355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Рива » Моя мать Марлен Дитрих. Том 1 » Текст книги (страница 7)
Моя мать Марлен Дитрих. Том 1
  • Текст добавлен: 8 мая 2017, 07:30

Текст книги "Моя мать Марлен Дитрих. Том 1"


Автор книги: Мария Рива



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 34 страниц)

Голливуд. Начало

Папиляйн,

Завтра начинаем съемку. Конечно, забавны все эти: «Новая штучка из Германии», «Ответ «Парамаунта» на Гарбо» и «Великая находка века», но теперь я чувствую ответственность перед Джо всем этим быть, и хотя я уверена, что с его помощью все смогу, тем не менее нервничаю и боюсь.

М.

Морской туман на палубе маленького парохода где-то у берегов Северной Африки. Появляется женщина. Гаснущий свет дня чуть затеняет ее высокие скулы; изящная шляпка подчеркивает совершенные линии головы; и лишь глаза – глаза, которые столько повидали, доносят свою разочарованность до молчаливых наблюдателей. Из-под края вуали изгиб прекрасных губ намекает на страдание, пережитое когда-то в былом, когда она еще доверяла, еще верила в любовь. Ее веки устало приподнимаются, она изучающе смотрит на незнакомца, который подходит к ней с услужливым видом, и произносит: «I won’t need any help» (Мне не нужна помощь). Как лопнувший воздушный шар, взрывается конечное «lp» в наушниках звукооператора; он срывает их с головы и в оторопи смотрит на режиссера. Фон Штернберг кричит «стоп»; все замирает на громадной площадке звуковой студии.

Сбылись ее многодневные тревоги. Она знала, что для своей первой американской роли, для звездной роли, гортанный, неотшлифованный английский, который работал на нее в «Голубом ангеле», не подойдет. Женщина-мечта, женщина-загадка, сотворением которой они с фон Штернбергом несколько недель занимались в портретной галерее студии, должна была иметь безупречный выговор. Задолго до начала съемок «Марокко» ее лицо уже стало идеалом, грезой всех фотографов-портретистов. Сотни изображений новой Дитрих, какой ее видел фон Штернберг, ходили по всему «Парамаунту»; возбуждение, ими вызываемое, превосходила только радостная истерия рекламного отдела студии. И вот теперь впервые магическое лицо заговорило – и одним-единственным звуком разбило вдребезги очарование образа.

Звукооператор предложил фон Штернбергу перекрыть все слово звуком пароходной сирены. Главный оператор, несогласный так резко прервать крупный план, в свою очередь, предложил вставить слово позже, когда мисс Дитрих овладеет правильным английским произношением. Сойдясь с режиссером, они совещались на пониженных тонах. Как ребенок, который ждет наказания, звезда осталась стоять на положенном по сценарию месте в молчаливом страхе.

– Благодарю за ваши логические предложения. Мы сейчас устроим десятиминутный перерыв. Всем освободить площадку. Остается только мисс Дитрих.

Наедине с ней, на затемненной, пустой площадке фон Штернберг зажег ее сигарету и тихо заговорил по-немецки. Да, они могут заблокировать любые ошибки в произношении звуком сирены, как замазали «th» в слове «moth», выдававшее в ней немку, когда она в Берлине пела по-английски «Вот опять я влюблена», а если в сцене ночного клуба у нее тоже будут проблемы, их можно снять с помощью простых аплодисментов. Где-то можно будет дать пистолетный выстрел, где-то – уличные шумы, цоканье подков – все это можно сделать, но ведь он и она находятся в процессе создания звезды, существа блистательного. У такого существа должен быть свой собственный, уникальный звук, своя собственная песнь Лорелеи, ей негоже полагаться на дешевые механические трюки. Она должна соблазнить своим голосом уши всего мира, как соблазнила его глаза, и начинать этот процесс надо с самого начала.

Она знала, что он прав, и кивнула. Призвали команду. Дитрих предприняла новую попытку – провал! Снова и снова повторяла она неподатливую фразу, но от стыда, от боязни показаться смешной спотыкалась на окончании. В панике она утрировала произношение – полный кошмар. Ситуация была на грани комического. Но никому не приходило в голову смеяться. На двадцатой попытке все уже жалели ее, злились на фон Штернберга: что бы ему отказаться от этого слова, вот уперся! На тридцатой попытке все уже ненавидели его за жестокость, за травлю этой красивой и вконец растерявшейся женщины.

Фон Штернберг наконец прекратил пытку. Выключив прожектора, он снова подошел к ней, мягко сказал по-немецки:

– Ну-ка, послушай меня внимательно. Представь, что твой ум – чистый лист. Забудь все! А теперь я хочу, чтобы ты сказала это слово по-немецки: H-E-L-P. Каждой букве этого слова соответствует точный звук, такой же, как в немецком алфавите. Поняла?

Она кивнула, цепенея от ужаса перед очередным провалом.

– Скажи это слово по-немецки! Ну, давай!

Она сделала, как он велел – сработало! Звук получился на славу. Команда едва удержалась от аплодисментов.

Это был худший день в моей жизни. Вышло, по-моему, с сорок девятой попытки – или с сорок восьмой – не хочется вспоминать. К концу дня меня трясло от позора и от изнеможения. Но Джо был прав. По крайней мере мне не надо бояться завтрашнего просмотра.

Фон Штернберг послал к ней в артистическую уборную предложение заключить мир, подписавшись «Злодей». Она вложила записку в письмо моему отцу без дальнейших комментариев.

Папиляйн,

Сегодня парикмахеры сказали, что мои волосы выглядят на экране слишком темными и их надо обесцветить. Я отказалась. Вошел Джо и сказал им: «Чушь» Главный у парикмахеров возразил: «Это необходимо. Иначе нет возможно». Джо отрезал: «Все возможно, ничего необходимого нет». Он меня прикрывает, он все держит под контролем, защищая меня всеми способами. На площадке никого ко мне не подпускает. Сегодня звукооператор велел мне говорить погромче. Джо ему: «Вам запрещено разговаривать с мисс Дитрих. Все вопросы – ко мне, а я передам ей, если сочту нужным». А его терпение! Он сносит и мои черные наряды, и как я прячусь за спинками стульев, когда говорю «страстные слова».

Гари Купер приятный и симпатичный. В газетах написали, что Лупе Велес (его подружка) грозилась выцарапать мне глаза, – если я только к нему подойду. К нему подойдешь! В перерывах между сценами она сидит у него на коленях. Я держусь поодаль, видит Бог, и не разглядываю, что они делают, но, по-моему, они делают то, что положено только за закрытыми дверьми.

Нелли Мэнли – девушка, которую ко мне приставили как личную парикмахершу, но ты же знаешь, я сама убираю волосы. Девушка, правда, хорошая и делает, что ей велят. Я проходила мимо гримерной Бинга Кросби и услышала голос Таубера. Это было «Warum?» («Почему?»). Я остановилась послушать. А Нелли: «Вы бы лучше не останавливались. Завтра в «Репортере» будет: «Дитрих в гримерной у Бинга!»» Она имела в виду «Голливуд-репортер», газетенку, которую тут все читают и обсуждают.

Пришлось слушать из моей гримерной – с открытой дверью. Теперь я знаю, почему Бинг Кросби такая большая звезда и почему я так люблю его пластинки. Он все сдул у Таубера. У меня такая меланхолия. Очнусь: оказывается, я прижимаю фотографию Ребенка к сердцу. Как мне хочется снова обнять ее…

– Мисс Дитрих, сделайте все в точности, как я говорю. Посмотрите на него, на счет «раз – два» скажите: «Тебе лучше сейчас уйти…» Направьтесь к двери, считайте «раз-два-три-четыре», медленно! Обернитесь, не смотрите на него, скажите: «Ты…» Пауза. Считайте «раз-два-три-четыре». Переведите глаза на его лицо. Не мигайте. И только тогда скажите – медленно: «Кажется, ты мне нравишься».

Он снял сцену крупным планом, я еще не видела, чтобы так долго держали крупный план. В студии говорят, что такого «иди ко мне» во взгляде там еще не снимали. Джо в точности знал, как выйдет на пленке лицо, как будут выглядеть эти длинные ресницы. Когда был просмотр, я подумала, что это предел сексуальности. Но если смотреть, зная, что все идет на счет «раз-два-три», – может быть очень забавно!

Когда почтальон принес мой индейский костюм, оказалось, что там ничего не забыто. Даже томагавк, раскрашенный в зеленый и голубой, с кожаными ремнями. В тот вечер мне разрешили нацепить его на себя к обеду. Даже если бы не разрешили, вряд ли кому-нибудь удалось снять его с меня!

– Мисс Дитрих, что я велел вам сделать?

– Вы велели вынуть сигарету из пачки.

– А разве я не упомянул при этом, что вам страшно?

– Но вы велели не подавать виду!

– Чтобы не заметил Менжу, а не я.

От его недовольства она, как всегда, разнервничалась. Глубоко вздохнула, прежде чем выговорить:

– Мистер… фон… Штернберг… я… я не знаю, чего вы от меня хотите.

– Повторить!.. Звук! Мотор!

С внутренней дрожью, пересиливая себя, униженная и пытающаяся этого не выдать, она повторила сцену. Стараясь, чтобы не дрогнуло лицо, вытянула сигарету из пачки. Камера зафиксировала напряженность ее черт и дрожание пальцев.

– Стоп! Так и оставим!

Это было то, чего он добивался: дрожь руки.

Папиляйн,

Джо лучше удается вытянуть из меня то, что я чувствую, чем мне самой. Из-за Мутти актерское дело дается мне ох как трудно. Во мне засело: «Нельзя выдавать свои чувства, это дурной тон». Джо говорит мне, что делать, и я делаю. Я – его солдат, он – мой командир, и он ведет меня через каждый дюйм фильма. «Поверни голову налево, теперь направо, не торопись…» И это очень удобно – выполнять приказы, – но иногда утомляет… Операторы называют меня Розовым Ангелом, потому что считают, что я чересчур сдержанная, никакого темперамента. Когда на площадке Джо фон Штернберг, там немного места остается для темперамента. Честно говоря, тут все – просто его орудие по извлечению эмоций.

Визуально ему удалось то, что, как говорили парикмахеры, невозможно без обесцвечивания волос, – он изменил их оттенок. Он дает подсветку сзади, так умело, что над головой как будто ореол. Это поэт, который пишет не словами, а образами, а вместо карандаша у него – свет и камера.

Я – его творение, дело его рук. Он придает впалость моим щекам – тенями, – он распахивает мои глаза, и я сама заворожена своим лицом на экране, и каждый день предвкушаю просмотр, чтобы увидеть, как я, его создание, буду выглядеть.

По завершении съемок началась личная одиссея фон Штернберга: вырезать, клеить, формовать «Марокко» в магическое целое, которое ему виделось. Потом он прокрутил фильм для моей матери – только они вдвоем сидели в просмотровой. Она не произнесла ни слова, не выпускала его руку из своей, сжимая ее всякий раз, как что-то казалось ей замечательным. Он любил рассказывать, что после просмотра его рука была вся в синяках и распухшая. В тот вечер, по дороге домой, она сунула записочку в карман его брюк:

Ты – Ты один – Маэстро – Даритель – Оправдание моей жизни – Учитель – Любовь, за которой мне должно следовать сердцем и разумом.

Ей так понравилось написанное, что она послала копию моему отцу. Почти сразу же был запущен в производство их следующий фильм. На сюжет, набросанный фон Штернбергом, о прекрасной шпионке Х-27, которую в финале расстреливает красивый офицер. Для американского рынка фильм назвали «Обесчещенная». На «МГМ» поспешно готовились к съемкам «Мата Хари», следующей ленты с Гретой Гарбо.

«Парамаунт» выпустил в прокат «Голубого ангела» не раньше, чем их новая иноземная собственность стала угрозой для Гарбо и получила бурное одобрение за роль, снятую в Америке. Так что к тому моменту, когда сделанный еще в Германии фильм ударил по американскому рынку – в декабре 1930 года – публика была уже загипнотизирована загадочной героиней вышедшего за месяц до того «Марокко». Хотя Лола из «Голубого ангела» была очень хорошо принята, этой шикарной оторве, этой портовой проститутке было не переломить впечатления от разочарованной и томной героини «Марокко». К тому времени, когда вышел второй американский фильм Марлен Дитрих, три месяца спустя после двух первых, ее имя уже заняло звездное место перед названием фильма, где ему предстояло стоять еще многие годы.

Совершенно не разбираясь в деловой стороне киноиндустрии, моя мать сделала, что ей велели, удовлетворила все чаяния фон Штернберга, упаковала вещи, дала ему поручение найти дом побольше «с бассейном для Ребенка» и одарила прощальным поцелуем. Она спешила в Берлин ко дню моего рождения. Мне исполнялось шесть лет.

Шел к концу 1930 год. Ей было без малого двадцать девять. Она снялась в трех фильмах, которые будут жить вечно, из них два – главным образом благодаря ей. Она стала звездой мирового кино. Какой год для романтической девушки из Шёнеберга!

Провожая ее на станцию, фон Штернберг опустил прощальную записочку в карман ее брюк.

Любимая – любимейшая из всех – я благодарю тебя за чудесную записку и за все хорошее и плохое – все было прекрасно. Прости меня за то, что я такой – я бы не мог, не сумел быть другим.

Прощай, любовь моя, да будут прекрасными твои дни,

Твой Джо

Приезд моей матери предвозвестило прибытие ее новых дорожных сундуков, сделанных для нее на заказ в Америке: двухтонные, серые, с латунными замками, украшенные большими черными «М» и «Д». Их было шесть, каждый величиной с кладовку. Они перегородили нашу прихожую, как каменный забор с монограммами. После того как их разгрузили, их серые камчатные недра стали моими любимыми игрушечными домами.

В первый момент я не узнала тоненькую изящную леди, вошедшую в наш дом – но когда она покрыла меня поцелуями, все стало ясно: вернулась моя мама. Все же разница чувствовалась: какая-то новая властность, уверенность в себе, как будто королева стала королем. Я, конечно, облачилась по такому торжественному случаю в свой индейский костюм. Она упала на колени, тиская и сжимая меня так сильно, что я чуть не задохнулась.

– Что? Ты простужена? Папи! У Ребенка кашель! Я оставила тебя больной, возвращаюсь – ты снова больна? Немедленно снять этот дурацкий наряд и марш в постель… – Жизнь вернулась на круги своя.

Поприветствовать мою мать сбежались все ее берлинские друзья. Ловя каждое ее слово, мы слушали голливудские истории, мы слушали, как снимались ее первые американские фильмы.

– Погодите, вот увидите «Марокко». У вас дух захватит – и это все работа фон Штернберга. Я выгляжу сногсшибательно, крупные планы – восторг. Но когда дойдет до рук… – толстуха! И такая же беда с бедрами. Ноги, конечно, мы должны были показать, но Джо больше не хотелось выставлять пояс с подвязками; кроме того, в Америке они из подвязок делают дело. Подвязки их шокируют – как будто это что-то из Маркиза де Сада. Так что мы остановились на шортах из черного бархата – чтобы скрыть бедра. И снова беда! Из-под черной линии шорт белые бедра просто выпирали, но я поправила дело длинным боа с бахромой. Я свешивала его на то бедро, которое было ближе к камере!»

Она наложила себе в тарелку еще порцию фаршированной капусты. Вероятно, она порядком оголодала. Перед самым обедом я видела, как она жевала ломоть ржаного хлеба с гусиным салом.

– Лучше всего в «Марокко» – это когда я в своем собственном фраке. Выглядит шикарно. Фон Штернберг начал с него. Публика, конечно, ждет ноги – так вот же вам на закуску брюки! Неплохая идея? Авторство, естественно, Джо. Он знал, как отлично будут выглядеть цилиндр и фрак, а… Гарбо, вы знаете, почему-то выглядит кошмарно в мужской одежде – что очень странно, потому что все говорят, что она из герл-скаутов. Так что я делаю, когда я во фраке? Я подхожу к столику одной хорошенькой женщины и целую ее – в губы – потом откалываю от ее платья гардению, подношу ее к носу и вды-ха-ю! Вы понимаете, как и зачем я это делаю. Ничего себе? Потом я перебрасываю цветок Куперу. Публика неистовствует. А если даже американцы принимают эту сцену, представляете, что будет, когда фильм привезут в Европу?

Вообще, поскольку они в чем-то очень умны, – она подцепила еще один соленый огурчик, – в чем-то они могут быть совершенно тупые. Они точно так же переживают за меня, когда я ухожу вслед за Купером в пустыню. Ей-богу! Джо заставил меня идти за ним по пустыне – на высоких каблуках! Мы с ним просто переругались из-за этого. Наконец, он разрешил мне снять эти дурацкие туфли на середине съемки. Песок, конечно, обжег мне ступни, но по фильму получилось хорошо, что сначала я была в туфлях. Он знал. Он это мысленно прокрутил в голове, а теперь это всем нравится. Джо говорит, что иногда я могу ужасно ошибаться – и он прав. А слышали бы вы, какие вопросы задают американские репортеры! Вот уж кто не стесняется! «Какой у вас размер обуви? Сколько вы весите? Ваш рост?» Забавно… такая неотесанность. Лезут в личную жизнь. О таких вещах должны знать только в гардеробной… но американцам подавай всю подноготную. Наконец, мне пришлось спросить Трэвиса Бентона, сколько во мне роста. Он сказал: «Пять футов и шесть дюймов». Что бы это значило? Ты не знаешь, Папи, сколько это по человеческим меркам?

Мой отец ответил:

– Один метр шестьдесят семь с половиной сантиметров.

– Час от часу не легче!

– Мутти, – осмелилась я спросить, – а твой дикарь был в «Марокко»?

Она налегла на яблочный штрудель.

– Разумеется, мой ангел… а теперь у меня есть еще одна кукла. Мистер фон Штернберг подарил мне кули – тоже из войлока, с настоящими черными волосами, в остроконечной соломенной шляпе и в деревянных китайских башмаках. Обе куклы сидят на моем гримировальном столике в сцене с туалетной комнатой. И в «Обесчещенной» тоже.

В то Рождество у нас была самая большая за все время елка, и на ней столько красных восковых свечей, что они согрели всю комнату. Я получила в подарок бакалейный магазинчик с прилавком мне по пояс, на нем – медные весы, маленькие гирьки и несколько лотков со всевозможной колбасой из марципана. На вид она была такой настоящей, что, казалось, пахла копченой свининой. Я часами могла возиться, нарезая ее на кусочки ножичком, взвешивая и отпуская покупку, крутя ручку серебристого кассового аппарата и выдавая сдачу. Главными покупателями были Тами и Бекки. Мое последнее Рождество в Германии выдалось особенно запоминающимся.

Теперь, когда мне «официально» исполнилось шесть лет, я знала, что уже доросла до школы. Мне так хотелось пойти в школу учить разные предметы, быть среди ровесников, завести товарищей, носить в ранце за спиной толстые учебники и, может быть, даже деревянный пенал с мягким ластиком и фетровой тряпочкой для перьев. Но времени для всего этого не было: нас поджидал пароход и новая жизнь в месте под названием Голливуд. Может быть, там дети тоже ходят в школу? Может, и мне разрешат пойти в школу? Я спросила об этом отца.

– Нет, Кот. Там все говорят по-английски, сначала тебе надо будет выучить язык. Только тогда тебе разрешат пойти в школу.

Я уже знала «о’кей» и решила, что остальное выучу быстро.

– А у американских детей есть деревянные пеналы с тряпочкой для перьев?

– Может, и есть.

Я почувствовала, что отца, занятого составлением списка покупок, начинают раздражать мои вопросы. Лучше было его не трогать.

Пока моя мать была в Лондоне на премьере «Марокко», у меня заболел щенок. Отец повез его к доктору. Вернулся один и сказал мне, что щенок умер и «что это даже к лучшему, потому что, оказывается, он родился с опухолью в нижней части кишечника и умер бы так или иначе». Отец был так же точен в своем отчете, как когда объяснял про свои колбы с человеческими органами. Он потрепал меня по плечу, сказал, чтобы я не переживала, и пошел отменять забронированное для собаки место в багаже мисс Дитрих на пароходе «Бремен». Я могла поплакаться только Тами. Она никогда не храбрилась, не скрывала своих чувств, не притворялась. Я рассказала ей про свою печаль, и она обняла меня и успокоила без риторических фраз.

Перед самым отъездом из Берлина моя мать повела меня к доктору, чтобы он осмотрел мои «кривые» ноги. Доктор объявил, что теперь они в полном порядке. Моя мать поцеловала сначала его, потом мои ноги. Вернувшись домой, она велела Рези: «Распакуй колодки, мы их оставляем, Ребенок поправился!» Мой отец только улыбнулся и никак не прокомментировал это «чудо» современной медицины.

Бекки ехала с нами.

– Поскольку никто из вас все равно не знает по-английски, будете учить его все вместе, – заявила моя мать.

Начались прощальные визиты. Я отдельно навестила бабушку. Она посмотрела на меня, как на обреченную, наказала хорошо вести себя, слушаться маму, помнить, что я немка – что бы ни случилось. Потом поцеловала меня так нежно, как никогда, и сказала: «До встречи». Перед уходом я успела попрощаться и с маленьким домиком на чердаке.

Меня одели в белую кроличью шубку и такую же шапку, муфта на шелковом шнуре свисала из-под воротника. Мой роскошный дорожный костюм довершали белые гамаши и ботинки с меховой оторочкой. Снаряжение – как для экспедиции на Северный полюс, только с данью элегантности. На моей матери было парижское шерстяное платье «арт деко» от Пату и леопардовая шуба – из «Голубого ангела», которая каким-то образом попала в ее коллекцию. Мой отец не одобрил этот ансамбль.

– Нельзя сочетать узорчатое платье с таким пестрым мехом, как леопардовый, – заметил он.

Моя мать пытливо взглянула на себя в зеркало, хотела было переодеться, но времени уже не оставалось.

Пароход «Бремен» был большой невероятно! Лаже запрокинув голову, я едва могла различить верхушки его гигантских дымовых труб. Как могла такая громадина и такая тяжесть плавать по воде и доплыть до Америки? Оставив мою мать и представителей студии «Парамаунт» разбираться с толпой репортеров, мой отец провел Бекки, Рези и меня по крытому трапу на пароход. Запах резины и политуры для металла был для меня, словно удар кулаком в живот, а ведь мы еще не тронулись с места! Но я проглотила слюну и прошла по слабо освещенным коридорам до нашего отсека на пароходе. Все было громадным, пустым, с острыми углами: роскошь из сверкающего хрома, меловой белизны и угольной черноты, – все холодное, как лед. Посреди этого необъятного пространства одиноко торчали необходимые предметы меблировки. Мы разместились с размахом – каждому по каюте, даже особая каюта для сундуков. Багаж, который не мог нам понадобиться за семь дней пути, поместили в трюм. Молодые люди, голубоглазые, с выцветшими волосами, в жестких форменных жакетах стали вызванивать на колокольчиках, которые держали в руках, простенький мотивчик, выпевая: «Все на берег, кто на берег!» Все заволновались, засуетились, заплакали.

Моя мать поцеловала моего отца; моя мать поцеловала Вилли Форста; моя мать поцеловала Тами; моя мать поцеловала еще многих, а они в ответ целовали ее. Я поцеловала моего отца, прижалась к Тами. Тами крепко поцеловала меня, обняла с выражением боли и сунула в руки сверток в русской упаковочной бумаге. Моя мать отдавала последние указания остающимся. Загудел пароходный гудок.

Не желая поднимать суматоху, – ее уже прекрасно узнавала публика, – мать осталась в каюте, а мы с Бекки вышли на палубу, в толпу машущих руками и что-то кричащих людей. Среди провожающих, сгрудившихся внизу, на причале, мы пытались разглядеть моего отца и Тами. Я стояла у поручней, неистово размахивая руками в надежде, что они меня увидят. В глубоком кармане моей кроличьей шубки лежал прощальный подарок Тами – деревянный пенал с фетровой тряпочкой для перьев и с мягким ластиком. Хотя в школе он мне ни разу не пригодился, я многие годы носила его, как талисман.

Я вернулась в наши каюты и попала как раз на процедуру стерилизации. Так состоялось мое посвящение в тот ритуал, который сопровождал всю мою жизнь с Дитрих. У нее была мания, граничащая с фобией: боязнь микробов. Где бы мы ни располагались: во дворце, в замке, на первоклассном пароходе, в поезде или отеле, – на свет первым делом извлекались бутыли с медицинским спиртом и начиналась «процедура унитаз». Эту манию не поколебало даже открытие пенициллина. После того, как была устранена «грязь, которую люди оставляют на сиденьях унитазов», я стала наблюдать, как Рези вынимает визитные карточки из многочисленных букетов и складывает их в большой коричневый конверт с надписью ««Бремен» – апрель 1931». Сама того не осознавая, я училась правилам работы, которая позже стала моей. Пока Рези собирала урожай маленьких белых карточек, она объясняла мне, что Мадам сохраняет карточки вовсе не для того, чтобы посмотреть, кто прислал цветы. Мадам никогда не пишет благодарственные записочки тем, кто посылает цветы. Карточки сохраняются по одной-единственной причине: на тот случай, если когда-нибудь Мадам придет в голову спросить, кто в такой-то день не послал ей цветы. Не стоило опасаться, что цветы, посланные друзьями, останутся незамеченными: все, кто близок к Мадам, знают, что не надо посылать «личные цветы» тогда, когда мадам засыпают цветами «официальными». Преподносить цветы моей матери всегда было делом очень сложным.

На другой день со мной случился первый, но, к сожалению, не последний приступ морской болезни. Моя мать была очень мила со мной, поддерживала голову над обеззараженным унитазом, дала мне почистить зубы своим специальным розовым зубным порошком из Лондона. Но я почувствовала, что порчу ей путешествие, что я, как спутница, далека от совершенства. Я знала, как она любит, чтобы все было красивым – музыка, стихи, места, люди. То, что люди думали, было неважно – лишь бы в это время они красиво выглядели. Ну, а наблюдать рвоту ни в каком случае нельзя было счесть приятным для взгляда! Я решила подчинить себе свой желудок, но была обречена на неудачу: в Голливуде меня поджидала качка в лимузинах и на извилистых горных дорогах.

На «Бремене» была специальная комната, где пассажиры первого класса могли оставлять своих отпрысков. Я, никогда не бывавшая среди детей, нашла, что игры в обществе – это захватывающе. Брунгильда с пышным бюстом в крахмальной форменной блузе и матросской фуражке методично надзирала за чередой наших развлечений. «Лошадь-качалка» – мы качаемся; «сказочный час» – слушаем истории о детях, заблудившихся в ужасно темных лесах, где их поджидают голодные ведьмы; «Панч и Джуди» – смотрим, как кукла с очень большой дубинкой бьет по голове куклу с очень большим крючковатым носом; «час рисования» – рисуем! Каждому было выдано по жестяной коробке с красивыми цветными карандашами и по книжке-раскраске с изображением животных. Каждый день предстояло раскрашивать одно из них. Первый день был «ослиным». Искренне желая стать частью этого странного, нового для меня детского мирка, я старательно взялась за работу, решив, что самый подходящий цвет для ослиных ушей – красный. Трудясь над их раскрашиванием, я вдруг получила резкий шлепок по плечу.

– Что ты делаешь? – раздраженно прозвучало по-немецки.

– Раскрашиваю уши ослу, мадам.

– Красным? – Гневная Брунгильда повернулась к другим детям. Кто из вас видел когда-нибудь осла с красными ушами?

Я заметила, как некоторые быстро прикрыли ладошками своих ослов. Раздались смешки и злорадное хихиканье. Брунгильда вырвала провинившуюся страницу из моей раскраски и, ткнув длинным указательным пальцем в картинку еще совсем голого осла, велела мне тоном, не допускающим возражений, на сей раз сделать все правильно – или распрощаться с цветными карандашами на весь остаток трансатлантического пути. Меня также предупредили, что если я залезу за контурные линии, то получу еще один неприятный сюрприз. С того часа мои ослы всегда были безупречно серыми. Много лет спустя я отомстила тевтонскому угнетению творчества тем, что устранила раскраски из воспитательного процесса своих детей.

В пароходном бассейне я не плавала, потому что плавать не умела – так же, как Бекки и Рези, – моя мать плавать ненавидела. Кроме всего прочего, она никогда не позволила бы какой-то чужой публике пялиться на нее в купальном костюме. Так что я просто сидела, глазея на леди и джентльменов, проходящих мимо меня по кафельному полу в купальниках из плотной синей шерсти, в резиновых шапочках и цветных шлепанцах. Пароходные бассейны, даже самого высокого класса, всегда пахли дезинфекцией и искусственным теплом, а от пронзительных воплей восторга и от плеска воды, отдающегося эхом от кафельных стен, казалось, что это место – какой-то подземный санаторий для умалишенных.

Я знала, что моя мать ожидает отчета о том, что я делаю, когда мы не вместе, поэтому я решила рассказать ей про случай с ослом.

– …а няня сказала: «Красным?» И потом спросила других детей…

Моя мать, сидя за туалетным столиком, прервала меня:

– Радость моя, не надо говорить, лишь бы что-то сказать. Говори, только когда тебе действительно есть что сказать – что-нибудь интересное и умное. Ты уже большая девочка, скоро семь лет, пора бы это понять.

– А я думала, что это интересно, – пробормотала я.

Моя мать поплевала на краску для ресниц, тщательно растерла ее маленькой щеточкой.

– То, что делают дети, как правило, не очень интересно. Будь спокойна и слушай, что говорят умные люди. Учись у них и все запоминай, как я тебя приучила.

Она щеточкой подчернила ресницы.

– Я лучше буду слушать, что ты говоришь, Мутти.

Это были не сарказм и не лесть. Я не лукавила. Я знала, что моя мать в самом деле очень умна – это говорили все.

Она взглянула на меня в зеркало и улыбнулась в знак одобрения. Мой ответ ей понравился. Я решила это запомнить.

Наконец настал долгожданный день. Все было упаковано: сундуки, шляпные коробки, чемоданы. Подготовлен длинный список чаевых, разложены костюмы, в которых нам предстояло сойти на берег. Пока моя мать занималась прической, я забралась на самую верхнюю палубу парохода, высматривая Америку. И вот в пелене морского тумана я увидела гигантскую леди с высоко поднятым факелом, как будто она освещала нам путь в надежную гавань – и сердце вдруг сказало мне, что Я ДОМА.

Меня с Бекки и Рези – в моем представлении мы уже были «труппой» – послали на берег первыми. Один из представителей «Парамаунта», которые материализовывались из ничего, стоило нам появиться в любом уголке света (они были так похожи друг на друга, словно на «Парамаунте» их размножали клонированием), быстро и уверенно провел нас за огромную загородку и усадил под огромным знаком с буквой «S». Я хотела было уже спросить у Рези, что это значит, когда вдруг появилась моя мать, белая, как мел, схватила меня за руку и бегом потащила за собой. Репортеры, нюхом учуяв сенсацию, пустились за нами по пятам. Парамаунтовский близнец крикнул: «Сюда!» – втолкнул нас в большой черный автомобиль, и мы помчались прочь от причала в спасительный отель «Амбассадор», на перевалочную станцию перед большой стоянкой в Нью-Йорке, откуда мы должны были отправиться в Чикаго. Пока мы не вошли в наши номера, моя мать не произнесла ни звука и не ослабила тиски на моем запястье. Не сняв ни шляпу, ни пальто, она заказала междугородный разговор: Голливуд, – потом закурила и с застывшим лицом села ждать. Телефон зазвонил. Она схватила ушную трубку, подставку и по-немецки закричала в трубку с микрофоном:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю