355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мариэтта Шагинян » Первая всероссийская » Текст книги (страница 22)
Первая всероссийская
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 22:56

Текст книги "Первая всероссийская"


Автор книги: Мариэтта Шагинян



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 23 страниц)

Наступила пятиминутная передышка, – ребят он отправил погулять, распахнул настежь окна, но не те, которые вели на улицу, а другие, на дворик, где росло несколько деревьев и бродили в траве куры. Чтоб пыль не набралась, – объяснил он оставшимся. Их было всего несколько человек, – учитель, дописывавший по памяти протокол всего урока, и местные, карсунские; все остальные выбрались из душного класса на воздух…

Второй урок был уже не только сложнее, но и характерен по его сложности для всех народных школ. Почти все такие школы в губернии, да еще, разумеется, там, где они уже были построены, а сосчитать их, как с горечью чувствовал инспектор, можно было по пальцам, – располагали в лучшем случае одним классом, верней – одной горницей для занятий. Распускать детей и заниматься с одной группой, а потом звать другую группу было бы большой тактической ошибкой: заполучив в класс учеников, надлежало их и удержать в классе. Поэтому, с помощью инспектора, вырабатывался постепенно один, общий для школ, тип занятий. После разделения на группы, старшие рассаживались на одной стороне, младшие – на другой стороне класса, и учитель начинал занятия одновременно с двумя группами.

Так и сейчас. Рассадив детей, руководитель предупредил старших, что будет рассказывать басню «Лягушка и Вол». Младшие тоже могут слушать, но старшим надо ее слушать особо внимательно, потому что потом те из них, кто умеет писать, должны будут своими словами написать эту басню на досках; кто не сумеет, пусть запишет хоть отдельные, запомнившиеся ему слова.

Рассказав басню очень выразительно и помогая передать ее содержание мимикой и жестами, руководитель оставил старших и обратился к младшим. С ними он провел первый урок звукового метода, но не по системе барона Корфа, напоминающей устное заучиванье слогов на память, а по той, которая была названа «звуковая система чтения-письма» и где звук, заучиваемый на голос, тут же показывался изобразительно, на доске. Так, сперва повторяя звук, потом знакомясь с его видом на доске, младшие ученики постепенно освоили о, а, ми сами стали рисовать на своих досках эти буквы. Видимо уже уставший, то и дело прихлебывавший из кружки с водой, руководитель с некоторой поспешностью, но все время блюдя такт и не забывая требовать этого «подтакта» от ребят, довел их до хорового произнесения слитных звуков ам, ма, мама.

Тем временем Илья Николаевич обходил парты, просматривая аспидные доски обеих групп. Он кончил этот осмотр, когда руководитель, чтоб напоследок рассеять усталость ребят, дал им сперва решить загадку, а потом хором повторить скороговорку «от топота копыт пыль по полю несется». Никак это гладко не получалось, губы у ребят шлепались, класс весело хохотал, смеялся вместе с ними и учитель. Он помнил слова Ильи Николаевича, сказанные как-то на Педагогических курсах: не надо отпускать детей из класса в состоянии полного утомления.

А Илья Николаевич в это же время, осмотрев у всех доски, думал: нельзя будет на показательных уроках проводить двухчасовое занятие одному учителю; он утомляется; в обычное время, у себя в школе, он и в четыре часа не утомится, рекреации там длиннее, десять минут; ребята свои, привычные; нет такого напряжения, не так густо насыщено время; съезд – дело другое. И на все остальные дни съезда инспектор действительно провел строгое соблюдение разбивки двухчасового урока по разным преподавателям.

Но окончание школьных занятий не означало конца первого дня съезда, наоборот, – оно было только вступлением к этому дню. Отдохнувшие, побродившие по городку, поевшие горячий обед, приготовленный для всех участников в почтовом трактире, – все опять собрались в школе, в том же классе, только сейчас учеников уже не было, и каждый с удобством уселся на скамье.

– Теперь, господа, на досуге обменяемся мнениями, кто какое впечатление вынес от прослушанного нынче урока, – начал как с гостями у чайного стола, инспектор. Он заранее попросил Сабининых и особенно шустрого школьного смотрителя ни в коем случае не вмешиваться в беседу и не мешать учителям. Из всех собравшихся волновался один «руководитель». На лицах народных учителей, пришедших обсудить урок своего коллеги, было теперь такое же радостное, нетерпеливое одушевление, каким сияло утром лицо руководителя, приступавшего к уроку. Они не только не стеснялись, – они горели желанием высказаться. Первым начал самый отсталый, священник Марашкевич, и руководитель тотчас, с охотой отвечал ему.

– Не понимаю, зачем нужно заставлять мальчиков поднимать руки и вертеть туда-сюда?

– Внимание долго поддержать нельзя, нужно вводить время от времени телесное упражнение.

– А почему руководитель сразу дал мальчикам считать, не спросивши, умеют ли они считать?

– Не к чему задавать лишние вопросы, я по опыту знаю, что каждый мальчик, приходя в школу, хоть немножко, да считать умеет.

– Говорите – лишнего не надо, а к чему же там лишние загадки или скороговорки?

– Чтоб дети вышли из школы развлеченные, а не повесив от усталости носы.

Марашкевич, пожимая плечами, сел на скамью. Более подготовленный, Апраксин, поднял руку. Этот был из категории умствующих и любил говорить книжно:

– Изображая знак «а» на доске, вы его называете не знаком, а звуком, дети начнут путать представленья о голосе и написанье. Кроме того, вы сделали резкий переход от простых звуков м, ак слиянию их в слог.

Замечанья, хоть и сделанные свысока, были справедливы. Руководитель промолчал. Но вслед за Апраксиным на него обрушился целый град вопросов: для чего нужно черчение палочек? Почему числа и счет не давались по порядку, а с 10 до 15, с 30 до 37? Почему, начав читать басню «Лягушка и Вол», руководитель не объяснил сперва, что такое вол и что такое лягушка? Почему он не объяснил, что такое бог? Начавши буквы, почему не сказал, что такое гласная и согласная? Спрашивая о частях лица, – носе, губах, щеках, почему не назвал самого лица? Вообще почему говорил о частях, не объясняя целого?..

Инспектор считал мысленно выступивших, – их было много, и спрашивали самые разные по развитию, – Ушаков, Крайнев, Предтеченский, Рождественский, Щеглов, Григорьев, – эти год назад сидели бы, как воды в рот набравши; Румянцев – он был любимец инспектора и сейчас выступал дельно о слишком поспешном переходе от звука к слогу, хотя и по-своему это спросил, не повторяя Апраксина… Двумя последними взяли слово Нужденков и Осиповский. Нужденков, невысокий чувашин с выпуклым над глазами лбом, сказал, что метод хорош для русских школ, – он воспринял не частности, а весь метод урока, – «но для инородческих школ считаю его неудобным». Последний, Осиповский, отметил положительную сторону: доведение и приучение учеников к полным ответам на вопрос, – чем мальчики развиваются и привыкают к живому разговору с учителем. «А если что показалось иным из нас лишним, к делу не относящимся, хочу вам напомнить, что это был урок вступительный, и учителю требовалось проверить мальчиков, кто сколько знает, дабы разделить на старшую и младшую группы».

– Я сам так завсегда начинаю при первом знакомстве, спрашиваю о том о сем, и этим знакомлюсь с моими учениками.

Сабинины переглянулись при слове «завсегда», но Илья Николаевич быстро вмешался. Он не хотел, чтоб тут же одернули и поправили одного из лучших его учителей, – это можно было сделать позднее. Он весь переполнен был радостью от этой неожиданной активности, превысившей его ожиданья, от возбужденья учителей, отсутствия сконфуженности, явного внимания, с каким прослушан был утренний урок.

– Да, да, поддерживаю Румянцева, мы, к счастью, расстались со старым буки-азом, но трудность перехода от звука к его слиянию с другим звуком осталась для детей. Надо бы остановиться на ней подольше, чтоб дети не механически, а сознательно перешли к слогу! И господин Осиповский правильно отметил очень большое достоинство руководителя, – приученье ученика к полному ответу на вопрос.

Еще до замечаний Осиповского и инспектора руководитель горячо отбивался от критиков, точней – вел умелую защиту: счет даю вразбивку для разнообразия и чтоб проверить, знают ли дети чередование чисел по смыслу, а не машинально, как обезьянки; черчение палочек и линий необходимо, как подготовка к письму; нет нужды объяснять, что такое вол и лягушка, – дети и без того это знают, и объясненье покажется им непонятней, чем сами слова; понятие «бог» отходит к уроку закона божия и разъясняется священнослужителем; согласная и гласная, как названия, нужны на второй и третий год обучения, когда дети хорошо начнут чувствовать звуки и разбираться в них… Ну, а к изъяснению целого рано приходить, пока не изъяснены части…

Отирая платком взмокший лоб, руководитель, как настоящий боец, оглядывался, нет ли еще откуда-нибудь нападенья. На правильную критику он не ответил, и его молчание было согласием с ней. Прождав полминуты, он вопросительно поглядел на инспектора.

Илья Николаевич встал, давая понять, что первый день съезда окончен. Шумно выходили учителя, договаривая что-то друг другу уже на улице. Устало шли братья Сабинины к дому уездной земской управы. Инспектор поотстал от них. Подойдя к группе участников съезда, где находился Осиповский, он шутливо сказал:

– Что ж это вы, господа, – Осиповский обмолвился, а никто и не поправил?

– Где я обмолвился, Илья Николаевич?

– Ну, если сами не заметили, пусть другие скажут. Вот у господина Апраксина явно вертится на языке, ведь так?

Апраксин улыбнулся со своим всегдашним видом снисхождения.

– Ты сказал «завсегда»! Сколько тебе говорено, что так нельзя, неинтеллигентно говорить!

– Верно, верно! – закричали вокруг, а Осиповский, явно рассердившись, заметил: «Уж будто ты сам никогда не оговариваешься!»

Между тем Илья Николаевич уже отошел от них. Он под руку вел маленького чувашина, Нужденкова, и выспрашивал его, почему именно новый метод кажется ему неудобным для инородческих школ.

– Нам больше приходится считаться с родителями, Илья Николаевич, – серьезно говорил Нужденков, вскидывая на инспектора живые серые глаза из-под выпуклого лба. – Спросите хоть Ивана Яковлевича! Гимнастику, шуточки, такты они сразу не воспримут, покажется пустым делом. Ну, и православные священники будут на нас сильнее нападать, – слышали нынче Марашкевича? Я так полагаю, – в Симбирской семинарии у Ивана Яковлевича обучать учителей новому методу, а нам пока в школах на годик, на два не смущать учителей, повоздержаться, пока не обвыкнутся…

4

Хорошо и творчески проходил съезд, с каждым днем становясь все больше высокою школой для его участников. Как эстафету передавали учители друг другу его продолжение, с урока на урок, – словно писали коллективно большой роман. И хотя каждый из них вносил в свою «главу» нечто совсем новое, как бы делая крутой и неожиданный поворот всего сюжета, но он уважал своего предшественника и удерживал все, им сказанное и содеянное, в памяти учащихся. А главное – за короткое время, меньше, чем за две недели, – на глазах всех участников менялись дети. Не то чтобы заучивали и зазубривали уроки, начинали читать и считать те, кто раньше едва знал буквы и цифры, – этого было бы мало. Нет, школьники росли в ширь своего детского интеллекта, начинали и видеть и понимать, рассуждать о видимом и узнаваемом. И это, как с радостью замечал инспектор, было очень явно, совершалось на глазах.

– Ну, вечный сеятель зерен просвещения, довольны вы съездом? – спрашивал его старший Сабинин, возвращаясь с ним в одной бричке в Симбирск. Так торжественно именовали Илью Николаевича земцы, когда хотели подзадорить или дружески подразнить его. – Эти ваши питомцы, как критиковать друг друга, сразу Демосфенами делаются, а как сами за кафедру – тут и «завсегда», тут и «падший дух».

Последнее было сказано по адресу учителя Быстрова, который, придя в класс проводить свой урок, внезапно оробел, смутился и наговорил чего-то совсем невразумительного, сбив детей с толку. Оправиться он не смог, так как у стен, где стояли и слушали его коллеги, сперва едва слышно, потом взрывчато, разлился по классу хохот. Бедный Быстров потерял окончательно почву и едва-едва досидел до конца урока. Учитель, ведший протокол, написал в нем; «падший духом Быстров с трудом дотянул свой час», – и это «падший духом» долго потом, к неудовольствию инспектора, гуляло по съезду. А Быстров, как началось следующее вечернее заседанье, воспрянул духом и раскритиковал своего собрата. Случай такого неудачного урока был, впрочем, на съезде единственным.

– Смейтесь, смейтесь, но вы не можете от'гицать величайшей пользы съездов! – горячо возразил Ульянов, не обижаясь, но и не поддержав шутки.

Никогда, ни до, ни после этого короткого, пролетевшего, как мгновение, но насыщенного большим, напряженным трудом года 1873 по календарю, не испытывал он такого полного душевного равновесия и такой твердой почвы под ногами. Ему верилось, что мир идет к добру; он видел, как движется жизнь к добру. Если растут люди, без препятствий совершаются нужные, благородные дела, улучшаются школы, – и сам он дело свое толкает и толкает в гору, как же не верить, не чувствовать, что мир идет к добру?

Карсунский съезд, он считал, очень удался. Было на нем свыше сорока учителей, – и почти столько же выступило на обсуждении уроков, многие по два, по три раза. Даже учесть сразу трудно было, какую пользу для себя извлекли все участники. Но и этот съезд, как сызранский, Илья Николаевич считал преддверием, – преддверием к основному событию, на котором лучшие его питомцы, гордость Педагогических курсов и Порецкой семинарии, должны были показать себя. Не только учителями, но и методистами. Не только проводниками передовых методов, но и творцами в применении их. Вот это – действительный успех труда его, положенного в симбирское трехлетие. И опять-таки – времени на подготовку мало… Он имел в виду новый серьезный сентябрьский съезд – учителей и учительниц Симбирского уезда в самом городе Симбирске, где должны были принять участие Калашников и Кабанов, Лукьянов и Малеев, Архангельский и Рекеев, – тот самый Рекеев, который три года назад, пришел к нему робким чувашским пареньком.

Приехав домой, он долго за ноль рассказывал жене о съезде. А ему, в свою очередь, передавала она понемножку, что делалось в городе, как занимались с Калашниковым старшие дети, как и Володя пробирается к ним в комнату, молча взбирается возле них на стул и любопытно таращит на них глазенками.

– Такой живой, не остановишь его в беготне, а тут может час высидеть и не шелохнуться, – что он там понимает, представить себе нельзя. Нравится, и все тут. Я было силком хотела увести, но махнула рукой, – он им не мешает. Аня начала его стишкам учить. И знаешь, Илья Николаевич, ведь он грассирует, как ты, – на «л» и на «р»…

– Надо отучать его картавить, сколько мне с этими «л» и «р» мучиться пришлось…

Они еще долго так разговаривали, радуясь своему часу, – редко стал выпадать им этот «свой час» за последние годы. Но Мария Александровна призналась мужу, что с приходом Калашникова ей стало легче, – два часа в день полной свободы на чтение. А чтение у них было запущено. С января на столике в гостиной накапливались «Отечественные записки». Илья Николаевич не один чувствовал в этот год особый прилив сил, особую, творческую бодрость. Он был частицей огромного народа, каплей в океане страны, а страна и народ, несмотря на прокатившиеся волной аресты, несмотря на стаи серых конвертов, летавших из центра по губерниям, – тоже испытывали подъем, отразившийся в журналистике.

Весь этот год, до конца его, «Отечественные записки» были так хороши, так полны содержанья, что напомнили самым строгим читателям лучшие месяцы «Современника». В них было все, весь охват интересов своего времени, ответ на любой духовный запрос, и прочитывались они с первой до последней страницы. Знаток сельской экономики и русской деревни, Энгельгард, печатал свои наблюденья почти в каждом номере; любимец публики, остроумный и талантливый Михайловский, в «Литературных и журнальных заметках» просто превзошел себя самого, – так беспощадно разило его перо все низкое и смешное, что появлялось в печати, от суеверий самовлюбленного старичка Погодина и до злобных «Бесов» Достоевского. Журнал вел атаки на усилившуюся реакцию в школе, растерзавши и тупого профессора Любимова за его проект нового университетского устава, и созданный для затемненья умов «Лицей цесаревича Николая». Ни железные дороги, ни акционеры, ни женский вопрос, волновавшие общество, не были забыты журналом, – даже такие специальные, с цифрами и выкладками, как будто скучные статьи прочитывались строчка за строчкой. А поэзия! Некрасов в один год подарил читателям две лучшие вещи свои: «Русских женщин», над которыми плакали в гостиных, и «Кому на Руси жить хорошо». Печатались в этот год и драматург Островский, и Глеб Успенский, и старик Щедрин, – как печатались они и в прежние годы, потому что это был их журнал; и если Боборыкин и Щапов, по мнению публики, были чересчур многословны, то все же это были имена, отмеченные уваженьем общества за передовые взгляды, как и Скабичевский, писавший о драме. Были в каждой книжке журнала иностранные и внутренние обозренья, – и каково, например, симбирцам было прочесть, да еще в первом, январском номере, что спят они с позором на тюфяках, – иначе как же объяснить их отношение к выборам в гласные, – в гласные, гласность-то получивши! когда из 63 членов на выборы явился только 21 человек. Дотянулись и до Симбирска господа журналисты!

Обо всем этом разговаривали за чайным столом Ульяновых, когда приходили к ним в гости свои люди, – Иван Яковлевич Яковлев, Белокрысенко, члены губернского и уездного училищных советов. Еще в майской книжке выбрал Михайловский эпиграфом к своей очередной статье четверостишие, которое так, видимо, понравилось ему, что повторил его еще раз в самой статье, – а публике понравилось и еще больше, так что на все лады, с великим удовольствием повторяли его уже третий месяц во всех критически настроенных салонах и за чайными столами передовых людей страны. Любил высвистывать и повторять эту строфу и Белокрысенко.

 
Безоблачно небо, нет ветру с утра,
В большом затрудненье торчат флюгера.
Уж как ни гадают, никак не добьются,
В которую сторону им повернуться…
 

– Тебе, как метеорологу, поручается погоду определить, – поддразнивал он Илью Николаевича.

Но Ульянов хохотал своим заразительным хохотом, сгибаясь, как перочинный ножичек, под косым углом, а в общих разговорах в эти два месяца участия почти не принимал и чтение журнала откладывал на осень.

– Ты держи меня в курсе, – говорил он жене, и жена рассказывала о том, что успевала прочесть.

Надо еще досказать, что и беллетристика, в прошлые годы прихрамывавшая, особенно переводная, – была в этот год на высоте в «Отечественных записках». Отбивая хлеб у «Вестника Европы», как говорили читатели, познакомила она русское общество и с прелестными рассказами Брет-Гарда, и с лучшей вещью Георга Эберса – «Дочь египетского царя», и с малоизвестным романом Джордж Элиот «Мидлмарч»: журнал напечатал повесть Марко Вовчок, а в последних книжках года, к великому удовольствию читательниц, поместил роман С. Смирновой «Попечитель учебного круга», где было все, – от университетских политических беспорядков, травли передового профессора и студенческих тайных обществ, – правда, перенесенное на двадцать лет назад, – до сердцещипательной любви между непонятным вначале мужем и красавицей женой. Но то было уже в конце года, а сейчас на вопрос мужа, что новенького в «Отечественных», она сказала ему:

– Прочитай, когда будет время, Благовещенского в первой книжке. Это надо для «Отечественных записок», – очерк о чернорабочем труде, о наших литейных заводах, – даже читать страшно, такие там условия. Но что поразило меня, Илья Николаевич, не можешь ли объяснить, как это происходит: будто бы рабочие могут безвредно опустить и вынуть руку из огненной лавы металла… Кажется невероятным.

Илья Николаевич просил показать ему утром статью. Оба они знали, что интерес «Отечественных записок» касается главным образом русской деревни, и очерк заводского труда был для журнала новостью. Утром, однако, прочесть он ничего не успел. Приехали из уезда учители, чтоб посоветоваться о съезде, а там пошли служебные дела, – и опять все завертелось, не оставляя ни часа, ни минуты досуга. Впрочем, и у Марии Александровны досуга поубавилось – заболела кухарка, пришлось самой закупать провизию, самой стать у плиты. Чтоб Володя не мешал отцу и Калашникову, она держала его поблизости от себя, а это было трудненько. Няня вздумала не в пору говеть и часто уходила из дому. Как-то, чистя для сладкого пирога яблоки, мать заметила, что Володя, крепнувший не по годам и не по годам живой и подвижный, быстро поедает яблочную кожуру. Она отняла ее, выбросила и сделала ему замечанье. Но малыш, видимо, пристрастился к своему занятию, а нынче непременно сказали бы, что он чувствовал нехватку в витаминах. И, выходя из кухни, Мария Александровна, нечаянно заглянувши за дверь, увидела его в уголку с целой кучей яблочных обрезков, – он быстро-быстро уплетал их, спрятавшись от матери.

– Стыдно, Володя! – строго сказала она. – Почему ты тайком ешь? Ничего нельзя делать тайком! И опять за дверью, как прошлый раз… Тайком делать и прятаться – все равно, что говорить неправду, а неправду сказать, сам знаешь, как гадко, как нехорошо.

Володя расплакался – бурно и сразу. Но не убежал, как тогда, открутив ноги у лошадки, а уткнулся в материнский фартук. Она обождала, покуда он перестал всхлипывать, отвела от него свой фартук и взглянула на взмокшее лицо сынишки. Что он там передумал в ее фартуке, – она много раз спрашивала себя после. Но передумал безо всякого сомненья, – так всерьез, так убедительно посмотрели на нее его детские карие глаза:

– Мама, я больше не буду!

– И ведь действительно больше ни разу не прятался от меня и тайком ничего не брал, – рассказывала она много лет спустя уже выросшим своим детям. – Да и правдивым был с самого детства. Помню, как в Кокушкине, в гостях у тети, – ему шестой шел, – разбил нечаянно графин. Разбить в чужом доме графин – серьезная вещь. Володя мой струсил и, когда тетка стала спрашивать, кто это сделал, сказал «не я». Ну, конечно, она и другие все знали, что он. Почти два месяца прошло, мы уже были дома, уложила я вас спать, простилась с вами, слышу – всхлипывает Володя, – спрятался с головой под одеяло и всхлипывает. Я подхожу, а он: «Мама, я тогда неправду сказал! Это ведь я графин разбил. А тебе сказал – не я». И плачет, – переживает. Вот я нашего Володю за эту правдивость люблю, – каждое замечанье, бывало, обдумывает, переживает, прямо не по летам!

Аня тоже вспомнила и прибавила от себя к материнскому рассказу:

– Что верно, то верно, – шалун был невыносимый, но хорошая его сторона – не лгал. Помню, отец подарил мне новую линейку, а Володька ее сломал. Я была страшно на него зла. А он сам пришел, подает мне линейку, да еще так деловито показывает: «Об коленку, сломал», и коленку сгибает. Ну как тут на него сердиться?!

Лето 1873 года выдалось для детей Ульяновых чем-то серьезным, запавшим в их души. Не только замечанья матери, но и чаепитие в столовой, общий дух, царивший в доме, – все в этот год сильно переживалось детьми. Василий Андреевич Калашников с воодушевленьем давал уроки старшим. Аня с Сашей шли почти вровень, несмотря на разницу лет. В детской то и дело разучивались стихи и басни вслух, вечерами вслух читали в столовой «Русских женщин» Некрасова, читали – и голос у читающих вдруг ломался, вытиралась невольная слезинка. Летом в открытые окна вливались звуки шарманки, визгливо игравшей популярную арию из «Аскольдовой могилы», и няня, перевирая мелодию, начинала подпевать ей: «Близко города Славянска…» Стихи были магией тех замечательных дней, магией, казавшейся волшебной властью над всем темным, устарелым, тормозящим человеческую жизнь. Охваченный этой магией, Володя с налету выучивал стишки, декламировал их без конфуза, когда просили взрослые, – и эту любовь к ритму, к магическому действию рифмы, испытывал и позднее, когда ходил, топоча подбитыми сапожками, по столовой и без конца, с наслажденьем, словно речь шла о чем-то неимоверно таинственном и важном, декламировал, картаво упирая на «р» и «л», «Песню бобыля»:

 
Вогачу-дур-раку
И с казной не спится, —
Бедняк гол-л, как сокол-л,
Поет, весел-лится!
 

Так всходили семена этого счастливого года, когда русская молодежь, не боясь арестов, самоотверженно устремилась «в народ». И таким безоблачным казался он, 1873-й, не только русскому обществу, но и счастливой семье инспектора, и самому инспектору.

Лето уже отошло, знаменитые яблоки в симбирских садах подоспели на славу и после праздника Спаса так и хрустели на зубах у каждого. Кажется, и не оглянулся, – а уже первое сентября, и снова стоит инспектор перед дверями школы, где в очень торжественной обстановке должен, наконец, произойти «Съезд народных учителей и учительниц Симбирской губернии и уезда».

На этот раз, отчасти потому, что ездить далеко не потребовалось, почти все высокое начальство города почтило съезд своим присутствием. Как-то само собой вышло, что председательствовать на самом съезде и завершить его заключительным словом привелось видному Валерьяну Николаевичу Назарьеву. И как помещик, и как член училищного совета, и как либеральный земский деятель, он был прекрасным председателем в своем белоснежном нанковом жилете, выхоленных усах и бороде, – осанистый, с добрым взглядом выпуклых глаз, барин от маковки до пят. Тот же, кто неустанным трудом вырастил замечательную армию народных учителей, кто, как родных своих детей, создавал, обдумывал, выпестовывал эти съезды, кто каждого мальчика в классе знал в лицо, – опять скромно стушевался, чтоб не быть на виду, не стеснять, не конфузить ведущих уроки. Присев на заднюю парту, между мальчиками, наполнившими класс, он, волнуясь, ждал первого урока, хотя и был уверен в своих питомцах.

Пятнадцать дней длился съезд, сильно отличаясь от Карсунского. Утром уроков было больше. Городские дети, сыновья отставных солдат, ремесленников, бывших крепостных, приписавшихся в городские цехи, были куда бойчей и подготовленней полукрестьянских ребятишек в Карсуне. И учителя, ведшие занятия, были зрелей, опытней своих собратьев на июльском съезде. Уже первые уроки, где два учителя, Шилдаев и Лавров, как бы продолжая друг друга, один дал понятие о звуке, другой о букве, – очаровали всех членов училищного совета, до того просто, наглядно, понятно было это сделано. Когда вслед за ними два священника, Поспелов и Покровский, стали возвышенно толковать детям, как бог-отец из ничего создал землю в шесть дней, из глины произвел Адама, а из ребра Адама – в жены ему Еву; и дети, глазея в разные стороны, механически твердили за ним, отвечая на вопрос «из чего?» – «из ничего», или вдруг, чем-то развлекшись, на рассказ, как жили Адам и Ева в раю, и на вопрос: где же жили Адам и Ева? – беспомощно замолкали, – и вот хоть убей, – сообразить не могли, – по лицам кое-кого подавленной судорогой родилась и тотчас задушена была улыбка. Инспектор был верующим человеком. Но в разговоре с женой он сказал как-то, что вера есть чувство, ничего общего с наукой не имеющее, и, конечно, при сопоставлении с наукой религия критики не выдержит. Он знал, что многие из народных учителей читали статьи о Дарвине, интересовались серьезно биологией, теорией эволюции, знал также, что вдохновенно говорящий на уроке, даже скорей глаголющий, отец Поспелов, добрый и неглупый человек, сам видит в библейском сотворении мира скорей сказку (или, если хотите, как однажды изрек он в интимном разговоре; «самопервую наивную гипотезу детского разума человечества»), – Илья Николаевич знал все это и отлично понял судорогу задушевной усмешки. Но сам он не улыбнулся. В пределах необходимости уроки шли хорошо, священнослужители разнообразили и оживляли их своим пафосом… Да и не в этих обязательных уроках суть была. Кабанов, Андрей Сергеевич, сам еще юноша, стройный, опушенный молодой бородкой, дал вслед за ними четвертый урок – наглядного обучения. Словно возражая попам и соревнуясь с ними, он чересчур увлекся своим наглядным пособием, – картиной Шрейбера, изображающей корову, лошадь, кабана и осла, – и добился, путем расспросов, подробного описания этих животных: и какие они, и чем отличаются друг от друга, и какая от них польза людям. Не ограничившись этим, он, к величайшему удовольствию ребят, достал из своей сумки множество предметов. Тут были гребень, кусок столярного клея, кожа, – «опоек» и «выросток», – замша, пергамент, кошма и щетка. А под конец он прибавил к ним ситечко и смычок. Это было утро наглядного обучения, его медовый месяц. Раскрасневшийся учитель, забыв обо всем на свете, кроме вот этой замечательной «наглядности», от которой никуда не уйти детскому разуму, – в какие-нибудь полчаса объяснил, как из смягченного в кипятке коровьего рога делается гребень, как из кожи коровы шьются сапоги, из волос делается кошма, из копыт столярный клей; как из тонкой телячьей кожи делаются «опоек» и еще более тонкий «выросток», – термины, отлично знакомые детям местных сапожников, но совершенно новые для членов училищного совета; как из замши шьются перчатки, из ослиной кожи выделывается пергамент… Эта, обрушившаяся на ребят лавина производственных знаний хоть и была интересна для них, но, разумеется, не запомнилась им. И лишь под самый конец запыхавшийся Кабанов понял, что он переборщил…

На вечернем заседании критика необычайно разрослась. Критиковали не только отдельные промахи на уроках. Взяли, как потом хвастал штатный смотритель, «тоном выше», – была прочитана записка чувашского учителя о том, что нельзя преподавать в чувашских селах, где ребятишки почти не понимают русского языка, – православный закон божий на этом, русском, а не на родном – чувашском. «Заставляя изучать слово божие на русском языке, я могу только бесполезно насиловать память мальчиков и отниму у них всякую охоту к сему священному предмету. До чего доходит такое преподаванье, укажу на случай в Буинском уезде. Является русский учитель в школу и говорит: „Скажи за мной звук „а““. Мальчик повторяет: „Скажи за мной звук „а““. Учитель говорит: „Не повторяй за мной!“ Мальчик отвечает: „Не повторяй за мной!“ Рассерженный учитель плюнул и сказал: „Тьфу, бестолковый!“ Мальчик послушно тоже плюнул, ответил: „Тьфу, бестолковый!“ В том же роде происходит с каждым русским учителем в инородческой школе. Выход из этого – введение чувашской грамоты, иначе рискуем еще годы оставить детей инородцев без света истины. Не скрою, что многие протестуют против чувашского языка в школе и говорят, что правительство заботится об обрусении чувашей; но, по-моему, чувашская грамота нисколько не помешает обрусению, ведь не мешает русскому языку изучение немецкого или французского».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю