гончих псов, фон Штернберг и половина команды окружили прежде улыбавшуюся, а теперь до смерти напуганную леди.
– Так кто вы? – Голосом судьи, выносящего смертный приговор, фон Штернберг вел допрос, а мама с силой прижимала меня к своей грудной клетке. Моя макушка доставала ей до груди, но сейчас я старательно играла «маленькую», поэтому стояла, подогнув колени.
– Но… но… Сэр, она девятилетний ребенок, снимающийся в кино! Она же должна нормально учиться! Я учительница студийной школы. Таков закон! – вопила дама в благородном негодовании.
Фон Штернберг был готов сказать ей что-нибудь примиряющее и выпроводить с площадки, но моя мать взвилась!
– Какой закон? Кто смеет говорить, что мой ребенок должен ходить в школу? Мой ребенок гениален! Ей не нужна школа. Она говорит на двух языках – а вы? Скажите своим начальникам – чему учить ребенка, решаю я, а не какой-то дурацкий закон! – Мама вошла в образ и играла «праведный гнев» Она выплескивала его на трепетавшую учительницу.
– Мы здесь снимаем кино. Это стоит больших ДЕНЕГ – больше, чем вы заработаете за всю жизнь, – а вы лезете к нам со своими глупостями! Так что покиньте площадку и заберите ваш алфавитик! Моему ребенку предстоит КРУПНЫЙ ПЛАН!
Участие в киносъемках дало мне на мгновение почувствовать, что значит быть звездой; в Голливуде у меня появились собственный стул и преподавательница, которая приходила к нам домой каждый день и учила меня произносить «Е» как «и-и-и», а не как «ЭЙ» Таков был закон! Даже Дитрих задело бы, если бы ее дочь ославили как прогульщицу. Я узнала также, что мне было, как я и подозревала с самого начала, девять лет от роду.
В конце концов мне понравились нормальные уроки языка моей собственной страны. Учеба моя не была регулярной, уроки сдвигались туда-сюда, в зависимости от расписания тех съемок, в которых участвовала я, и тех, которые, по мнению моей матери, можно было провести без моего священного присутствия. Никто из попечителей образования ни разу не пришел проверить, как в действительности обстоит дело. Не знаю, поспособствовал ли «Парамаунт» как-нибудь тому, что его звезду оставили в покое, но то, что ей преподавали уроки гордыни и себялюбия, похоже, закон устраивало.
Как только учительница обнаружила, что ее ученица «щелкает» книги, как орехи, ее преподавательский дух воспарил; но – чем выше летаешь, тем больнее падать, и он-таки грохнулся оземь, когда она попыталась преподать мне черную магию арифметики. В конце концов она избрала тактику, которой в дальнейшем следовали, не сговариваясь, и все другие мои преподаватели. Если ребенок так любит читать, а по всем остальным предметам программы безнадежен, то зачем осложнять жизнь ему и себе и «хлестать мертвую лошадь»? Так что я занималась в свое удовольствие любимым чтением, а преподаватели расслаблялись, получали свою зарплату и радовались небывалому зрелищу довольного ученика. Время от времени кое-кто из учителей предпринимал попытку хотя бы кратко преподать мне историю Египта, Греции и Рима. Но тут я пересказывала им истории Сесиля Де Милля, утаскивала домой Wardrobe book и кое-чему их сама учила!
Я тщательно скрывала свою любовь к чтению на английском. Мою мать и так раздражал мой, как она выражалась, «двухсотпроцентный американизм». Я изо всех сил старалась не забывать говорить по-немецки, если она была рядом, и когда мне повелевали «найти что-нибудь почитать», я брала из ее шкафа Шиллера, Гете или Гейне. Уроки немецкого языка продолжались. Учителя не трудились узнавать друг у друга, что они преподавали своей подопечной, поэтому было много путаницы. Довольно сложно находиться в тростниках с корзиной Моисея по-немецки, участвовать в восстании Спартака по-английски и сниматься с Марлен Дитрих в фильме о царской России – и все это одновременно!
На просмотрах отснятой пленки с моими сценами все приходили в экстаз! «Ребенок великолепен!» Награды Академии маячили на моем безоблачном горизонте. Отдел рекламы прыгал от радости и вовсю «раскручивал» «маленькую красавицу, талантливую дочь…» Моя мать не то что препятствовать им – она даже остановить их не пыталась. Она заказала пятьдесят дюжин моих фотооткрыток с кадрами крупного плана и разрешила мне их собственноручно подписать фиолетовыми чернилами!
Фон Штернберг устроил экранный просмотр моего материала. Предстать перед зрителями на большом, большом экране – безжалостный тест на профессиональную пригодность! Ну и как? Да, я выглядела пятилетней девочкой, но это сомнительное достижение стало единственным: сцена в целом была слишком вычурна, монотонна и мрачна. И боже мой, до чего же ТОЛСТОЕ у меня лицо! Я тут же решила, что, как раньше чечеточнице Руби Киллер, так теперь Ширли Темпл не стоило опасаться конкуренции с моей стороны. Моя «звездность» быстро испарилась, и я снова могла подписывать за маму открытки с ее изображением вместо своего, «Марии – дочери…»
Одно время в детстве я действительно считала, что это мое настоящее имя. Помню, в благодарственной записке по поводу какого-то подарка я написала «Искренне Ваша, Мария, дочь Марлен Дитрих». Мама, проверив записку, объявила ее «замечательной» и отослала. Мне до сих пор неловко вспоминать об этом.
Учеба на время прервалась. Предстояло снимать «прибытие в Санкт-Петербург», с чем уроки, конечно, соперничать не могли. На съемочной площадке пахло лошадьми и искусственным снегом, на ней толпились ковбои, разодетые как привратники Шехерезады в Париже. Огромные фальшивые черные усы, скрывавшие под собой калифорнийские улыбки, делали их похожими на настоящих «свирепых русских». Парикмахерский отдел предоставил нашему фильму пышные гривы и хвосты; благодаря им пони, взятые напрокат у секции поло загородного клуба «Ривьера», выглядели как низкорослые дикие сибирские лошадки.
Но меха Дитрих были настоящими. Просторная, до полу накидка с круглым капюшоном – серебристый русский соболь, причем самка! Баснословная стоимость, утверждала Дитрих, – вот что нужно, чтобы обеспечить фильму аутентичность. Но что-то говорило мне, что ей просто доставляет удовольствие видеть, как продюсер Адольф Цукор рвет на себе волосы! Она сказала мне как-то, и злорадный огонек горел у нее в глазах:
– В кои-то веки «Парамаунту» не надо объяснять, почему что-то стоит целого состояния. Они помнят цену хорошему меху! Но как ты думаешь, они когда-нибудь шили из настоящего соболя?
Дублерша Дитрих в накидке из коричневой белки стояла на разметке и ждала, пока установят свет. Считалось, что дублерам необходимо внешнее сходство со звездами. На самом деле все, что требуется, – это рост, комплекция и цвет волос плюс крепкие ноги, выносливость и бесконечное терпение. Некоторые звезды допускают дублеров в тесный круг своих приближенных, используют как «шестерок», а то и конфидантов, берут с собой при переходе на другую студию. Дитрих не делала этого никогда.
Дублерше было велено двигаться по направлению к царской карете, которая находилась в центре декорации зимней сцены. Карета, стоявшая на огромных колесах со спицами, была вся из черного дерева и стекла, с серебряными фонарями и подушками с кисточками. Отлично подобранная восьмерка черных лошадей ожидала спокойно, лишь время от времени подергивая кожей под непривычно тяжелой изукрашенной упряжью. Это были лошади-ветераны, специально обученные для киносъемок. Наверное, они стояли и думали: в вестернах с Томом Миксом было куда легче – там скачешь во весь опор до хорошей пены, потом тебя вытирают, кормят и отводят домой! А тут стоишь целый день в чем-то белом и липком, оно попадает в нос и ужасно пахнет! Когда работали лошади, в команде появлялся еще один человек – подметальщик. Его обязанностью было бегать между лошадиными ногами с совком наизготовку и немедленно действовать, как только «что-нибудь» шлепнется. Чем больше лошадей, тем больше старательных человечков. Кошмаром для них были слоны. А козы вообще сводили их с ума: подметальщики предпочитали, чтобы экскременты спокойно лежали и ждали, пока их уберут, так нет – эти маленькие черненькие шарики только и делали, что отскакивали и терялись!
Фон Штернберг сидел верхом на своей любимой игрушке – съемочном подъемнике. Он на нем ездил, как ведьма на метле, и иногда казалось, он кадры придумывает специально, чтобы покататься!
– Мы готовы, мисс Дитрих, дайте знать, когда вы будете готовы. – Помреж только что реверанс не сделал. Мама надела свою соболиную накидку и поправила капюшон, чтобы он ровно обрамлял ее лицо, Нелли вспушила прядки волос ловким взмахом расчески, Дот провел по губам смоченной в глицерине кисточкой, а дублерша оставила позицию, как только Дитрих предъявила на нее свои права. Она выглядела такой мягкой и уютной, будто гладкий конфетный мишка, который решил не спать зимой, чтобы подивиться на засыпанную снегом Россию! Дитрих все еще была убеждена, что нужно играть «невинное удивление», и упорно держалась за этот образ вплоть до сцены, которую всегда называли «окончательное исчезновение». Мне эта сцена казалась глупой: красивый гвардеец дворцовой охраны идет за ней в кусты – и вдруг на экране затемнение. По мне – бессмыслица, но после этой сцены мама больше не изображала «девочку». Говорят, фон Штернберг буквально вздохнул с облегчением в тот день, когда его звезда перестала порхать, опустила знаменитые веки и вновь подставила свое лицо под его изысканное освещение.
Милый Папи,
Наконец-то у меня есть время написать тебе. Сегодня я имею первый выходной, да и то потому, что прошлую неделю работала вечерами. Похоже, фильм удастся. Фото тебе уже посланы. Может быть, что-то уже дошло. Джо очень мил – счастлив, что мне все еще интересно. Что мне все небезразлично, в том числе и он сам. Я выгляжу лапочкой в фильме, очень молодой, повторяю, в фильме. В жизни у меня на щеках морщины, как ты уже успел заметить. Я просто старею. Маска от Ардена, которую прислала Томи, очень хороша, но у меня пока нет хорошего ночного крема.
Здесь тепло. Сегодня получила телеграмму из Вены, где идет снег. Он пишет ласковые письма, но кому это помогает? В понедельник я подписываю страховку на твое имя в сто тысяч долларов в случае смерти и в двести тысяч – смерти в результате несчастного случая. (Разумеется, я умру не в постели).
Тебе надо приехать на следующий фильм и работать с нами. Подумай, пожалуйста, – твое присутствие было бы очень полезно. Первый раз в жизни мы будем получать гонорар с проката. Ты мог бы нам очень помочь, если бы работал в компании.
Люблю тебя,
Мутти
На что мой отец ответил:
…о твоем и Джо предложении приехать работать с вами над следующим фильмом. Звучит заманчиво – но на какую работу ты определишь «Господина Дитриха»?
Пока снимали «Красную императрицу», я почти не виделась со своими учителями. Мой скучающий охранник и главный садовник подрались: подстригая газон машиной, садовник наехал на спящего в траве охранника и срезал мыски с его только что купленных двухцветных ботинок. Горничную с сильным немецким акцентом застукали за примериванием чулочных поясов моей матери. Наш любвеобильный шофер, по слухам, сделал что-то «возмутительное» либо с прачкой, либо с подручным мясника. Розовый сад пожирали ненасытные гусеницы, а новая собака, по-моему, чау-чау, слопала кролика – их уже было шестьдесят – на завтрак! Иногда трудно было решить, где интереснее – дома или на студии!
По утрам в воскресенье мама выпивала большой стакан теплой воды с английской солью, пытаясь сбросить вес за свой единственный выходной день. В перерывах между позывами в ванную мы отвечали на письма и делали телефонные звонки. Сначала папе:
– Папи, если я вдруг убегу, поговори с Катэр. – Он знал о процедуре с английской солью и не нуждался в объяснениях.
– С Джо опять стало трудно! Я не виновата, если Купер все время лезет в мою уборную… – смеялась она. – Я сказала уборную! Правда, Папи!.. И Морис постоянно звонит. Каждый вечер я варю Джо обед, а утром готовлю крепкий чай ему для студии. Гансу я только перезваниваю, когда ему меня плохо слышно, и все равно он сердится! Он не понимает, что я здесь только ради него… Скорее, поговори с Папи…
– Она понеслась в ванную, а я взяла трубку, чтобы не разрывать связь с Парижем.
– Привет, Папи. Как твои камни?
Папа не успел закончить отчет об урологическом статусе своего организма, как мама вернулась и возобновила разговор.
– Папи, ты бы позвонил Джо!.. Скажи ему, что я люблю только его. Поэтому я и нахожусь здесь и снимаюсь в таком сложном фильме. Неужели я должна все время делать это с ним, чтобы он мне поверил? – Она сунула мне черно-золотую трубку и прошептала:
– Детка, скажи Папи, что скучаешь по нему.
– Папи, это опять я. Я по тебе скучаю.
Он ничего не ответил, поэтому я продолжала.
– Как Тами? Она получила мое письмо, где я ей рассказываю, как моя новая собака съела кролика? Можно мне поговорить с ней одну минуточку?
Мама вышла из комнаты, надо было говорить быстро.
– Тамиляйн? Как я по тебе скучаю! Да, с фильмом все в порядке. Все такое русское – тебе бы понравилось. Но здесь нет ни одного настоящего русского – нигде! Как бы мне хотелось, чтобы ты приехала! У нас тут есть колибри, и их крылышки действительно гудят, когда они ими машут. Вот бы тебе на них поглядеть! Напиши мне письмо, пожалуйста, я тут же отвечу, обещаю. Я тебя люблю. Поцелуй Тедди. – Я положила трубку за мгновение до прихода мамы.
Затем она позвонила в Берлин:
– Муттиляйн, ты получила фотографии? Да, они очень красивые. Конечно, большие портреты будут сделаны только после окончания съемок. Да, очень тяжело, но мне нужны деньги. Если тебе что-нибудь нужно, позвони или телеграфируй Руди – он в Париже. Да, дай трубочку Лизель… Ты, дорогая? Да, я работаю. Это эпохальный фильм, и господин фон Штернберг делает из меня красавицу. Нет, именно он делает! Он делает меня красивой. Я сказала Мутти звонить Руди, если ей что-нибудь нужно или она вдруг захочет уехать. Что? Лизель, эту линию не прослушивают – они еще не зашли так далеко! Хорошо, но не забывай, что я говорю из Америки. Здесь все спокойно. А вот и Ребенок… – она поманила меня рукой.
– Поговори с Лизель… Она все так драматизирует!
Я взяла трубку:
– Тетя Лизель, вам бы понравился наш новый дом. Он похож на испанский. В саду есть настоящие банановые пальмы, а розы растут на маленьких деревьях, а не на кустах! – Она не произносила ни слова в ответ, поэтому я спросила: «Тетя Лизель, что с вами?»
– Катэрляйн, скажи Киске, чтоб не присылала эти американские газеты… Почту вскрывают, а если придут с обыском… Скажи ей, пусть пишет осторожнее!
– Хорошо, тетя Лизель, я скажу. Не волнуйтесь, пожалуйста. Целую вас. – Я передала трубку маме.
Она сказала какие-то теплые слова сестре и повесила трубку. «Лизель и вправду боится! «Они» – то, «они» – это! Вечно этот Гитлер! Хоть бы какой-нибудь еврей убил его, да и дело с концом. Ангел, сейчас мы позвоним в Вену Гансу», – и я снова проделала все хитрые маневры, которые нужны были в 1934 году, чтобы соединиться с Европой. Когда наконец телефонистка позвонила, мама перенесла телефон в спальню и говорила с Яраем несколько часов. Брайану мы не звонили. От него все еще не было известий. Де Акоста пребывала в состоянии «трагической мрачности», сознавая, вероятно, что ее карьера на закате. «Мальчики», правда, были безумно довольны жизнью. Маме удалось затащить одного из них в фильм на роль придворного. На него надели атласные штаны до колен, вышитый камзол с небольшим удлинением, покрывавшим его аккуратный зад, белье с пышными кружевами на шее и запястьях и… атласные бальные туфли на высоких каблуках! Божественно! Они были в полном восторге от костюма и, конечно, от своей Марлен, благодаря которой все это стало возможно!
Учителя безропотно ожидали; мы должны были вот-вот начать снимать сцену родов.
Она полулежит на горе шелковых подушек. Блики света на белых волосах подобны отблескам луны на водной глади, глаза, в которых видна мягкая усталость, смотрят, как покачивается и вращается на тонкой цепочке крупный бриллиантовый кулон, свисающий с безупречной формы пальца ее алебастрово-белой руки. Камень улавливает свет, преломляет его и, кружась на цепочке, разбрасывает блики по комнате. Белый туман тончайшего газового полога окутывает кровать вместе с нею. Вначале микроскопическая сетка газа дается резко, затем фокус расплывается, и завеса исчезает; одновременно рука с кулоном становятся все резче. Потом и они расплываются, уступая экран ее лицу; оно так прекрасно, что у вас захватывает дух, и вы уже не помните тот путь сквозь три измерения, через которые прошел ваш взор.
Моя мать всегда говорила: «Мы не знали, что создаем шедевры! Мы просто работали! А теперь о фильмах пишут книги, профессора выискивают «смысл» в каждом кадре. Почему это так, что имеется в виду, как сделано то-то… Целая история! Нам надо было снять фильм, и мы его снимали! И все!»
Возможно. Но в тот день команда «Красной императрицы» наблюдала за работой мастера; люди сгрудились в затененной части площадки и смотрели, тихо перешептываясь. В огромном павильоне было темно, раскаленный белый луч высвечивал лишь небольшой круг, где маленький человек с поникшими усами творил над любимым лицом свое совершенное искусство; магию профессии и счастье быть в ней ощущали все присутствующие.
В те вечера, когда мама не нуждалась в моем обществе в ванной, мне повелевали сидеть у себя в комнате, не выходить и рано ложиться спать. Но обычно бывало так, что я восседала на краешке ванны, слушала и смотрела, как она готовилась ко сну. В тот день я занималась дома и не была на студии, и мама рассказывала мне о том, что я пропустила в первый день съемок сцены банкета. Она сплюнула в розовую мраморную раковину.
– Тебе стоило бы посмотреть сегодня – это было ужасно. Во-первых, Джо сделал стол – он занимает целый проход перед грим-уборными. Уже это невозможно. Потом всем нужно сидеть на этих огромных стульях под нависающими над тобой мертвецами! Ты не представляешь, как они затеняют лицо. Мертвецы держат свечи, мертвецы на столе, у стульев, у стен – везде и всюду, между горячим воском и софитами, жара!
Она взглянула в зеркало, обработала замеченный на носу прыщик.
– Этот ужасный человек Джеффи все время жалуется, что в парике он похож на «сумасшедшего». Он и должен быть безумцем. Так чего же он хочет? Выглядеть, как Берримор? Наверно! Ты знаешь, он ненавидит Джо. Он ведет себя на площадке неслыханно. Все время говорит, что он из «театра»! Пусть едет в свой Нью-Йорк и сидит там. Актеришка!
Она села на унитаз, достала мозольную подушечку и помассажировала покрасневший мизинец на ноге.
– Такие прекрасные туфли мы сделали. И все зря! Под столом их никто никогда не увидит. Даже когда я встаю, все равно можно ли что-нибудь увидеть под этим ужасным костюмом? Ничего не видно, кроме жемчуга. Трэвис совсем спятил с этим жемчугом! Не знаю, почему я это позволила. Я похожа на Мэй Уэст в тиаре а la королевская! Радость моя, подай мне еще одну мозольную штучку. В парижских туфлях я такого никогда не испытываю. Почему в Америке никак не научатся делать обувь?
Она выключила свет. Мы вышли из ванной, и она забралась в постель, но вместо того, чтобы лечь, подложила подушки под спину и села. Что означало желание говорить. Мне не разрешалось сидеть на маминой кровати, когда она там находилась, поэтому я принесла стул и села слушать.
– Реквизитор – как его?.. Неважно. Тоже сошел с ума – наверно, друг Трэвиса – с этой муляжной едой. Ты бы видела! Хватило бы на двести человек, а сколько нас за этим нескончаемым столом – пятьдесят? Ты не можешь себе представить! Лоснящиеся от краски свиные головы! Поросята целиком, а из фазаньих задов торчат целые кусты оранжево-коричневых перьев! Бесконечные блюда с раскрашенной едой! Бесконечная сцена! Все тянется и тянется… Радость моя, подай мне пилку для ногтей.
Я сходила в ванную и принесла ее любимую пилку – ту, которой она пользовалась в «Марокко».
– Почему это у меня ногти не растут? Как у Кроуфорд. У нее просто когти ястребиные! – Она засмеялась.
– Этому красавчику, сыну Фэрбенкса, наверно, так нравится. Говорю тебе, сцена банкета будет очень занудной, как бы там Джо ни резал ее при монтаже. Он на меня сегодня разозлился. Он освободил площадку и сказал: «Мисс Дитрих сейчас будет плакать?» Но я не заплакала – ты же знаешь, что со мной бывает, когда он кричит, – у меня просто сжимается под ложечкой. Он иногда ведет себя, как какой-нибудь простолюдин, несмотря на всю свою гениальность. Все терпеть его не могут и хотят уйти из фильма, поэтому мне приходится держаться так, будто это никак невозможно. А расползающаяся от жары склеенная картонная еда, а этот браслет! Ты еще не видела браслет! Трэвис думал скрыть под ним полноту моей руки и сделал его от запястья до локтя! Из жемчуга! Уму непостижимо! И он есть в первом кадре, так что ничего не поделаешь, снимать нельзя! Повторяю, эта сцена чудовищна! Детка, поставь будильник на четыре тридцать. Я хочу успеть поймать Джо утром прежде, чем он пойдет на площадку.