355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Рива » Моя мать Марлен Дитрих. Том 1 » Текст книги (страница 18)
Моя мать Марлен Дитрих. Том 1
  • Текст добавлен: 8 мая 2017, 07:30

Текст книги "Моя мать Марлен Дитрих. Том 1"


Автор книги: Мария Рива



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 34 страниц)

Значит, похоже, что я буду есть утку. Во всяком случае, не всегдашнюю печенку. Посмотрим… вот оно что: куча сердцевин артишоков, вырезанных в форме маленьких бледно-зеленых корзинок, наполненных муссом из весеннего горошка; глазированные луковые жемчужины, ниспадающие с отдельных пучков тушеного бельгийского эндивия, перевязанных заплетенными веревочками лука-скороды. Но прежде нам нужно пережить закуски, суп и рыбные блюда. По крайней мере, у меня есть мой способствующий пищеварению лимонад, чтобы все это промыть, но взрослые проходили через пять разных сортов вина, не считая сухого шампанского, поданного, когда отец составлял план обеда, и сладкого вина, подаваемого к десерту. Если вы считаете, что можно было спросить: «Почему пять вин, если мы насчитали только четыре блюда без вина?» Вот и не угадали – а сыр? Для сыра просто необходима была своя особенная бутылка, названная в честь одного из банкиров Ротшильдов или что-нибудь в этом роде! Я потеряла счет всем этим этикеткам. К тому же мое воспитание по части вин началось серьезно только после тринадцати лет. Я не могла понять, как им удавалось все это выпить. Вечер длился и длился. Моя спина, казалось, спеклась навсегда. Челюсти болели от того, что жевали весь день. Мать выглядела так, как будто только что пробудилась от двенадцатичасового сна. Хитроумный перерыв на сон помог отцу держаться. Тами не осмелилась бы сникнуть, даже если бы от этого зависела ее жизнь. Если бы я заснула на камамбере, меня никогда бы не простили! Я изо всех сил щипала себя за ногу, это меня всегда будило – по крайней мере, на некоторое время.

Кто-то подошел к нашему столу, чтобы поприветствовать Дитрих. Он выглядел столь же элегантно, как отец, говорил по-французски и, наверное, был важной персоной, потому что мать встала, когда он целовал ей руку. Отец тоже приподнялся, мы с Тами, разумеется, вскочили. Официанты, наверное, подумали, что мы уходим, не дождавшись блинов Сюзетт! Дитрих всегда вставала в присутствии пожилых леди и тех, кого она считала заслуживающими ее уважения. Из-за того, что мне полагалось вставать каждый раз, когда вставала она, это иногда могло выглядеть очень странно. Поскольку известные люди ходили в известные места, чтобы посмотреть там на других известных людей, кто-нибудь все время приближался к нашему столу, чтобы поцеловать ручку «Марлен» Только она встанет, мы тут как тут, словно поплавки, которым положено всплывать на поверхность. Иногда, наверное, мы выглядели так, как будто ожидаем автобуса! Отец беседовал о том, как правильно разжигать жаровню, когда я наконец попросила разрешения выгулять Тедди и сказала: «Пожалуйста, можно Тами тоже пойдет?» Мы получили в ответ:

– Да! Но только недолго, скоро подадут ваши пирожные с лимонным суфле.

Как чудесно было глотнуть свежего воздуха! Мы обняли друг друга за талию, а Тедди нас выгуливал.

– Тамиляйн, как ты думаешь, может ли лимонный торт от «Максима» быть сделан из вчерашних выжатых лимонов?

Воображение рисует картину, как мы, окаменевшие от изнеможения, сидим и ждем, пока Папи исправляет Максима и его бракованные лимоны, и это так смешно, что мы начинаем хохотать и уже не можем остановиться. Мы приходим в возбуждение, тискаем друг друга, от смеха из глаз льются слезы. Тедди останавливается, разрешая нам прислониться к фонарному столбу и прийти в себя. Вот он решает, что все в порядке, окидывает нас критическим взглядом – «ай-ай-ай» и отводит обратно к «Максиму».

Конечно же, все это время делались сотни телефонных звонков в день. Мать часто звонила в Берлин, иногда говорила со своей матерью и сестрой. В общем-то никаких особенных разговоров, просто она сообщала им свои новости. Она вообще редко кого-либо спрашивала о делах, так в этих звонках информацию сообщала мать, а они в Берлине слушали.

– Мутти, эта работа просто смешна, никто не знает своего дела! Песни идиотские. Мне нужно изменить все слова. Все, что они могут, это писать песни для фильмов типа «Голубого ангела»! Знаешь, как я ненавидела «Голубого ангела» – вся эта ужасная вульгарность! Руди заключил этот контракт, так что мне приходится это делать, записывать все эти пластинки – он говорит, что мне нужны деньги! Я столько этих денег зарабатываю в Голливуде – как это может быть, что мне снова уже нужны деньги? Но он настаивает. Отель, что он снял, прекрасный и очень дорогой. Но ты его знаешь, он мне и Ребенку достает только самое лучшее. Тебе и Лизель в Австрии уже заказан отель и все остальное. Мы приедем из Парижа раньше вас. Руди выслал вам билеты. Не поверишь, как Ребенок вырос – даже еще больше, чем на фотографиях. Подошло Лизели пальто, которое я послала? Я взяла сверх большой размер. Она может его носить в поезде, ей пойдет. Дай мне знать, что тебе еще нужно из Парижа. Не бойся, у Руди есть время пройтись по магазинам. Тут Ребенок, хочет тебе что-то сказать.

– Ты себя хорошо ведешь? – Не дождавшись моего ответа, бабушка продолжает в своем тоне директрисы: – Не мешай матери. Запомни, всегда помогай, в чем только можешь, но знай свое место, Мария.

Когда мать говорила со своей сестрой, интонация ее была мягче, как будто она очень терпеливо обращается к застенчивому ребенку, без обычной немецкой отрывистости слов:

– Лизельхен, ты получила шерстяные чулки? Правда, они чудесные? Просто идеальные? Я знаю, ты всегда любишь держать ноги в тепле. Вчера я тебе послала шнурки для ботинок. Их нашел Руди – он всегда все находит!.. Привези мне книжки с собой, немецкие книги – это единственные умные книги… Мутти сказала, что тебе понравилось коричневое пальто и что оно не слишком велико. У тебя есть шляпа, которую можно под него носить в поезде?.. А новой сумочки тебе не нужно?.. Что? Хочешь что-то отсюда? Что я тебе могу привезти, дорогая?.. Что угодно! Мольера?.. По-французски? Я скажу Руди, он купит. Но не слишком ли много книг?.. Нет, нет, конечно, это не чересчур дорого. Ты можешь получить все, что хочешь!.. Я просто думала, ты захочешь какую-нибудь красивую одежду. Не бойся, получишь свои книги и платье под пальто! Тут Ребенок… – она протянула мне трубку. – Радость моя, скажи что-нибудь приятное Лизель!

– Здравствуйте, тетя Лизель…

– О, Хайдеде, – она все еще меня так называла. Ее так легко смущали всякие перемены, что я так и не сказала ей, что теперь меня называют Кот. Моя тетя Лизель мне всегда немного напоминала Тами. Они обе так опасались рассердить тех, кто выше их по рангу, что все время делали ошибки просто из-за того, что переусердствовали.

– Милая Хайдеде, мне так не терпится тебя снова увидеть, дитя мое! Когда мы встретимся, ты мне должна будешь все-все рассказать про Америку и Голливуд, и про твой большой дом с бассейном, и про твою мать, которая так много работает и которая очень, очень красивая! Она всегда была такой прекрасной! Ты знаешь? – Она радостно лепетала, как всегда, когда бывала возбуждена. Наверное, бабушка, как случалось часто, сделала ей выговор, чтобы следила за собой, потому что Лизель вдруг задержала дыхание, прошептала: – Целую тебя, детка, осмотри все чудеса Парижа, – и быстро повесила трубку.

Пока мы работали, ели и делали примерки, фон Штернберг писал «Красную императрицу» и ругался с «Парамаунтом» Мать не говорила о своем следующем фильме, ее это просто не интересовало. Когда все будет сделано, обговорено и одобрено к вящему удовлетворению ее «руководителя», он даст ей знать, и только тогда мы вернемся в Голливуд и приступим к работе, станем облагораживать его замысел. Фон Штернберг был единственным, кто мог похвастаться таким абсолютным профессиональным доверием со стороны Дитрих. После того, как они расстались навсегда, она продолжала искать признаки его покровительственного гения в каждом режиссере. Только когда ее отчаянные поиски неизменно кончались полным разочарованием, она выпускала на свободу свой собственный гений и далеко затмевала его. У нее было достаточно ума, чтобы понять, что каждый ее инструмент, с помощью которого она мастерски выстроила свое капище, изначально принадлежал ему. На протяжении многих лет неуемное публичное признание ею великих заслуг фон Штернберга (разумеется, по отношению к самой себе) смущало и временами даже злило его. Он заслуживает почитания не за одно только то, что открыл одну – пусть уникальную женщину. Возможно, он в начале своей связи с матерью подозревал, что ни за что большее его почитать не будут.

Мать получила официальную телеграмму из всемогущего «главного офиса». Читая, она сначала нахмурилась, потом рассмеялась.

– Папи, послушай это… – и она прочла телеграмму вслух:

МИСТЕР ФОН ШТЕРНБЕРГ ИНФОРМИРОВАЛ НАС ЧТО ОН ПРОВЕЛ С ВАМИ ТЕЛЕФОННЫЕ ПЕРЕГОВОРЫ И ОЧЕРТИЛ ВАМ ОБЩИЕ ЛИНИИ СЮЖЕТА ТЧК ПОЖАЛУЙСТА ТЕЛЕГРАФИРУЙТЕ СВОЕ СОГЛАСИЕ ЧТОБЫ МЫ МОГЛИ ОФИЦИАЛЬНО ДАТЬ МИСТЕРУ ФОН ШТЕРНБЕРГУ РАЗРЕШЕНИЕ НА ПРОДОЛЖЕНИЕ РАБОТЫ ТЧК НАДЕЮСЬ ВСЕ ВЫ В ДОБРОМ ЗДРАВИИ И ПРИЯТНО ОТДЫХАЕТЕ ТЧК С НАИЛУЧШИМИ ПОЖЕЛАНИЯМИ ЭМАНУЭЛЬ КОЭН ВИЦЕ ПРЕЗИДЕНТ ОТВЕТСТВЕННЫЙ ЗА ПРОИЗВОДСТВО

Правда, очень смешно? Джо им сказал, что у нас были «телефонные переговоры»! Они такие глупые, что поверили ему. Зачем нам нужны переговоры? Он мне скажет, что делать, и я сделаю.

Очень просто! И они собираются «официально» дать разрешение мистеру фон Штернбергу? Они должны целовать его ноги, а не задницу Де Милля. Эти русские евреи всегда были скорнячками, а теперь каждый из них мнит себя Богом!

Сказав это, она послюнявила кончик своего карандашного огрызка и протелеграфировала свой ответ фон Штернбергу – не «Парамаунту»:

ДЖОЗЕФ ФОН ШТЕРНБЕРГ

СТУДИЯ ПАРАМАУНТ

ГОЛЛИВУД КАЛИФ

ВОЗЬМИ СЕБЕ ОТ МОЕЙ НЕИЗМЕРИМОЙ ЛЮБВИ СТОЛЬКО СКОЛЬКО НУЖНО ТЧК НЕ ОЧЕНЬ МНОГО ЧТОБЫ ЭТО ТЕБЯ НЕ БУДОРАЖИЛО НО И НЕ СЛИШКОМ МАЛО ЧТОБЫ ЭТО ТЕБЕ НЕ ПРИЧИНИЛО СТРАДАНИЙ ТВОЙ САМЫЙ СТРАСТНЫЙ ПОКЛОННИК НАВЕКИ ПЛЕЧОМ К ПЛЕЧУ ТЧК ПРИВЕТ ОТ ПАПИ

Когда наступило время писать пластинки, мать не взяла меня с собой в студию. Вместо этого отец повел меня в собор Нотр-Дам. Он был такой прекрасный! Прямо как в «Соборе Парижской Богоматери», только гораздо больше и химер гораздо больше, чем я помнила. Когда я оказалась внутри, я остановилась, как вкопанная, под огромным окном. Оно было круглое, как гигантский драгоценный камень – переливалось разными цветами! Вот то, чего не хватает фильмам – цвета! Например, этой невероятной синевы, прозрачной, но еще более густой, чем у матери в сапфировом кольце или на моей знаменитой рождественской елке. А красный цвет! Как будто смешали в одну кучу все рубины в мире. Отец рассказал мне, что это называется розеткой, что она имеет тридцать футов в диаметре и не менялась уже более шестисот лет! Что ее использовали как образец совершенства все мастера-строители. Белое стекло, еще мягкое, «прополаскивали» – окунали в расплавленное и растолченное цветное стекло, и там оно покрывалось тонкой цветной пленкой. Когда делали стекло, в него добавляли окиси (что бы это ни значило) металлов: меди – для зеленого цвета, кобальта – для синего, марганца – для пурпурного. Он не сказал, что давало этот восхитительный красный, так что, может быть, это все-таки были размельченные рубины! Я старалась внимательно слушать урок, но окно с небесными лепестками так заворожило меня, что я пропустила многое из того, чему пытался научить меня отец.

– Теперь подойди сюда, Кот, – и я узнала, что именно делает арку готической. С тех пор, увидев колонну из папье-маше в отделе реквизита, я начинала выхваляться всеми этими новыми познаниями в области архитектуры. Я украдкой заглянула в полумрак нефа… где-нибудь там, может, до сих пор скрываться бедный горбун. Отец научил меня не поворачиваться спиной к алтарю с распятием, а также тому, что перед тем, как встать на колени для молитвы, нужно сделать книксен. Я знала это из фильмов Де Милля, но сама никогда этого не делала. Внутри этого огромного сводчатого храма стояла прохлада и тишина. Отец сказал, что если хочу, я могу помолиться. Помню, я смутилась, я не знала, как правильно молиться в церкви. Я чувствовала, что делать это так, как в фильмах, несколько фальшиво, но мне действительно хотелось сказать что-нибудь «хорошее», так что я решила поблагодарить Бога за особенный день. Я надеялась, что это сойдет за приемлемую церковную молитву. Мы зажгли перед маленьким алтарем высокую свечу. Отец заплатил за нее, опустив монетки в щель на металлическом ящике. Падая вниз, они ужасно громко зазвенели, но никто не обратил внимания. Когда мы вышли, солнце ярко ударило нам в глаза, прямо как софиты, расставленные для съемок. Помню, в этот день я была как-то необычно счастлива. Отец обратил меня, если не в католичество, то во все веры сразу.

В тот вечер нам подали обед в номер. Матери лень было переодеваться. Она рассказала мне о том, чем занималась в тот день, и как ей не хватало меня, чтобы я сидела перед ней, пока она пела. Инстинктивно я почувствовала, что ей не понравится мой церковный энтузиазм. В качестве урока истории Нотр-Дам вполне подходил, но эмоциональное переживание по его поводу, вне всякого сомнения, подверглось бы осуждению. Отцу проницательности не хватило:

– Мутти, я сегодня водил Кота в Нотр-Дам, и она молилась!

Мать повернулась ко мне в своем кресле и улыбнулась:

– Ты молилась? Ты всего лишь ребенок, ты не можешь знать, как надо молиться – серьезно!

Она повернулась к отцу.

– Один из скрипачей сегодня был ужасен, просто любитель какой-то! Я показала ему, как играть, но это было бесполезно. Нам пришлось его заменить, и мы потеряли драгоценное время. Этого бы никогда не случилось, если бы ты нам разрешил записываться в Берлине!

Отец сжал зубы, один из мускулов на его лице дёрнулся. Он позвонил официантам, чтобы те убрали со стола.

Религия была табу, с моей матерью ее следовало избегать. То есть, в том случае, если вы во что-нибудь верили! Дитрих не любила Бога. Он мог творить вещи, над которыми она не была властна. Это ее пугало и делало Его врагом. Она считала, что если кому-нибудь было нужно божество, это был признак личной слабости.

Это неизвестное нечто, которое якобы там парит наверху с ангелами? Что они все там делают? Сидят друг на друге? Смешно! Конечно же, Библия – это лучший из всех когда-либо написанных сценариев, но нельзя же ей по-настоящему верить!

Она гордилась своей логикой и вытекающим из нее презрением ко всякой религии. Однако она призывала религию на помощь – в тех случаях, когда это ей было удобно. В более позднем возрасте каждый раз, когда она летала на самолете, при взлете, на свет извлекался маленький замшевый мешочек, из которого выныривала золотая цепочка, увешанная

одним крестом

одной чудотворной медалью

одним орденом св. Христофора

одним знаком Козерога

Звездой Давида

…и кроличьей лапкой.

Мать не любила рисковать. Может быть, что-нибудь там наверху и есть, в конце концов! Когда самолет приземлялся, она снимала цепочку с шеи и клала ее назад в мешочек, чтобы ни разу больше не употребить вплоть до следующего полета в облаках. На земле Дитрих не чувствовала необходимости в талисманах для дополнительной защиты.

У меня было новое платье для оперы! Оно просто возникло у меня на кровати из ничего, как платье Золушки! Голубой, как незабудка, шелк, с фестончатым кружевным воротником и жакет-болеро в тон. Обязательные белые перчатки были из настоящей лайки, и мои туфельки «Мэри-Джейнз» тоже. По такому особому случаю даже мои носочки были из шелка. Отец снова блистал во фраке, на сей раз с черными жемчужными запонками, и нес в руках чудесный цилиндр, который вынырнул из специальной коробки, плоский как блин, и принял свою естественную форму, когда отец похлопал им по согнутому колену. Прямо как черный шелковый попрыгунчик. Я ждала, когда мне разрешат самой открыть его для отца. Иногда отец разрешал мне это когда я была в перчатках. У меня очень хорошо получалось щелкать цилиндрами, у матери их были дюжины и открывать их было одной из моих обязанностей, но отец не доверял мне по части одежды настолько, насколько доверяла мать. Она в тот вечер была видением в белом шифоне, тонкая материя прилегала к ее телу, как вторая кожа – греческая статуя, и только. Я помогла ей замотать груди широкими полосами клейкой ленты, так, как мы делали в студии, чтобы они выглядели обнаженными и безупречными без поддержки бюстгальтера. Скульптурный эффект сглаживался многочисленными слоями белой лисы, сшитыми с ярдами шифона, скроенного по косой линии. Она выглядела так, как будто завернулась в кучевые облака. Почему Дитрих всегда казалась такой высокой, когда на самом деле рост у нее высоким не был? Высокие каблуки тут были ни при чем. Она никогда не носила обуви высотой в четыре дюйма. Такую обувь она называла «туфлями для шлюх» Это слово… она его произносила так часто, а я так по-настоящему и не знала, что это значит, знала только, что выглядеть похожей на шлюху можно в фильмах, но ни в коем случае не в жизни.

Во всей красе мы приехали на площадь Оперы, к зданию театра, полностью освещенному и похожему на огромный праздничный торт, какой бывал на вечеринках со съемочной группой. Тами с нами не поехала. Может быть, наша добрая фея не принесла ей наряд на этот вечер. Мы поднялись по пролету величественной лестницы, обставленной золотыми крылатыми статуями, и вверх еще по одному, столь же впечатляющему пролету, покрытому царственно-красным ковром, который отбрасывал розовый отблеск на белые мраморные перила. У нас была собственная ложа. Мы подошли, ливрейный лакей отворил ложу и поклонился. Мы вошли. Занавеси из алого бархата поддерживают золоченые херувимы, хрустальные шары изливают свет из огромных люстр. Еще одно фантастическое зрелище, еще одно бесконечное разнообразие цветов. И Квазимодо тоже здесь – прямо там, под широкой сценой, прячет свое ужасное лицо и ожидает, пока погаснет свет. Я уже не говорю о декоративных статистах! К окончанию съемок Брайан подарил мне изысканный театральный бинокль – сплошное золото и перламутр. Я ни разу не смогла воспользоваться им в Голливуде, но теперь я наверстывала упущенное! Я фокусировала его на сногсшибательных женщинах в расслабленных позах, на скучающих мужчинах, в основном, старых и еще старее, на вдовах только что из салона красоты с завитыми локонами и серебряными кружевами, на джентльменах с элегантными часовыми цепочками поперек процветающих животов, на всей этой возне с программками, оперными перчатками и длинными жемчужными ожерельями. Переведя бинокль из расфуфыренной секции наверх, я увидела там возбуждение и нетерпение – там была молодежь, и она была счастлива быть там. И куда бы я ни смотрела, я натыкалась на театральные бинокли, направленные на нас, точнее, на нашу ложу и на ее особый аттракцион. Не могу вспомнить, что мы слушали в тот памятный вечер, я была слишком захвачена мишурой. Помню, впрочем, что леди, которая так прекрасно пела, была очень толстой, и что ее гриму очень помог бы мистер Уэстморе, и что баритон соответствовал размерам своей возлюбленной, но никак не ее голосу, и мы с матерью согласились в том, что его следовало бы «синхронизировать». Во время антракта мы элегантно прогуливались по мраморным залам. Все пили шампанское и старались подобраться поближе к матери, которая вела себя обычным образом – как будто была одна на необитаемом острове – и спокойно курила свою сигарету, в то время как леди и джентльмены глазели на нее, притворяясь, что не глазеют. Тоненькие звоночки, похожие на те, которые были на корабле, призвали нас обратно в наше красное бархатное гнездо, и началось очередное представление – то, «на которое не удалось бы продать ни одного билета в Рокси».

– Должно было быть намного лучше! – сказала мать, поднимаясь, чтобы уйти. Она просидела несколько часов, но на ней не осталось ни одной складки – нигде. Как ей это удалось? Я постаралась быстренько разгладить складки на моем шелковом платье. Дитрих никогда не понимала проблем, с которыми сталкивались мы, простые смертные, когда пытались держаться с ней наравне. По этой необычной лестнице было так же замечательно спускаться, как и подниматься. Пока ожидали своей колесницы, к нам приблизился молодой человек с очень некрасивым лицом и почтительно поцеловал матери руку. Она была явно польщена. Кто бы это мог быть? Они говорили по-французски так, будто были знакомы. Спустя несколько минут он поднял тонкую белую руку в знак прощания и удалился вниз по мраморной лестнице. За ним упорхнула целая стайка хорошеньких юношей, чьи белые, подбитые атласом вечерние накидки развевались сзади, как изящные маленькие летучие мыши.

В течение многих лет мы часто встречали Жана Кокто. Мой отец полагал, что он был перехваленной посредственностью. Думаю, Габен тоже так думал. Ремарк однажды сказал, что хотел бы, чтобы Кокто бросил попытки быть поэтом, считающим себя одновременно и Пикассо. Мать хранила все его записочки. Она тоже отозвалась на его привычку рисовать рожицы посреди текста:

– Почему Кокто не может просто написать нормальное письмо, которое можно прочесть! Вместо того, чтобы создавать маленькие сокровища для потомков! Наверное, они от этого делаются ценнее. Когда-нибудь их можно будет продать и сделать состояние!

Было очень поздно, и мы отправились обедать в ночной клуб. Это оказалось шоу похлеще оперы! Гигантский казак с папахой и карабином, пристегнутым за широкой спиной, открыл дверь нашей машины. Уже одно это давало довольно точное представление о том, что вас ожидает внутри. И действительно, перед нами лежала царская Россия – сверкающая светом тысячи свечей и кусочков горящего мяса, нанизанных на тонкие рапиры. Стонали балалайки, и моя мать чуть не падала в обморок. Всю свою жизнь Дитрих переживала трагедию белых русских, как их называли, которые бежали из своего отечества от террора русской революции. Несмотря на то, что бегство Тами давало ей веское доказательство противного, в глазах матери все это являло собой сценарий по Толстому, снятый Эйзенштейном. Она романтизировала Россию. Она всегда хотела сыграть Анну Каренину, ненавидела Гарбо за то, что в этом фильме снялась она, и отказалась его смотреть. Она отождествляла себя с героями, «умершими за любовь» Сомневаюсь, могла ли мать по-настоящему любить кого-нибудь настолько, чтобы броситься из-за него под поезд. Но в том, что она могла живо себе представить, как она делает это в отороченном соболями бархате и фиалках, я уверена. Задолго до «Красной императрицы» Россия означала казаков на диких лошадях, плачущие балалайки, покрытые лаком красные сани, в которых уютно примостились укутанные в волчьи шкуры любовники, несущиеся по сибирским просторам, в то время как дюжие крестьяне в косоворотках поют свои грустные славянские песни, махая им вслед руками. Ни Карл Маркс, ни Сталин не изменили для Дитрих лирической версии Матери-России. Осада Сталинграда в сороковых годах как раз играла на руку ее драматической интерпретации, и, когда все мы торжествовали по поводу героического сопротивления нашего тогдашнего союзника гитлеровским армиям, Дитрих чувствовала, что ее многолетнюю верность всему русскому удалось отстоять. Ее триумфальное турне по Советскому Союзу в 1964 году только укрепило ее преданность. С тех пор всем приходилось учиться держать свои мнения о коммунизме при себе – разве что кому-то очень хотелось в сотый раз выслушать одну из любимых доктрин Дитрих:

– Русские – только они знают, как обходиться с художниками! Они нас уважают! Они все интеллигентные! Они чувствуют душой! Американцам нужно у них поучиться. Но им всем прополоскали мозги, они так боятся России, что дрожат в постелях и играют в младенцев!

«Распутин» низко поклонился, ожидая заказа. Заказывать в русском ресторане было несколько легче. Винные дискуссии исключались, приносили водку, а все закуски заменяла икра. Графин с водкой должен быть заморожен, икра – от свежей белуги, в пятифунтовых лоточках с костяными или перламутровыми ложечками; однако, поскольку все эти требования автоматически выполнялись в любом мало-мальски уважающем себя русском заведении, отцу никогда не приходилось суетиться много. Место моей печенки всегда занимал шашлык. Мне нравилась участь мяса на огне.

Мамочка, – мой отец тоже умел вести себя очень театрально, когда этого требовала обстановка, – холодный борщ к котлетам по-киевски, но если ты настаиваешь на бефстроганове…

Я наложила на свою тарелку очередную гору икры; была полночь, и я умирала с голоду. Поскольку у матери были очень строгие взгляды на русскую кухню, о которой она все знала от Тами, она так просто не сдавалась, могло пройти немало времени, прежде чем они согласятся. Я смотрела, как все вокруг пьют водку: большим и средним пальцами обхватив полную до краев рюмку, искусно подносят ее к нижней губе, голову слегка запрокидывают назад, вливая все содержимое целиком прямо в глотку, резким движением опускают рюмку. Задерживают дыхание, закусывают – и все сначала. Я наполнила свою рюмку водой и устроила блестящее представление. Как я задержала дыхание! Это было достойно Сары Бернар.

– Глядите! Папи! Что только что сделал Ребенок? Радость моя, откуда ты научилась делать это с таким совершенством?

Мать заставила меня повторить всю сцену. Она была в восторге!

– Вы видели? Дочка Марлен Дитрих пьет… водку!

Это прошептал потрясенный голос за соседним столиком. Мать внезапно заметила, что за ней и за ее ребенком наблюдают и судачат в их адрес.

– Радость моя, – прошептала она, – сделай это еще разок! Они действительно думают, что я даю тебе пить настоящую водку. «Чего только кинозвезды не позволяют своим детям!» Я уже вижу заголовки: «Дитрих разрешает дочери пьянствовать в парижском ночном клубе!» Какие все-таки люди глупые, во всем мире одно и то же. А теперь сделаем это вместе, чтобы их по-настоящему шокировать! – и в полный унисон мы хлопнули по одной и вернулись к икре. С тех пор каждый раз, когда мы бывали в русском ресторане, я должна была заново повторять эту сцену. Она всегда разыгрывалась перед залом, битком набитым возмущенными зрителями, и мать наслаждалась каждым таким представлением.

Прибыли первые экземпляры новых пластинок. Нам всем пришлось сесть и слушать, в то время как мать смотрела на выражение наших лиц и управляла граммофоном. Все происходило с большой помпой. Слушать записи моей матери всегда было торжественной процедурой, полной подводных течений, если вы не знали правил. Ожидались безоговорочные поздравления от всех, кроме уважаемых профессионалов и меня. После трех прослушиваний «штатных» слушателей отпускали. Немногие привилегированные должны были остаться еще на четыре-пять прокруток, прежде чем она убеждалась, что мы впитали и распробовали все сполна. Только после этого она принимала наши комментарии и возможную критику. Если она уважала ваше мнение, конструктивная критика воспринималась великолепно. Она даже развивала ваши предложения, если вы были достаточно умны и представили их таким образом, чтобы ей осталось место для собственных усовершенствований.

Новые пластинки рассылались всем. Она, как обычно, заказала свои дюжины экземпляров. Запаковывать их было целым мероприятием. Пластинки на семьдесят восемь оборотов в минуту были толстыми и ломались, как стекло. Они и весили целую тонну, но это не имело значения, в те дни все в любом случае нужно было посылать морем или по железной дороге. Первые две посылки были адресованы фон Штернбергу и де Акосте.

Приезжал Брайан! Я натерла до блеска свои лучшие туфли и вычистила матроску, поплевав на платяную щетку, как меня научила мать, чтобы захватить даже самые крошечные волоски. Может быть, мне удастся сводить его в Нотр-Дам. Мне не придется говорить ему про Квазимодо, Брайан сам отправится разыскивать его в полумраке! Однако пригласить его не хватило времени, он прибыл слишком поздно, успел лишь наспех поцеловать меня и был похищен на обед. Мы с Тами и Тедди обедали в номере и слушали музыку, которая наплывала из нашего репетиционного зала, которому вернули его первоначальную роль зала бального.

Наутро у нас царила очень странная атмосфера. Если бы меня не выдрессировали, я бы обязательно принялась задавать вопросы. От Брайана – ни следа. Ни единого телефонного звонка. Я очень о нем беспокоилась. Два дня спустя мать вошла в нашу гостиную со своей обычной чашкой кофе в одной руке и с письмом в другой.

– Папиляйн, письмо от Брайана – наконец-то! – объявила она.

Он вернулся в Лондон? Но ведь он только что приехал! А я даже не успела сказать ему, чтобы он не использовал слово «увы», когда ей писал! Почему он уехал? Что случилось?

12 июня 1933 г.

Моя дорогая, любимая,

я тебе причинил большое огорчение? Я определенно поставил себя в самое жалкое положение. Надеюсь, что таких ужасных суток у меня больше не будет, но ах! я так не хочу, чтобы, тебе было плохо.

Во всем виноват Руди. Уже много лет никто не производил на меня такого впечатления. Его прямота, честность и достоинство, а главное, его естественная доброта – это больше, чем я мог вынести. Если бы он был враждебно настроен или неловок по отношению ко мне, я бы это понял и не обратил внимания: но я был глубоко тронут тем, как гордо и любяще он говорил мне о «своей жене» и тем, как он держал тебя за руку и смотрел на тебя, и твоими собственными рассказами о его преданности. Что бы ты мне ни говорила, все заставляло меня чувствовать себя все ниже и ниже (хотя, Бог свидетель, в моих чувствах к тебе нет ничего низкого), до тех пор, пока, сидя за обедом, я вдруг не понял, что ситуация более, чем странная. Это было невозможно. Я смотрел, как ты опираешься на его плечо и понял, что очень сильно тебя люблю и очень хотел бы не любить. Мне хотелось сжать тебя в объятьях и уже не отпускать, но за тобой я видел Руди, и тогда мне хотелось плакать. Жизнь так невероятно сложна и запутанна, и кажется, что мы почти ничего не можем с этим поделать. Я смотрел, как ты уезжала, а потом повернулся, поднялся к себе в номер и сел там, как был – в пальто, с головы до ног в шампанском и в чувствах. Я так устал, что уже не мог ясно думать. Я вслепую добрался до Северного вокзала, сел на поезд и сидел, тупо глазея из окна и думая о тебе всю дорогу до Кале. Твое счастье для меня важнее, чем счастье Руди и чем моя собственная любовь.

Понимаешь ли ты все это и напишешь ли ты мне, что ты об этом думаешь? Есть одно обстоятельство, которое возвышается над всем остальным. Оно очень таинственно, но абсолютно реально – я люблю тебя. Бесполезно дальше обсуждать то, что мы думаем по этому поводу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю