355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мариэтта Шагинян » Первая всероссийская » Текст книги (страница 12)
Первая всероссийская
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 22:56

Текст книги "Первая всероссийская"


Автор книги: Мариэтта Шагинян



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 23 страниц)

– Тише, тише, – остерегли вокруг.

– Без уважения к власти недалеко и пошатнуться ей… – продолжал он, не обращая никакого внимания на остереженья: – Я понимаю так: диспропорция установилась и расти стала. Диспропорция между просвещенном общества и просвещением правителей, – общество вежественно, правительство невежественно.

– Да вы агитатор, – сказал, обращая все в шутку, Покровский. – Чай несут, давайте, господа, ваши кружки.

Кондуктор, пыхтя и раздувая пышные кавалерийские усы, внес огромный самовар и установил его прямо на полу, не доверяя откидному столику.

– Возьмите курочку, – жена сама жарила, – угощал Покровский Илью Николаевича.

Достали дорожные баульчики и саквояжи, как говорили тогда. Появилась на бумажках и на фаянсовых тарелочках всевозможная снедь, запахло крепким заварным чаем, зазвякали о стаканы и кружки серебряные ложечки, помешивавшие сахар, и захрустел сахар в зубах у тех, кто пил чай вприкуску.

Налил себе чаю и учитель, обросший русой бородкой. Его звали Новиков, Семен Иванович, и был он чистейшим волжанином, родом из Саратова.

– Вот, к примеру, из истории, – возвысился над легкими звуками чаепития его окающий молодой говорок, – время Петра, преобразователя Руси. Поставьте на одну доску Петра и тут же рядом с ним русское общество, – именитых бояр, едва имя свое на документе ставящих, сыновей их, Митрофанушек, всевозможных дурней-приживалов, забитых деревенских крепаков, пьющее духовенство, – чуете разницу? Петр в окружении умных людей, отовсюду, где можно, им званных, выискиваемых, уважаемых, как царские сотрудники. И тут же боярские хоромы, где шутихи и барские барыни вертятся, господ развлекают. Я читал. Да и слышал о помещиках от стариков, от собственного деда… Такая власть на голову выше собственного общества, от нее можно поучиться. А теперь возьмите наше время, наших дорогих заступников народных, писателей русских, коими гордится наша земля, журналы ежемесячные – ведь как высоко берут они, какой тон задают!

– Вот что, молодой человек, – сказал Покровский, – видно, что вы готовились к юбилею царя Петра. Это очень похвально. Однако ежели вы такими речами просвещаете в классах учеников своих, – если не ошибаюсь, четырехклассное училище у вас там, – так ведь не надолго вас хватит. Не надо этого, от души говорю. Вот тут с вами в вагоне господа инспекторы сидят, они за такие речи по головам не гладят.

Илья Николаевич, примостившийся в уголку, подняв колени, и быстро, со вкусом, отхлебывавший из кружки, улыбаясь, отозвался:

– Нет, отчего же, господин Пок'говский, отчего же… Только вот, – и он обернулся к густо покрасневшему и насупившемуся волжанину, – не совсем п'гавильно пг'едставляете вы себе общество. Мы с вами получили образование, нам посчастливилось. А какое множество осталось во тьме, и какая же это тьма! Обернитесь вокруг. Наше с вами дело учить, учить народ, свет нести в деревню. Наше с вами дело приобщать его к тому, что вы обществом называете. А ведь этого общества на Руси – горсточка. Го'гсточка, милый вы человек!

Ночь подошла, но спать ему не хотелось, – вторая ночь без сна. Радостное волнение от предстоящего не давало Илье Николаевичу устать и захотеть лечь. А уже разошлись мало-помалу собеседники, заснул или сделал вид, что спит, повернувшись спиной к ним и подобрав ноги, надолго обиженный Семен Иванович, спали на других лавках. Но Алексей Прокофьевич Покровский прошел вслед за Ульяновым в его отделенье и присел рядом с ним на койку. Ему приятно было слушать торопливый, как-то по-молодому возбужденный говорок Ильи Николаевича, смотреть бумаги, извлекаемые из сумки, пытаться даже в слабом, красноватом свете керосиновой мигалки прочесть в них что-нибудь. То были многочисленные вырезки из газет, полученные проспекты и объявления, взятая в Казанском учебном округе программа «Педагогических чтений», – все с Выставки, о Выставке, для Выставки.

«Педагогические чтения», задуманные Милютиным и подготовленные усилиями его помощника Исакова, были, в сущности, гвоздем познавательного раздела Выставки. Илья Николаевич, обдумывая время своей командировки, выбрал три первые июльские недели главным образом ради этих чтений. На эти же чтения выхлопотал он командировки и четырем своим народным учителям, выехавшим в Москву на несколько недель раньше. Предполагалось, что чтения эти будут интересны отнюдь не только для народных учителей, но и для самих инспекторов и педагогов городских гимназий. Они должны были познакомить их с новейшими приемами обученья и разложенными тут же, на кафедре, прикладными пособиями для школ. Но Илья Николаевич, еще утром, дважды, внимательно, прочитавший печатный проспект «Чтений», был как-то озабочен. Он уже успел охарактеризовать их Покровскому одним, повторенным дважды, словечком «абстрактно, абстрактно!».

Для чтений были приглашены – самый популярный в империи автор учебника арифметики, преподаватель второй петербургской военной гимназии, Евтушевский, и второй лектор, Бунаков, учитель гимназии из Воронежа. Илья Николаевич ни с тем, ни с другим лично не встречался. Открытие «Чтений» назначено было на 6 июля, и судя по проспекту – с 9 до 10 предполагалось выступление Бунакова по родному языку, а с 10 до 11 Евтушевского по арифметике. После этих двух часов, с одиннадцати слушатели были свободны до следующего дня.

– Но вот в чем дело, – говорил Ульянов Покровскому, не успевшему захватить и просмотреть проспекты, – составлены они как-то уж очень научно и отвлеченно, казенным языком и вот уж именно без всякой наглядности, – разве народные учители схватят последовательность в таких вот фразах?

И он почти наизусть перебрал параграфы из программы «Чтений» Евтушевского:

«Технологические основания начального обучения. Главнейшие положенья относительно преподавания арифметики в начальной школе… изучение чисел первого десятка. Изучение чисел от десяти до ста. Выводы значения четырех действий и случаев их приложения при решении задач первой сотни…» Ну, и так далее!

– Что же вы видите тут непонятного для народного учителя? Слышали, как этот волжанин, Новиков, ораторствует? Уровень достаточный, – он и не то поймет.

– Вы не схватили тут главного, Алексей Прокофьевич: нельзя крестьянским ребятишкам с самого начала давать голое число, – один, два… Надо непременно по матерьяльным предметам обучать: один стог сена, два окошка… Поверьте мне, приложение числа к предмету есть лучший способ освоения счета. А ведь тут о методике ни слова, тут сразу получается абстракция. И смотрите! Дойдут они до ста, освоят, как голые цифры складывать, вычитать, делить, множить, – а потом, пожалуйста, – «задачи с приложением числа к предметам». Хотя бы слово о наглядной методике! Вот по родному языку программа сразу начинается с «наглядного обучения»…

– На месте видно будет, – примирительно сказал Покровский. – Послушаем их живое слово. Все же ведь Евтушевский не кто-нибудь, – всероссийская величина. А вот насчет Бунакова – ничего не скажу, не знаю.

– Известнейший методист!

Они помолчали. Ульянов продолжал думать о Выставке. Не дальше, как завтра, – так близко, так скоро увидит он перед собой все, о чем читал чуть ли не каждый день, огромное множество вещей, собранных на коротком отрезке, – надо все успеть осмотреть, услышать, побывать не только в лекториях, но и в театрах… Надо купить нужные книги, набрать комплекты пособий, а дней, в сущности, совсем мало. И что-то делали там, в Москве, его питомцы? Он вынул разлинованную школьную тетрадь и занялся составлением плана: сколько, когда, где, в какой день недели, от какого до какого часа осмотреть в Москве…

А Покровский сидел и думал о другом: какой это, в сущности, большой ребенок, этот инспектор Ульянов, с его лысеющей головой и сединками в бороде. Вот он сидит и чего-то мусолит в тетради, захваченный Выставкой, словно сам из когорты семинаристов… И верит, верит, каждой бумажке верит, что сам себе навырезал из газет… А ему, Покровскому, хоть, кажется, он моложе Ульянова лет эдак на пять, так уже тошно жить и так гложет его сомненье, – во всем, ну хоть в пользе этой самой Выставки и для них, и для народного образованья…

– Давайте-ка на боковую, друг дорогой, – тяжеловато поднимаясь с лавки, сказал он инспектору.

2

В незавешенное окно вагона вместе с пылью и копотью лилось и лилось солнце. Час был еще ранний, а зной словно и не уменьшился с вечера, словно и не тронула за ночь роса побуревшие травы и свернутые трубочкой листья. Опять ставил невыспавшийся кондуктор свой огромный самовар, хотя вода в баке была мутная, пожелтелая и он боялся, что господа пассажиры взропщут. В умывальной непрерывно щелкала держалка от рукомойника, сплевывая вниз редкими струйками ту же мутную воду с песком. Учители обдавали себе пригоршней лицо, жмуря глаза, чтоб не попал песок, и шли назад к своим лавкам взлохмаченные, не совсем еще проснувшиеся. Ночью село в вагон много новой публики самого разного обличья, – от чиновничьих мундиров до мужицких поддевок. Казалось бы, эти новые, никому не известные люди, хоть на первых порах должны были внушить перезнакомившимся вчера пассажирам некоторую сдержанность. Но уж так устроен человек, что просто немыслимо ему, держа в руках стакан с чаем и закусывая баранкой, не испытывать удовольствия от добавочного вращения языка во рту. Можно молчать за обедом, молчать за ужином, даже и водку пить молча, – есть такие, во всем отчаявшиеся, во всем на свете связь разорвавшие горькие пьяницы, – но молча пить чай в обществе, молча откусывать кусочек сахару – попросту невозможно. Знаменитые русские беседы, уж наверное, велись за чаем. И что только не обсуждалось за вторым, за третьим стаканом, – а представьте на минуту, что нет этого обсужденья, нет беседы, а только сиди и пей чай молча. Представить такое нельзя, – никто чай пить не станет, – думал кондуктор, опытный человек, наглядевшийся на человеческое чаепитие.

В этот раз вкусная снедь, наполовину уже съеденная вчера, наполовину протухшая от жары, была заменена демократическими солеными огурцами, купленными у бабы на станции. Собственно, не солеными, а свежепросольными, как пишут в ресторанах, потому что, уступая капризу человеческому, в самый разгар лета бабы начали уже присаливать свежие, ароматные огурчики, еще недавно раскупавшиеся именно за свежесть свою. Присаливали с чесночком, с огромным, стеблистым веником укропа… А поезд, постояв, отходил от станционной водокачки, и снова шли выжженные травы и понурые деревья, и снова набирал он скорость.

– Таких сейчас и в Москве не достанешь, – сочно хрустя огурцом, говорил батюшка в дешевой ряске, тоже ехавший делегатом, как народный учитель, – малосольному огурцу большое требуется уменье. Тут переложишь или недоложишь – и пропал вкус. А главное – чтоб кадушкой не пахло.

– Удивительно вкусно, – сказал и Ульянов, улыбаясь своим мягким ртом.

На этот раз к ним присоединился пассажир, которого с вечера они не заметили. Он не был делегатом, но ехал на Выставку по собственному желанию, как многие люди с разных концов России. Тонкий и сутулый, с опущенными книзу плечами, безусый, усы были тщательно выбриты, – но с бородкой, которую он разглаживал двумя пальцами книзу от больших бледных губ. Он был бы похож на английского моряка в отставке, если б что-то – ну просто не попахивало от него классной комнатой и учительством. Золотая оправа дугообразных очков, быть может, или многократно начищенный, хотя и прилично сохраняемый и не лоснящийся на швах сюртук, который носил он, несмотря на жаркое летнее утро. Или – глаза, очень хорошие, внимательные, темные глаза под седыми бровями… Словом, что-то было в нем, неоспоримо выдававшее профессию. Он пришел из дальнего угла со своей кружкой, чтоб нацедить себе чаю из самовара, и собрался было назад идти, но сидевшие потеснились и выкроили ему местечко на лавке.

– Вы делегатом едете? – спросил его Покровский.

– Нет, не делегатом. Мы не в моде сейчас.

– «Мы»?

– Классики. Я преподаю латынь и греческий.

В вагоне воцарилось молчание. Публика, ехавшая на Выставку, была воспитана в духе самого острого недоброжелательства к классицизму в школе. Даже те, кто, как Илья Николаевич, кончали классическую гимназию, как-то подчинялись мысленно общему направлению русских умов и русской журналистики. Сказать «мы не в моде сейчас» мог только тот из классицистов, кто понимал всю силу и глубину общественного настроенья, действительно неблагоприятного для них. Но ведь «классика» не только царила в школе, царила в министерстве, была «на глазу», как восточные люди выражаются, – у самого министра просвещения, делавшего все, что можно для привилегированного положения классики в стране. Совсем недавно ей отдали министерским указом львиную долю часов в школах, отняв их от словесников и преподавателей наук естественных. Обижены были девять десятых учителей гимназий – математики, физики, географы, историки, словесники. А тут вдруг – жалобная нота в голосе, словно не их обидели, а классициста!

– Не в моде сейчас! – горько вырвалось, наконец, после долгого и не совсем приятного молчанья у одного из делегатов Выставки. – Кому-кому… – Он не договорил. Все поняли: уж не классицистам бы жаловаться! Понял это и классицист. Он вздохнул и стал молча пить чай. В голове его теснились всевозможные мысли, которыми хотел бы он поделиться. Мешало тягостное сознанье своей выключенности, изолированности вот от этого небольшого кружка учителей, разговаривавших непринужденно, покуда не подошел к ним он. Встать и попросту уйти сейчас от них он не мог, – он был слишком хорошо, по-старомодному воспитан, а это было бы непростительной грубостью.

– Зачем вам Выставка? Ведь она политехническая! – сказал вдруг Семен Иванович Новиков, прерывая молчанье.

– Неужели вы думаете, что преподавателю классических языков все остальное неинтересно и ненужно? – вспыхнув, ответил классицист. – Давайте, раз уж вы дали мне местечко тут, на лавке, станем добрыми соседями и поговорим без личной обиды. Я знаю, нас не очень любят… Хотя очень плохо понимаю, совсем не понимаю, почему это произошло.

– Хотите начистоту? – с некоторым вызовом произнес Новиков.

– Только так, начистоту, и стоит объясниться.

Покровский самый солидный и спокойный из собравшихся, спешно вступил в разговор. Он боялся, видимо, что этот забияка-учитель, уже испугавший его вчера опасными рассужденьями, наговорит дерзостей, а то и еще хуже. Он прервал Новикова, раскрывшего было рот, самым энергичным жестом руки: «Помолчите!»

– Вы знаете, конечно, – простите, милостивый государь, с кем мы имеем честь?..

– Ян Ржига.

– Разрешите вас познакомить в свою очередь… – И Покровский по кругу назвал всех сидевших на лавках, завершив собственным именем. Когда с представлениями было покончено и протянутые ладони пожаты, Покровский взял беседу в свои руки.

– Ответ на вопрос ваш очень простой, тут и думать много нечего, – начал он своим бархатным баском. – Если б вы присутствовали при нашем разговоре вчера, вы бы узнали, как велико в высших кругах игнорирование собственного, русского, развития, духовного, экономического, всяческого. Министр народного просвещенья не знает популярную картину известного нашего художника. Правительство не видит, что фабрикам не хватает техников, инженеров. Вся Россия, можно сказать, кричит о повороте к реальному, к сегодняшнему дню, к отечественным нуждам. Мы потерпели разгром у Севастополя… Мы подойдем к катастрофе, если не возьмемся за ум, не реформируем образование, не догоним английскую технику. Политехническая выставка в этом смысле и организуется. Она ответ на нужды страны, на гибель нашего флота. Кое-кто начал это понимать, а между тем господин министр и его чиновники не внемлют голосу времени. Они продолжают львиную долю часов отдавать классическим языкам в школе, ставят эти мертвые языки, языки умерших культур, в основу русского просвещения. Ну, а общество, разумеется…

– Самые мракобесы с вами в одном лагере! – выкрикнул Семен Иванович.

Его поправил другой учитель:

– Надо сказать: вы оказались в одном лагере с мракобесами, вы, классицисты…

– Логика общественного развития!

– Хотят они этого или не хотят…

– Противоречит всему духу современности!

Это зазвучало с разных сторон. Еще один, бывший молчальник, вчера ни слова не сказавший, заговорил, стараясь перекричать соседей:

– Не значит – министр неуч, отнюдь! Он, может быть, часовую речь по-латыни в Оксфорде произнесет. А вот собственного знаменитого художника, передовую литературу нашу…

– Это тем хуже, тем показательней! Родного, своего не знать!

Ржига подождал, покуда все утихнет.

– Пусть так, – сказал он спокойно. – Вы можете еще добавить – я ландскнехт, не русский, не понимаю, что происходит в России. Но это неправда, дед мой переселился в Россию из Моравии. Я мог бы, как Коменский, сказать про себя, перефразируя: «по рождению моравин, по языку русский». По языку, по культуре. Но скажите, при чем тут классические языки? Их никак нельзя назвать мертвыми, нельзя звать мертвыми народы и культуру их, если язык и культура легли в основу нынешних, действующих. Никакую историю, ничто прошедшее мертвым назвать нельзя, они живут, переходя в настоящую историю. Больше того, нельзя как следует понять настоящее, не будучи осведомленным в прошлом. Мы отпраздновали двухсотлетие царя Петра, – кто же, как не он, открывал на Руси латинские школы, уважал классический язык римских трибунов и полководцев, Цицерона, Цезаря?..

Атмосфера в вагоне заметно накалялась. Народные учители, правда, были далеки от этого спора, слишком мало знакомы с вопросом, но их было в вагоне меньше, чем гимназических преподавателей и инспекторов, да и робели они настолько, что, кроме Новикова, в спор не вступали и, сидя по углам, только слушали. Среди преподавателей преобладали словесники и математики; первые болели уже давно за родной язык и радовались случаю высказаться безбоязненно, по-дорожному, когда лишнее слово никем в вину не поставится; вторые считали Выставку как бы своей, отвечающей интересам близких им наук, и от души поддерживали накал в воздухе. А латинист, словно подзадоренный и вдохновленный этим накалом, весь порозовев, продолжал:

– Если хотите знать, – самой гражданственностью русские, да не только русские, обязаны классическому образованию! Все, кто заложил первые семена гражданского сознания на Руси, прошли через латинскую школу. Сызмала, с юности приучены были к великим образам древности классической, а что такое образы эти, как не высочайшая степень работы на пользу общества? Трибуны, полководцы… Что такое войны в Греции, герои Фермопил, защитники афинской демократии? Фокион?.. А римское дело общественности, Республика? Борьба против диктаторов, речи против Катилины? Интересно, чем бы воспитывалась гражданственность в Рылееве, в Радищеве, в Пушкине, в наших современниках, если б не запавшие в память уроки великой классики?

Такой оборот речи смутил на время слушателей, но словесник, севший в Нижнем, отозвался, чуть пришепетывая, – словно возмущенье мешало ему говорить в полный голос:

– Это у нас-то нет традиций собственной гражданственности? А «Слово о полку Игореве»? А «Русская правда»? А князь Курбский? Да я вам десятки, сотни примеров назову!

– Вы что же, самобытность нашу отрицаете? – крикнули из дальнего угла. – На латиниста напали со всех сторон, – даже народные учители, отроду не видавшие латинской грамматики, но и ничего не слышавшие ни о протопопе Аввакуме, ни о каких-то судебниках, ни о прочих памятниках допетровой Руси, неожиданно осмелев, стали подавать воинственные реплики с мест. Латинист замолк и только беспомощно оглядывался во все стороны, поставив недопитый стакан на столик.

Илья Николаевич почувствовал эту грозу в воздухе. Было что-то несправедливое в том, что десятки нападают на одного. И всей доброй натурой своей, всем личным обаянием он не то чтобы вмешался в спор, а словно налег на невидимый рычаг, меняя направление спора:

– Читали вы, господа? Пятнадцатого мая вышел, наконец, указ об открытии у нас реальных гимназий с программой реальных наук на первом плане. Это завоевано общественным мнением… Помню хорошо, – продолжал он своим уютным говорком, переводя глаза с одного разгоряченного лица на другое, – любопытную статью в «Отечественных записках» в прошлом году. Первый раз, когда прочел ее, даже и не понял сразу, показалось мне странным. Журнал либеральный, всем известной высокой репутации, печатает вдруг предложенье: непременно, наряду с классическими, открывать реальные гимназии, но тут же оговорку делает: но при одном условии, чтоб окончившие их не имели права, слышите ли, права не имели поступать в университеты! Так или не так, не путаю чего-нибудь? – обернулся он к Покровскому.

– Совершенно так, я сам, помню, крайне удивился.

– Ну-с, прочитал ее второй раз, – и понял глубокий смысл этой странности. Замыслена реальная гимназия уже давно, с преобладанием наук математических, физики, механики, географии, природоведения, ну, и так далее, за исключением классических языков. Но – выше идти нет права. Почему? Если б право на университет было дано кончающим его, как гимназистам, – что получилось бы? Не подсказывайте, не отвечайте, господин Покровский, я обращаюсь к молодым нашим спутникам, к учителям школы народной, – подумайте, подумайте хорошо, что тогда получилось бы?

Внимание, отвлеченное от Яна Ржиги, обратилось к загадке, поставленной Ульяновым. Кое-кто из читавших статью помнил ее лишь смутно и тщетно переспрашивал себя: а в самом деле, почему? Какой смысл создавать школу, как бы равносильную гимназии, но закрывать окончившим ее доступ в университет? Что-то там было мельком сказано, а вот ускользнуло из памяти…

Народные учители, все без исключенья, даже Новиков, статьи не читали. Из угла, где сидели они, раздались неуверенные голоса:

– Хорош либерализм!

– Одной рукой – открыть, а другой закрыть, так, что ли?

Ян Ржига, благодарный Ульянову за то, что тот вывел его из-под огня, глядел на инспектора с любопытством. Ему было явно интересно послушать, что же дальше?

А в Илье Николаевиче проснулся педагог. Карие глаза его заблестели. Он не хотел разъяснять, не хотел отвечать сам, – ему хотелось, чтоб его молодые слушатели сами нашли ответ. И он принялся еще более заинтересовывать их, тихонько наводя их мысль на этот ответ:

– Ну же, подумайте, господа! Скажу заранее, что говорившие тут насмешливо, с недоверием к либерализму «Отечественных записок», – заблуждаются, совершенно заблуждаются. Именно из желания пользы народной, из желания помочь крестьянской молодежи, освобожденным из крепости, приписавшимся к мещанству, словом, тем, кто имеет только начальное образование, – получить так называемое среднее. И широко получить, не единицами, а множеством, множеством желающих, – ну? Семен Иванович, вы ничего не скажете?

– Не вмещается что-то в голове, Илья Николаевич. Вы говорите – хотят пользу народу. А какая это польза, если сами требуют ограничения, лишения прав?

– Вы так хорошо вчера мыслили, – с огорченьем сказал Ульянов. – Помните, о диспропорции? А вот теперь пасуете, пасуете.

– Легче было бы ученье?.. Предметов меньше, языков не требуется, – в этом суть?

Илья Николаевич покачал головой. Он помедлил и опять обратился в Новикову:

– Реальная школа по объему знаний будет больше классической и образованья, на мой взгляд, больше даст. Совсем суть не в этом. Вот вы вчера диспропорцию отметили. Жизнь – одно, а учрежденье не соответствует уровню жизни. Такую диспропорцию можно во многом найти. Снять ее одному человеку не под силу, автору статьи тоже не под силу. А он хотел жизни помочь, хотел диспропорцию обойти, я больше скажу: в данном нашем случае, в статье своей, даже схитрить хотел – делу на пользу.

– Но где тут диспропорция?

– Возьмите гимназию. Можно в нее было вам попасть? Статистику вы знаете, что она такое, состав гимназистов – дворяне, зажиточных людей дети, так? Я сам, господа, с великим трудом попал в Астраханскую гимназию, я ведь сын мещанина, портного… – Илья Николаевич сказал это до того просто и до того как-то между прочим, без неловкости, без подчеркиванья, что всем стало очень просто слушать его и представлять себе человека в большом сравнительно чине, образованного, университет окончившего, – сыном портного, как дело естественное. Он продолжал: – Ну, в гимназию нам с вами попасть было трудно, мне посчастливилось, вам нет, – ведь желающих попасть в гимназию не только много. Для дворян и детей купцов, да и тех, кто имеет средства, гимназия как бы обязательна. Она для них этап в высшее образованье, и в нее не то что многие из них, – в нее, как правило, все идут. Теперь представьте себе другое учебное заведение – с такими же, повторяю – такими же правами, как гимназия…

– Стойте! – закричал Новиков. – Прошу прощенья, только дальше не говорите, я отгадку нашел, вот она отгадка! Диспропорция тут, – что имущему-то попасть на ученье куда легче, чем нашему брату. И если в новых училищах те же будут права, их опять те же ребята сверху донизу заполнят, – дворяне-господа, богатеи, поповские дети, – у которых отцы с сумой. А мы опять при пиковом интересе, опять за дверьми. Один-два пролезут, как… ну, как некоторые счастливые… – Новиков замялся, он чуть не сказал, «как вы, Илья Николаевич»…

А Илья Николаевич был просто счастлив. Вот такого Новикова, сообразительного, мыслящего – взял бы он к себе, в будущую Порецкую семинарию. Из такого Новикова что за учитель вышел бы!

– Да, – сказал он, не выдавая, впрочем, на людях своей радости. – А вот если реальное училище прав для поступленья в университет не дало бы, так сословия привилегированные, люди, располагающие средствами, отдавать туда детей своих призадумались бы, да и не стали. Отпечаток низшего сословия почувствовали бы на таком училище, – для тех, кто ниже их по состоянью, стало быть, собственных детей отдавать туда зазорно. И без такой конкуренции, где низшим сословиям куда же было бы конкурировать с высшими, оказалась бы полная ваканция, мест хоть отбавляй. Вот и открылись бы двери таких реальных училищ для детей простого сословия. Мысль у автора была оригинальная, умная, обходящая одну из диспропорций между правом и возможностью.

– Как хитрить-то нужно, чтоб простому народу дороги пробивать! – вздохнул один из учителей.

– Ну, а если б охота пришла дальше учиться? – задумчиво проговорил Новиков.

– Время течет, к тому времени, может, и права бы открылись, – ответил Ульянов. Сам он глубоко верил в это, он верил, что время текло к лучшему, к добру, вот только самим надо поработать…

– О чем спор? – сухо перебил его мысли Покровский. – Парадоксы в «Отечественных записках» не в первый раз высказываются. Эзопова манера у них усвоена со времен «Современника». Указ напечатан. В указе ясно сказано, могу процитировать: воспитанники реальных школ имеют право поступления в высшие специальные заведения, подвергаясь только проверочному испытанию, и могут вступать в гражданскую службу на общем основании с воспитанниками классических гимназий. Если только имеют на то право по своему происхождению. – Последнюю фразу он выразительно подчеркнул и добавил: – Так что – finis. Полемика окончена.

3

Ночью прошел дождь, и 5 июля в Москве выдалось почти прохладным. Ранним утром, как почти всегда бывало в городе после дождя и почему-то не досужилось в сухую погоду, по улицам, вокруг Выставки с грохотом прокатили пузатые бочки, поливая и без того влажную мостовую. На Кузнецком мосту спускали над витринами иностранных фирм красивые полотняные зонты от солнца. Дворники в белых фартуках стояли, заложив руки под передник, бездействуя у ворот. И где-то дребезжала пролетка, и где-то, чуть ли не в Замоскворечье, позванивали колокола.

Входы на Выставку были закрыты – они открывались только в одиннадцать. Но на Варварке и в Экзерциргаузе уже кипела жизнь. Шел второй месяц выставочной суеты, и уже, как говорили незаметные участники ее, – она «образовалась»: почти все экспонаты были привезены и разложены, недочеты на ходу исправлены, гиды наизусть затвердили свои объясненья, высаженные на клумбы крохотные рассады разрослись и расцвели пышным цветом. В павильонах охоты и промысловом уже густо попахивало от всякого зверья в клетках; собаки, обленясь, лежали в тени своих вольеров и даже не поднимались к пище. И эта звериная лень, эта «обвыклость», как говаривали сторожа, сладко спавшие ночью в своих будках, уже перестав бояться пожаров и злоумышленников, распространилась, казалось, как некая газовая отрава, на всех участников. Большого наплыва на Выставку, как предсказывали зимой газеты, не получилось. Дороговизна тоже не возросла. Мясо, говорят, даже прованивало в мясных лавках, так много его навезли. Пустые номера стояли во многих центральных гостиницах, и даже за Москвой-рекой то и дело мелькали в окнах билетики о сдаче комнат.

Но если «обвыклость» относилась к самому эффектному на Выставке – к мрачным погребам Корсуни-Херсонеса с останками древних христиан, к мануфактурным и кустарным рядам, к пропотелым катальщикам, к Туркестанскому и Кавказскому павильонам, то на главных ее участках, педагогических, работа только лишь начинала разворачиваться. И по тому, сколько и каких посетителей пропускали эти участки за день, видно было, как серьезен успех Выставки и как благотворно ее начинанье.

На Варварке, куда заворачивали «обвыклые» гости главным образом откушать в трактире Лопашова, ежедневно толпилась публика совсем не у трактира, и публика эта была всякий раз новая и всякий раз серьезная. Здесь, на Варварской площади, только 25 июня открыта была образцовая, а точней сказать, показательная фабричная школа. Таких школ на всю Россию насчитывалось в те годы всего две, и обе у богатых, на западный манер хозяйничавших купцов, – братьев Малютиных, одна – при бумагопрядильной фабрике в сорока двух верстах от Москвы, возле Раменского; другая – по Владимирскому шоссе при химическом заводе. Малютины хотели иметь у себя образованных рабочих и ставили дело крупно. В первой школе училось у них 420 человек, из них 40 взрослых; во второй 220 человек, а чтоб приохотить к школе, фабриканты сбавили всем учащимся часы работы с двенадцати до восьми, сохранивши за ними полный заработок, но с условием посещать в освободившиеся часы школу. Медленно и с большими трудностями, а дело рабочего образования все же двигалось у них. За устройство показательной школы на Выставке по образцу их фабричных школ дружно взялись и Комиссия по улучшению быта рабочих, и секретарь Комитета грамотности при Обществе сельского хозяйства, Кашин. Сами же братья Малютины ничего не пожалели для нее, – и деньгами и предметами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю