Текст книги "Моя мать Марлен Дитрих. Том 1"
Автор книги: Мария Рива
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 34 страниц)
Происшествие, конечно, не разбило мне сердце, но я бы не отказалась поучаствовать в таком празднестве. Это был не последний раз, когда «Парамаунт» пытался устроить его для меня. Но все подобные планы отметались, и моя мать была права. До безобразия экстравагантные дни рождения, которые Джоан Кроуфорд впоследствии устраивала для своих драгоценных чад, доказали врожденный хороший вкус моей матери, иногда ею проявляемый.
Мой седьмой день рождения начался на рассвете очередного великолепного дня при вечном свете солнца. Я думала о том, когда же наступят зимние холода и мне наконец разрешат отправиться в школу. Но солнце светило без устали, пенал так и лежал, завернутый в красивую бумагу. Мой отец, который уже работал в Париже, дублируя для «Парамаунта» иностранные фильмы, поблагодарил жену за мое существование.
ПАРИЖ 13 12 1931 ДИТРИХ ГОЛЛИВУД
ПОЗДРАВЛЯЮ ТЕБЯ ЭТИМ ДНЕМ БЛАГОДАРЮ ТЕБЯ МУТТИ ЛЮБЛЮ
ЦЕЛУЮ
ПАПИ
Делать покупки мы могли в единственном месте – в универсальном магазине Буллока в Уилшире. В Беверли-Хиллз тогда магазинов не было. Родео Драйв была просто ленивой улочкой посреди деревушки с пальмами, которую Лорел и Харди использовали как декорацию. Поэтому алы выезжали на машине с шофером в Голливуд, на Уилширский бульвар, почти в пригород Лос-Анджелеса, где стояла копия Крайслер-Билдинга! Не столь высокая, не столь величественная; в общем, нельзя было представить на ней Кинг-Конга, но для города, состоявшего из одноэтажных фазенд, дощатых бунгало и лотков с фруктовыми соками в форме апельсинов, это был небоскреб – восьмиэтажка «арт деко» – геометрические линии, бетон и стекло.
Моей матери, по-видимому, понадобилось что-то, чего она не могла достать на студии, поэтому однажды утром она решила съездить к Буллоку и захватила меня с собой. Так как в нашем доме она одна бегло говорила по-английски, ей пришлось ехать самой. Ей это было не по душе. Я волновалась – впервые мы ехали не на студию, а в другое место. Телефонные столбы, бензоколонка, украшенная красными летящими лошадьми, хилые пальмы, лотки с хот-догами в форме такс – Уилширский бульвар 1931 года не сильно отличался от сегодняшнего, разве что на месте маленьких домиков встали банки из черного стекла и прозрачность стен больше не обязательна. В тот день жаркое солнце светило на фоне голубого, как почтовый конверт, неба. Я знала, что такое абсолютно невозможно в канун Рождества – значит, наверняка, это было очередное волшебство, во что я легко могла поверить! Волшебство входило неотъемлемой частью в мою новую жизнь.
Швейцар, одетый в буллокские оттенки «беж и горький шоколад» провел нас через разукрашенные стеклянные двери. Гарри припарковал зеленый «роллс-ройс» прямо у магазина: улицы в те времена всегда пустовали. Сводчатый первый этаж напоминал французский собор, он вполне подошел бы для съемок «Горбуна из Собора Парижской Богоматери». Это было грандиозно.
А в самом центре стояла она – ГИГАНТСКАЯ рождественская елка. Я едва не опрокинулась на спину, пытаясь разглядеть серебряную звезду на ее верхушке. Но, что самое удивительное, елка была вся в снегу! Как это могло быть? Снаружи – солнце, внутри – снег? Однако еще чудеснее было освещение. Не свечки, как у нас в Берлине, а электрические лампочки, и все голубые! Все гирлянды, все игрушки и все стеклянные шары… Пречистая Матерь Божья! Я стояла как загипнотизированная. Не помню, что мы в тот день делали и куда ходили, я пребывала в сапфировом сне. Когда мы добрались до дома, я ни о чем другом не говорила.
Поскольку мы всегда соблюдали свои немецкие обычаи, Рождество отмечалось 24-го вечером. 25-го только ели. Санта Клаус никогда к нам в дом не приходил. Он был для тех людей, «которые покупают эти идиотские поздравительные открытки». Так или иначе, моя мать никогда не любила оставаться в тени, особенно если дело касалось щедрости. За всю свою жизнь она ни разу не сделала анонимного подарка, ни частному лицу, ни организации. Она считала благодарность слишком важным оружием, чтобы пренебрегать ею. В семье Дитрихов она, и никто другой, была дарителем. Даже в Германии я всегда знала, от кого получаю какой подарок и какая степень благодарности соответствует каждому из них. В это мое первое американское Рождество я была немного постарше, но правила действовали те же. Сперва нужно было терпеливо ждать в новом платье и туфельках перед закрытыми дверьми гостиной. Затем под граммофонные звуки «Тихой ночи» двери открывались и внутри оказывалось маленькое зеленое деревцо, освещающее затемненную комнату своими крошечными свечками, и воздух пах хвоей и шоколадом. Именно эту первую минуту Рождества я любила больше всего – особенно минуту встречи со сверкающим деревом, музыку и запах дома.
В тот год на мне было шелковое платье, белое американское платье фирмы «Мэри-Джейнз». Как только заиграла музыка, фон Штернберг и моя мать открыли тяжелые двойные двери, ведущие в нашу гостиную, и мир засверкал, заискрился голубым цветом: во всем своем двадцатифутовом великолепии там стояло дерево из магазина! Не хватало только звоночков, издаваемых лифтами.
Моя мать была очень довольна своим сказочным сюрпризом. Все на студии прослышали о «голубой елке для ребенка» и о том, как ей удалось перекупить ее у Буллока. Это действительно было похоже на сказку – мне так хотелось всем рассказать про свое дерево, но все уже о нем знали.
Чтобы снять рождественские фотографии при нормальном освещении, со студии приехали плотники, распилили дерево на части, затем вновь собрали его в саду, где на жарком солнце от испарений белой краски меня затошнило, пока я позировала среди заново сколоченных вместе веток. В те дни еще не было цветной пленки, поэтому, когда я позеленела, а дерево пожелтело, как прогорклое масло, на фотографиях это не отразилось. Мне всегда хотелось показать их кому-нибудь еще помимо персонала. Это великое голливудское дерево.
Париж, воскр., 14 февр. 1932
Муттиляйн,
Я так рад, что у тебя было приятное рождество и что ты не очень страдала оттого, что меня с тобой не было. Я правильно сделал, что поехал к своим родителям. Они получили не самые дорогие подарки: я привез им то, что им действительно было нужно – небольшое радио. Они в восторге.
Подарки тебе – конечно, дело другое: четыре браслета с бриллиантами! Ты мне обещала, что пришлешь их фотографии, я жду с нетерпением, очень любопытно увидеть их. Я не знал, что Джо заплатил и за кольцо с сапфиром.
Я также не знал, что у вас с ним были такие ужасные ссоры. Я знаю, он человек нелегкий, но со временем это должно пройти. Он тебя любит и мучает потому, что любит, потому, что чувствует себя рядом с тобой несколько беспомощным и таким образом компенсирует свою слабость. Да, вот что я вспомнил: перед Рождеством я послал тебе фотографию, где мы втроем, это фото из какой-то газеты, один наш бухгалтер хотел бы получить на нем автографы – Твой и Кота – и я попросил, чтобы ты отправила фото непосредственно ему. Он до сих пор не получил его, так подпиши и отправь! Сделай это, пожалуйста, ты же знаешь этот тип людей.
Надеюсь, тебе понравились шляпы и чулки, которые я тебе купил в Берлине. Не забывай обо мне.
Папи
«Шанхайский экспресс» вызвал шквал восторженных рецензий. Фон Штернберг уже написал следующий сценарий для моей матери. Он рассказал нам его содержание. В этом фильме она должна была играть преданную мать, идеальную, жертвенную жену, уличную проститутку, бойкую певичку в ночном клубе, элегантную содержанку, звезду кабаре – и вновь любимую, «лишь – однажды – неверную» жену. Мне показалось, что фон Штернберг слегка переборщил, но моей матери это понравилось, она была в полном восторге – даже одарила его одним из своих лучших поцелуев. Наш режиссер просиял: «Парамаунт» принял сценарий «Белокурой Венеры».
Герберт Маршалл должен был играть многострадального мужа, а актер второго плана Кэри Грант – открытие Мэй Уэст – получил роль «шикарного любовника». Но студия заупрямилась по поводу концовки. Я так и не узнала, кому принадлежал какой ее вариант, я знала только, что первый, написанный фон Штернбергом, был отвергнут, оскорбленный, он отказался от картины; на нее был назначен другой режиссер. Моя мать категорически отказалась работать с кем-либо, кроме фон Штернберга, он втайне очень был рад тому, что она заняла такую позицию; студия была в ярости.
26 апреля 1932 года «Парамаунт» объявил, что Марлен Дитрих временно отстранена от работы из-за отказа выполнять условия контракта и что в «Белокурой Венере» ее заменит Таллула Бэнкхед. Таллула якобы сказала: «Я всегда хотела примерить панталоны Дитрих», – отчего она не стала дороже «Парамаунту» или офису Хея, могущественному цензору киноморали, но рассмешила Дитрих. Затем «Парамаунт» объявил, что студия предъявляет Джозефу фон Штернбергу иск на сто тысяч долларов за нанесенный ущерб. Его ответ был характерен: «Всего-то сто тысяч? Это даже оскорбительно!»
Большинство звезд, отстраненных от работы, впадали в панику. Они лишались средств к существованию, их карьера «зависала», статуе звезды подвергался угрозе. Но мою мать было не так-то легко пронять. Она высыпалась, убирала дом, пекла и варила на целый полк, все пробовала, весь день лакомилась, а потом, вырядившись в пух и прах, отправлялась на всю ночь танцевать с Шевалье. Раз, правда, она слегка на него разозлилась: заметив, как он поглядывал на Джаннет Макдональд в студии, однако простила его, потому что он прекрасно танцевал, и, как она заметила, «не злиться же из-за всякой ерунды». Конечно же, их видели вместе; конечно же, их фотографировали щека к щеке; конечно же, Шевалье гордился всем этим вниманием; конечно же, фон Штернберг ревновал. Однажды ночью он дождался ее, и их словесный поединок был таким бурным, что разбудил меня и даже Тедди, который забрался по лестнице ко мне наверх из кладовой, где спал в своей корзинке. О Боже – ну неужели мать не могла прошмыгнуть через дверь из сада, чтобы не расстраивать так нашего коротышку? Ведь он так усердно работал, подарил ей чудесное сапфировое кольцо, такое голубое, прямо как моя рождественская елка! В конце концов он любил ее – разве она не могла быть чуть-чуть подобрее?
Хотя я никогда не была слишком близка с Шевалье, я понимала, что моей матери он нравился главным образом тем, что был совершенно «неамериканцем» К нему тянуло даже моего отца. Посреди всего этого «американизма» иностранцы в своей ностальгии выискивали друг друга. Но даже если я это и признавала, я все равно не могла сочувствовать постоянному стремлению матери к далеким европейским берегам. Поскольку и Дитрих, и Шевалье были звездами «Парамаунта», студия, естественно, выпустила и их фотографию в обнимку. Агентства новостей подхватили ее и распечатали по всему миру. Мой отец протелеграфировал, чтобы получить разрешение использовать фотографию на рекламной открытке для «Полидора», европейской фирмы грамзаписи моей матери. Мать написала ответ, так объясняя щекотливую ситуацию:
Папиляйн,
Я могу авторизовать открытку, которая нужна «Полидору» но не могу послать отпечатки, потому что Джо побывал на студии ночью, вынул негативы из папок и уничтожил их. Он обвинил меня в неверности, в том, что я намеренно пытаюсь его обмануть. Обозвал меня шлюхой, потом спросил, спала ли я с Морисом. Я просто не выношу сцен ревности…
В доказательство того, что ей пришлось выстрадать, она приложила извинения фон Штернберга:
Любовь моя, моя истинная любовь,
Я уже сожалею о том, что сказал. Ты не заслуживаешь таких обвинений, а я вел себя, как обычно, несносно и необъяснимо. Каким-то образом, где-то я сбился с пути и не могу найти самого себя, Я не сделал ничего, чтобы заслужить твое уважение, и сделал слишком мало, чтобы сохранить его. Слова нельзя просто стереть, и за каждое нехорошее слово надо платить штраф. Именно это я и делаю,
Джо
Из-за нерабочего расписания моей матери внезапно стали возможны «семейные» экскурсии. Мы стали ходить в кино, как обычные люди, вместо того, чтобы заказывать и смотреть фильмы на студии. Конечно, нам никогда не приходилось платить, нас пропускали потихоньку через боковые двери уже после того, как гас свет, чтобы мою мать не узнали, и мы так ни разу и не досмотрели ни одного фильма до конца, потому что нам приходилось пробираться к выходу до того, как зажгут свет. И все же было весело делать вид, что мы «ходим в кино», как обычные люди! Еще мы ездили к океану. Я очень любила эти поездки – смотреть на чаек, на высокие буруны, на бесконечный горизонт. Мать никогда не подставляла себя солнцу, и не только из-за своей профессии: в то время она в принципе отвергала загар. Она считала, что загар – это для мужчин, и то только для красивых, так что к океану мы обычно ездили ближе к вечеру, на закате.
Впервые я услышала об этом по радио, в комнатке дворецкого, затем разрыдалась одна из служанок: кто-то украл ребенка у того человека с немецким именем, который в одиночку перелетел через океан. Я подумала, как это ужасно и как мог кто-то поступить так жестоко. Мне пришлось спросить у нашего шофера, что такое выкуп. Когда он мне сказал, я стала надеяться, что мистер Линдберг достаточно богат, чтобы выкупить своего ребенка. Шли дни. На поиски были брошены все знаменитости ФБР, но ребенка так и не нашли. Я решила, что, может быть, сработает метод моего отца, и прочла прочувственную молитву. Слухи росли, как грибы. Не было такого штата, где бы не нашлось свидетелей, видевших похитителей. Вся Америка искала младенца Линдберга. Когда было объявлено, что его могли перевезти в Южную Калифорнию, мы тоже включились в поиски. Теперь по дороге на пляж Гарри было велено заезжать во все темные аллеи, во все узкие проулки, а мы, высовывая головы из «роллс-ройса», впивались глазами в каждую тень, в тускло освещенные окна каждой лачуги, надеясь найти этих ужасных похитителей. Выкуп был заплачен, а 12 мая ребенка Линдберга нашли мертвым.
Спустя три дня мы получили первое письмо с требованием выкупа. На нем стоял почтовый штемпель: «Аркэйд Стейшн, Лос-Анджелес, 15 мая 1932».
ТРЕБУЕМ 10 000 ДОЛЛАРОВ. 16 МАЯ В ОДИННАДЦАТЬ ЧАСОВ ВЕЧЕРА ПРИПАРКУЙТЕ МАШИНУ ПРЯМО У ВАШЕГО ДОМА. ПОЛОЖИТЕ ПАКЕТЫ С ДЕНЬГАМИ НА ЗАДНИЙ БАМПЕР НЕ ДАЛЕЕ ШЕСТИ ДЮЙМОВ ОТ МОСТОВОЙ. НЕ ЗВОНИТЕ В ПОЛИЦИЮ. ПРИНИМАЕМ ТОЛЬКО ПЯТИ– И ДЕСЯТИДОЛЛАРОВЫЕ БАНКНОТЫ. НЕ МЕДЛИТЕ. ПОМНИТЕ ЛИНДБЕРГА. ХРАНИТЕ МОЛЧАНИЕ. НЕ ДЕЛАЙТЕ ГЛУПОСТЕЙ.
Моя мать позвонила отцу в Париж, чтобы приезжал на первом же корабле: «Поторопись, Папи!» Но даже если бы он выехал немедленно, ему все равно потребовалось бы не менее десяти дней, чтобы добраться до нас. Я думала, успеет ли он вовремя, пока меня не украдут. Моя мать совершенно потеряла голову. Были призваны фон Штернберг и Шевалье, непременно с «ружьями наизготовку». По-видимому, их экипировал реквизиторский отдел «Парамаунта», так как они прибыли вооруженные до зубов, с заряженными карабинами. Фон Штернберг упорно предлагал позвонить в ФБР и начальнику отдела рекламы «Парамаунта», чтобы заткнуть рот прессе. К тому времени дом уже был запружен местной полицией, окружной полицией и полицией штата, начальством студии, охранниками, рекламщиками и прочим персоналом «Парамаунта». Моя мать, обвив меня рукой за талию и судорожно прижимая к себе, с остекленевшими глазами твердила: «Пока ты со своей матерью, ты в безопасности. Со своей матерью ты в безопасности. Никто не сможет отнять тебя у меня». Она так упорно это повторяла, что перепугала меня до полусмерти. Когда приехало ФБР, я поняла, что со мной все кончено, теперь спасти меня мог только Эдвард Г. Робинсон! Вход в сад и во все ранее доступные комнаты был «воспрещен» – меня посадили в одну из задних комнат для прислуги и приказали не высовывать оттуда нос. Проснувшись однажды ночью, я обнаружила рядом с кроватью на полу спящего фон Штернберга с револьвером в руке; в другой раз – мелодично храпящего Шевалье, тоже одетого и вооруженного.
Пришло еще одно требование выкупа, со штемпелем от 17 мая. Затем еще одно – 25 мая.
ПОСЛУШАЙ, МАМАША, НЕ БУДЬ ДУРОЙ. ДРУГИЕ ЗАПЛАТИЛИ, И ТЫ ТОЖЕ ЗАПЛАТИШЬ.
Я включила радио в комнате прислуги и услышала, что «дочурку Марлен Дитрих Хайдеде грозятся похитить» Ну и ну! Про меня сказали по радио – пусть даже под этим идиотским именем. Я надеялась, что и в следующем выпуске новостей про меня тоже объявят.
Моей матери, должно быть, пришлось нелегко со мной во время этого страшного для нее периода. Я воспринимала происходящее, как великолепный сценарий, я чувствовала, что играю в собственном захватывающем фильме и наслаждалась статусом звезды.
30 мая пришло еще одно требование выкупа:
РЕШАЙСЯ. ДЕНЬГИ ИЛИ ПРИШЬЕМ ДЕТОЧКУ. КАК ТЫ НАСЧЕТ ЭТОГО? ПОМНИ ЛИНДБЕРГА!
Газеты нарезали ровно по размеру банкнот, запаковали в аккуратные пачки, сверху и снизу каждой приложили по меченой пятидолларовой бумажке, которая должна была обмануть похитителей. Наготовив достаточное количество пачек, их уложили в два больших коричневых пакета для продуктов и поместили на бампер взятой из реквизита студии машины, которую припарковали у нашего дома. Затем пар пятьдесят острых глаз стали наблюдать за этим бампером из специальных укрытий в доме и в саду. Тянулись часы, моя мать разносила всем кофе и бутерброды, чтобы поддержать наблюдателей «в хорошей форме», но никто так и не явился за газетными деньгами, а требования выкупа внезапно прекратились.
К тому времени как приехал отец, угроза отпала, но, конечно, переполох остался. Отец взял дело в свои руки, отослал мать в постель (она поднялась в спальню и уснула впервые за много недель), велел мне вернуться в мою прежнюю комнату и сесть за книжку, приказал издерганной прислуге прибрать дом и приготовить приличный ланч для мистера фон Штернберга, мистера Шевалье и для него самого и сервировать стол в саду ровно через час. Затем, вместе со своими приятелями, отправился проверять наш запас контрабандных вин. На следующий день для меня наняли телохранителей. Первые несколько недель на постоянном дежурстве было четверо охранников днем и четверо ночью. Поскольку дальнейших требований выкупа не поступало, их число сократили вдвое. В качестве дополнительной предосторожности один собаковод привел к нам огромную немецкую овчарку, якобы натренированную в полиции для нападения, которая должна была вонзить свои острые, как бритва, клыки в любого, кто посмотрит в мою сторону. Собака испытывала страстную тягу к мячам. Стоило бросить ей что-нибудь катящееся, и она тут же стремительно пускалась за ним вприскочку – вот так свирепый убийца! Весь день собака только и делала, что виляла своим длинным пушистым хвостом, выпрашивая разрешения погонять по лужайке любимые игрушки. Из нашего попугая и то вышел бы сторож получше.
Несмотря на все меры предосторожности, моя мать твердила, что мы должны уехать в «безопасный» Берлин. На любое возражение: дескать, нельзя оставлять карьеру звезды, – она отвечала ледяным взглядом, сопровождаемым фразой: «Если бы я не была знаменитой кинозвездой, никакого похищения не было бы». С такой логикой никто не мог поспорить. Но у всех были свои причины удерживать ее в Голливуде. Фон Штернберг боялся, что, если она сейчас уедет, он ее потеряет. Я боялась, что потеряю Америку; отец – свою комфортабельную жизнь в Париже. Только Шевалье ничего не терял, так что он просто спокойно ждал, что же придумают остальные. Понимая, что только рабочая дисциплина в состоянии рассеять ее ужас, фон Штернберг капитулировал, приняв все парамаунтовские поправки к сценарию, и «Белокурая Венера» снова стала созданием Дитрих-Штернберга.
И все же потребовалась совокупность гарантий со стороны полиции и ФБР и моего священного обета никогда больше не болтаться вне пределов нашего дома и обнесенного стеной сада, – лишь тогда моя мать согласилась остаться в Америке и вернуться к работе. Узнав, что к съемке фильма с ее так называемой заменой еще по-настоящему не приступали, она сказала:
– Ага! Так это был просто трюк студии, чтобы я поволновалась! Глупый народец! Всех-то и дел, что Таллула теперь не сможет похвастаться, что побывала в панталонах Дитрих!
И разразилась хохотом. Мы дружно вздрогнули, как птичья стая, услышав от нее этот внезапный смех. Она смеялась – благодаря фон Штернбергу! Наш «солдат» был вновь в боевой готовности – в готовности выполнить свой магический долг.
На каждое окно и каждую дверь поставили по железной решетке. Ворота держали под током. Ночью, при опущенных шторах, было еще не так плохо, но днем мне казалось, что мы отбываем срок в Алькатраце. Правда, мои телохранители были добрые, как заботливые отцы: они знали, что сделают все для моего блага, но мечтали, чтобы им не пришлось этого делать. Они тайком приносили мне леденцы и мою любимую запретную жевательную резинку, разговаривали со мной, мы подружились. Так протекали наши солнечные дни. Мой отец взял на себя роль строгого преподавателя для балованной недоучки, драгоценного чада кинозвезды, стоял надо мной, пока я делала примеры, читала немецкие книжки, практиковалась в написании готических завитушек. Затем он взялся за совсем уже непосильную задачу: разобраться в чековых книжках моей матери без отчетных корешков.
После трудов я плавала, одевала Тедди в детское платье, засовывала его в свою нарядную кукольную коляску и катала по саду, пока моя собака-убийца рыскала в поисках своих круглых предметов, которые она все время прятала и потом забывала, где. Наш «ястреб» ждал, чтобы кто-нибудь попытался пройти мимо него. Служанки служили, охранники охраняли. Жизнь была тихой и «ну-у-удной», как это произносила моя мать. Я уже достаточно хорошо выучила английский, чтобы наконец пойти в школу, но эта мечта теперь растаяла окончательно. Никакой всякой всячины на уроках вместе с другими детьми, никаких друзей, никаких ночевок в гостях, никаких встреч с настоящими родителями, никакой жестяной коробки с ланчем, и мой пенал снова остался без места. Потенциальные похитители оказали моей матери огромную услугу: они дали ей правдоподобный и даже похвальный повод для того, чтобы вечно держать своего ребенка рядом, изолировать его от нормального мира, который, может быть, стал бы для меня более важным, чем тот, в котором жила она и который контролировала. Внешний мир сочувствовал ее заботливым усилиям, верил, что она всего лишь прикрывала меня от опасности, хотя на самом деле она просто придерживала меня для себя самой.
Я чувствовала, что что-то потеряла. Просто я была слишком мала, чтобы понять масштабы этой потери.
Пока отец еще оставался у нас в гостях, возобновились наши обеды. Мать начала думать о других вещах, которые отобрало у нее мое существование. Она осторожно спросила отца:
– Папи, ты перед отъездом говорил с Мутти? Ты предложил ей приехать сюда? Что ты ей сказал?
Отец помедлил, как если бы просто не хотел говорить о моей бабушке.
– Ну? – Мать стояла перед ним с посудиной в руках, не сводя с него глаз.
– Мутти, ты должна понять, как себя чувствует твоя мать и что она думает. Как она без Берлина? Все ее друзья там… там ее дом. Никто не верит, что эта политическая ситуация продлится долго…
– Никто не верит! Тогда почему ты упросил «Парамаунт» дать тебе работу по дублированию фильмов в Париже? Почему ты пакуешь вещи, оставляешь Берлин и переезжаешь туда?
– Потому что я уверен, что происходящее в Германии чрезвычайно опасно, что может стать еще хуже… и в конечном итоге может привести нас к очередной войне!
– Вот видишь! Так почему же Мутти к нам не переехать?
Она с силой плюхнула на стол посудину с картофельным пюре, так что выплеснулась подливка.
– Потому что… – терпеливо начал отец.
Мать прервала его:
– Война! Это слишком театрально. Уезжать, бросать родную страну – слишком громкий поступок. Я не об этом говорю! Я говорю о том, чтобы жите здесь со мной и с Ребенком, на солнце, пока я снимаюсь. Ты же не можешь сказать, что жизнь здесь, с пальмами, слугами, шоферами – даже сейчас, при телохранителях – ничуть не лучше, чем старый дом, берлинский холод и трамваи! Я еще могу понять Лизель – это все ее ужасный муж, он, наверное, просто не дает ей взять с собой сынишку, от которого она без ума, но Мутти? Она совсем одна, никого вокруг! Какая разница, посылать ей туда деньги или ей самой жить здесь на всем готовом?
Я видела, что отец колеблется – ответить или нет. Я почувствовала, что бабушка не хочет жить с нами и что отец знает, почему, и даже до некоторой степени с ней согласен.
Тедди изжевал элегантную новую туфлю отца и доставил нам серьезные неприятности. Отец очень рассердился на его невоспитанность. Когда он обрушился с претензиями на мать, та пожала плечами, заметила: «А чего еще можно ожидать от собаки?» – и отправилась готовить обед для своих мужчин. Я клятвенно заверила отца, что Тедди научится хорошо себя вести, но все было бесполезно: отец сказал, что захватит собаку с собой в Европу. Теми ожидало «воспитание» Рудольфа Зибера – ужасная судьба!
Когда приехал фон Штернберг, чтобы отвезти отца на станцию, я прижимала Тедди к себе. Он был еще такой маленький! Я шептала ему в мохнатое ухо, чтобы он не боялся, а просто беспрекословно слушался, сразу же делал все, что ему велят, тогда все будет в порядке, затем поцеловала его и передала новому хозяину. Я молила Бога о том, чтобы снова увидеть его. Мы с матерью проводили их только до ворот под током, поскольку дальше идти было опасно: похитители до сих пор могли подстерегать нас за банановыми деревьями. Просунув руки между прутьями, мы махали, пока машина не повернула на бульвар Сансет.
Думаю, что Бадди-убийца скучал по своему новому другу не меньше, чем я. Целыми днями мы грустно бродили по бульвару. Один охранник принес мне в банке зеленую лягушку (как мило с его стороны), а с «Парамаунта» мне прислали чистокровного шпица с таким пушистым воротником, каким мог бы гордиться сам сэр Уолтер Рэлей. Его родословная была похожа на юридический документ. Этот «чистокровный» все время вертелся под ногами, тявкал, чуть ли не довел и так чувствительного Бадди до нервного срыва. Я серьезно подумывала о том, не подсунуть ли его «ястребу!» В мой мир миловидные дворняги не допускались. Допускались те, что могли бы получить приз на Вестминстерском конкурсе, не менее того. В годы моего голливудского детства у меня перебывали: черный, как смоль, скотч-терьер – из тех, кому дают смехотворные имена типа Сэр Макдафф Абердинский; ирландский сеттер – Девица из Шонесси О’Дей; чао-чао с чернейшим из вообразимых языков, которая носила титул Цинь Мин Су У, которая укусила служанку и продержалась всего неделю… и многие, многие другие. Одно время я думала, что перебрала все элитарные собачьи породы. Что случилось со всеми этими собаками? Я на самом деле не знаю; знаю лишь, что как только садовники расставляли свои маленькие зеленые баночки с сильным ядом от муравьев, собаки, похоже, исчезали вместе с муравьями. Передо мной встают видения четырехногих трупиков, на которых в ужасе натыкаются садовники, – моя мать тогда звонила на «Парамаунт», чтобы мне срочно прислали новую собаку – поскорее «уберечь Ребенка от жестокости жизни». Вообще-то, учитывая нелюбовь матери к домашним животным, эта постоянная смена собак должна была сильно подтачивать ее щедрость по отношению к «Ребенку», но она все равно продолжала заказывать благородные замены. То, что мои друзья так внезапно исчезали, поначалу меня немного пугало. Почему они меня покидали? К тому времени, как я набиралась храбрости кого-нибудь спросить, появлялась новая собака, и мать говорила мне, чтобы я играла с ней и «радовалась». Я делала то, что мне велели.
Я осталась дома, за решеткой; собаки и телохранители прислушивались к малейшим шорохам в кустах. Некоторое время моя мать ездила на студию без меня. Каждое расставание могло стать последним, а возвращаясь, она облегченно вздыхала, что я еще на месте. По вечерам она рассказывала мне, как идет подготовка костюмов. Сколько я ни надеялась, она так и не привезла мне «яичный салат на белках».
– Знаешь, что мы сегодня делали? Решили одеть ее во фрак! Но на сей раз во все белое. Отличная идея? Даже цилиндр – и тот белый.
Я спросила:
– Как в «Голубом ангеле»?
– Нет, нет. Гораздо элегантнее… Единственное, что мне не очень нравится, это лацканы – белое на белом… теряется рядом с манишкой.
Я рискнула:
– Может, можно как-то сделать, чтобы они блестели?
Мать замерла – она переодевала туфли, – посмотрела на меня, и так началось наше сотрудничество! Этим отношениям было суждено просуществовать весь оставшийся период ее профессиональной жизни. Возможно, в этом единственном плане мы действовали как соратники – почти наравне.
Так вот, тогда она просто уставилась на меня.
– Что ты сказала?
Решив, что, наверное, я переступила запретную грань, я оробела.
– Повтори! – приказала она.
– Ну, Мутти… я просто подумала… если ты говоришь, что белые лацканы на фоне белой рубашки будут теряться при съемке, можно посыпать лацканы блестками… может быть…
Последние слова прошелестели еле слышно. У меня пересохло в горле.
– Именно! Фальшивые бриллианты! Поди сюда! – Она схватила телефон, набрала номер: – Трэвис! Ребенок знает! Что делать с лацканами – да, она знает! Фальшивые бриллианты по всей поверхности! Гениально? Теперь мы можем отделать и ленту для шляпы, и разрезы карманов – всюду блестки. Я знаю, это сложно для Джо, но он сообразит, что делать. Вот, скажи Ребенку сам, какая она умница…
И она протянула мне трубку.
Трэвис Бентон сказал мне, что я «гений»; я его вежливо поблагодарила.
За обедом в тот вечер фон Штернбергу все рассказали про мою «дизайнерскую» изобретательность. Он милостиво улыбнулся, бросил на меня взгляд, как бы говоривший: «Спасибо, детка. Именно это мне и было нужно – блики света на лице моей богини!» – и вернулся к своему любимому венгерскому гуляшу.
– Радость моя, мы делаем шляпу для сцены в ночлежке. Дешевенькую, дрянную, поля бросают тень на лицо – может быть, добавим гроздь ярких вишен, для блеска. Кружевная блузка с прорехами, чтобы вид был вульгарный и нищенский…
Я так и видела ее – свою мать – жалкую, унылую. Правда, я не знала, что такое ночлежка. Однако что бы это ни было, я знала: фон Штернберг наполнит что угодно своей чудесной светотенью.
Отец, вернувшись в Париж, встретился со своим приятелем Шевалье. Они отправили совместную телеграмму:
ПАРИЖ ДИТРИХ ГОЛЛИВУД КАЛИФ
ПРИЯТНО ПООБЕДАЛИ В БЕЛЬ ОРОР ЛАНГУСТЫ НЕ ТАКИЕ ХОРОШИЕ КАК ВАШИ ТЧК ВЫПИЛИ ЗА ТВОЕ ЗДОРОВЬЕ И ЗА МАРИЮ ТЧК СКУЧАЕМ БЕЗУМНО