Текст книги "Первая всероссийская"
Автор книги: Мариэтта Шагинян
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 23 страниц)
Илья Николаевич призадумался над ответом. Он был хороший шахматист и частенько рекомендовал шахматы народным учителям. С некоторыми из них и сам посиживал в свободные часы задоской.
– Вот что скажу вам, – медленно начал он. – Вы шахматы знаете и, наверное, много раз замечали, как двое играют, а вокруг них набираются кучкой зрители. Часами смотрят на игру, а иной раз не утерпят и укажут игроку ход. Такого нежелательного помощника тот, кто партию доиграл, часто сажает с собой за доску и предлагает ему: давайте теперь с вами сразимся! И что же? Полчаса назад он, как зритель, указывал лучшие ходы, а теперь, как игрок, делает одну ошибку за другой. Я это наблюдал много раз, и вы, вероятно, наблюдали. Не правда ли?
– Наблюдали, Илья Николаевич, – смеялись вокруг.
– Это факт очень типичный. Кто смотрит со стороны, часто лучше видит всю доску в целом. У него поле наблюдения шире, стратегия виднее, это как Генеральный штаб и фронт. В Генеральном штабе видят ошибки, но пошлите их на фронт, сами наделают ошибок, как вслепую. Я этот пример привожу, чтоб вы не робели в своей критике, когда будете обсуждать урок товарища. Процедура съезда становится ясной, подтверждается опытом. Я так ее мыслю: отдельный реферат учителя, скажем, о звуковом методе чтения-письма. И его же урок. Затем второй урок другого учителя. А вечером все собираются вместе и обсуждают. Все участники, кроме двух-трех лиц, – инспектора, штатного смотрителя, может быть, члена училищного совета – покажут свой урок. И те же участники будут вечером разбирать и критиковать его. Но сколько учителей, столько и разного в уроках. У нас нет единого метода. Мы вводим новейшие, следуем указаньям наших авторитетных педагогов, как Ушинский, Корф, однако не слепо. У каждого учителя практика что-нибудь подсказала, один выбрал одно, другой другое. Ведь даже звуковых методов существует несколько. В этом разнообразии, господа, смысл и польза учительских съездов. Не только нашей культуры – жизни человеческой на земле не существовало бы, если б каждое дело ограничивалось единственно тем, что в него вложено заранее. В каждом должна быть крупица нового! Этим новым и движется жизнь вперед. Критикуя и обсуждая, мы оттеним это новое, заметим ошибочные стороны, дабы в будущем избегать их, и одобрим положительное, чтоб воодушевить на лучшее.
– В Сызрани, Илья, Николаевич, выделена была школа, где мальчики на показательных уроках занимались всерьез, провели свой курс занятий за несколько дней. Будет так и на будущих съездах?
– Обязательно! Иначе получится бутафория, учители и ученики будут знать, что делают лишь показное, как актеры в театре. Наши съезды задуманы практически, дается четкая программа начальной школы, двух групп, – младшей и старшей, – двух основных предметов, рассчитанных, скажем, на двадцать уроков, по два-три дня – арифметики, объяснительного чтения, грамоты. Разумеется, славянского и закона божьего для господ законоучителей. Но помните, все, чему вас здесь учили, должно энергично проводиться на съезде, – гимнастика между занятиями, для освежения внимания учащихся, пение, нотная грамота, черчение…
– Нужно ли соблюдать такт?
– Обязательно! – опять повторил инспектор. – В школах уже начали проводить под такт, под ритмическое отсчитывание: раз-два, раз-два, – и писание буквы на досках и на линованной тетради, и ответы хором, и упражнения с цифрами на пальцах, на камушках, на орешках. Эта мера, названная «такт» и «под такт», быстро схвачена была учениками и как-то связывала действия класса воедино.
Говоря с учителями о будущих съездах, Ульянов наметил мысленно два: первый через год, в июле, для начальных училищ Карсунского уезда, и второй тою же осенью, очень ответственный – для начальных училищ Симбирского уезда в самом Симбирске. Говоря «для училищ», инспектор имел в виду народных учителей каждого из этих уездов, заранее радуясь показать земству своих питомцев в действии, в работе. Он знал, что многие из тех, кто сейчас слушает его, будут участниками и действующей силой съезда.
– А теперь, господа, поглядите на привезенные мною школьные пособия!
В Москве Илья Николаевич не утерпел – увлекся. На сбереженные от командировки деньги выписал-таки от Фену из Петербурга любопытнейший астрономический прибор, которым сам уже наслаждался, как ребенок, и сейчас с детским воодушевлением начал его демонстрировать перед теснящимися вокруг стола учителями. Поставил в центре лампу, перед нею – маленький глобус и совсем маленький серебряный шарик, соединенные между собой тонкой проволокой и вращательным механизмом.
– В лампу надо налить керосину и зажечь ее, – она играет роль Солнца. Вообразите ее себе зажженной. И вот… – Он накрутил что-то, – и привожу в движение механизм. Глобус двигается вокруг собственной оси и по эклиптике вокруг Солнца. Серебряный шарик – это Луна, она бегает вокруг Земли. В определенных фазах Луны прибор показывает солнечное затмение, полное или частичное, в зависимости от того, входит ли Земля в тень или полутень. Конечно, досадно, что сейчас я не показываю опыт полностью, не зажигаю лампы, но вы, господа, можете представить себе, как легко, как наглядно и больше того – как занятно и увлекательно ученики получают первое представление об астрономии.
Этим прибором Илья Николаевич неимоверно гордился. Несколько лет он стоял у него в кабинете на шкафу, снимаемый лишь для демонстраций старшим детям или в школах, – и он сильно сожалел только о том, что не смог купить и не привез – за 45 рублей – самого дешевого по цене физического кабинета.
Далее инспектор показал своим учителям серию новых картин, с помощью которых должны проходить уроки объяснительного чтения; модели деревянных пособий и чертежи их, чтоб делать на местах в школах своими руками; небольшие, купленные на Выставке, собрания предметов различных кустарных производств, под названьем: «Как делать веревку из пеньки», «Кто и как делает шелк», «Что такое хлопчатник и как он обрабатывается». Наконец, развернул более полные и ценные коллекции – гербарии, минералы, образцы почв, бабочки, жуки под стеклом.
– Скажу следующее, – как-то доверительно добавил он склонившимся над этими пособиями учителям, – все это замечательно хорошо, чтоб пробудить интерес в детях, дать им матерьял для мысли. Но тут одно отсутствует, не было предусмотрено, – нет, не было пг'едусмотг'ено Выставкой, – местный географический момент. Это значительно уменьшает познавательную ценность коллекций. Но я, господа, прошу вас: изучите, как все это сделано, надписано, наклеено, – и проводите сами экскурсии с учениками на предмет собиранья местных растений, местных почв, местных видов насекомых и бабочек. Делать самим такие атласы для изучения своего края – великая, – он выразительно повторил, – великая вещь, господа!
2
Открытие Порецкой учительской семинарии отпраздновано было торжественно, – и уже отодвинулось в прошлое. Подошли новогодние праздники – и тоже уже на смену им замелькали в отрывном календаре январские, потом февральские дни. Кажется, никогда не летело время с такой быстротой для Ильи Николаевича. Его лихорадочное возбужденье передавалось даже семье, и жена тихонько твердила ему, видя, как за обедом он поспешно глотает суп и не доедает жаркого: «Успеешь, успеешь!» А Илье Николаевичу казалось, что надо еще сильней торопиться, иначе никак не успеть. Однажды, за вечерним чаем, он словно впервые за эти месяцы пристально посмотрел на старших детей: Аню, повязывавшую в эту минуту салфетку за спиной у Саши, и Сашу, не обращавшего на операцию эту ни малейшего внимания и безмолвно макавшего булку в чай. Мария Александровна проследила за его взглядом и как всегда, читая мысли мужа сказала:
– Учить их пора, Илья Николаевич. Я веду немецкий и французский, но в гимназию готовить не берусь. Ане тринадцатого августа стукнет девять, Саше тридцать первого марта семь лет.
Володя пил чай в детской вместе с няней. И опять, улыбаясь на взгляд Ильи Николаевича, со старших детей как бы невольно обратившегося к дверям, ведущим в детскую, она подсказала ему:
– Давно ли Володя родился? А ведь и ему скоро три. Олечке больше года!
– Я приведу старшим учителя, – ответил озабоченно Ульянов. – Давно пора, как я упустил это, непростительно упустил!
– Не «давно» пора, а в самый раз пора, – опять своим успокаивающим, организующим голосом сказала жена. – Я приглядываюсь к Андрюше Кабанову, который у тебя бывает, – по-моему, он подойдет. Ты какого мнения о нем?
Илья Николаевич встал и, сказав свое «спасибо» жене, ответил, что подумать надо. И прошел к себе в кабинет, внезапно забыв о своей нервной спешке. Вопрос об учителе для детей был серьезный вопрос, но он не перебил течения его обычных в эти дни мыслей. Севши в кресло и подперев рукой свою лысину, увлажненную от чаепития, он задумался о шести выпускниках Педагогических курсов, гордости своей. Андрей Кабанов к этой шестерке не принадлежал, он еще не кончил и сейчас перешел с курсов в Порецкую семинарию, чтоб кончить в этом году. Он поэтому отпадал, – но Кабанов хорош как учитель, слов нет, Маша права.
Весь путь Кабанова лежал перед ним, как, в сущности, и все короткие пути, пройденные сорока семью народными учителями. Совершенно удивительной была память его на них, знание каждого не только по имени-отчеству, но и по родителям, жизни на селе или в городе, привычкам, характеру. Кабанов был солдатский сын, отец его, бывший дворовый, чего только не познал на своем веку, чего не нагляделся! Будучи камердинером у барина, вкусил лакейской жизни, наслушался барских разговоров, пригляделся и к хмельному барскому угару, и к картежным до рассвета играм, где проигрывались крепостные девки и борзые собаки; прошел через солдатскую муштру, знал и другое ученье – на часового мастера, а кончил слесарем в симбирских казенных мастерских. Как рассказывал сам Кабанов, в детстве у него «раз на раз не приходилось», то жили хорошо, то, если заболеет отец, жили впроголодь. Бывало, лежит отец в больнице, а заказчик приносит к ним на дом часы чинить, – тут они всей семьей разбирали часы, чистили каждый винтик и несли все в разобранном виде к отцу в больницу, а тот, лежа на койке, соберет и в ход пустит. Радостью отца была охота, и радость эта перешла к сыну, – Андрей Кабанов до восемнадцати лет был в своем роде русским Робин Гудом – дневал и ночевал с ружьем в лесах, охотился на птицу, на зайца, полюбил природу, полюбил свою дикую вольность лицом к лицу с природой, – ни торфяники, ни болота, ни медвежья глушь не страшили его, – он всюду пробирался со своим ружьишком, закалил здоровье и – привык думать, – привык думать, как незаметно для себя привыкали думать, каждый в свое время, архангельский рыбак, малороссийский подпасок, первый – чтоб стать академиком, творцом российской науки, второй – великим поэтом народной недоли. Но из Кабанова академика и поэта не вышло, а хороший учитель вышел. Доживя полным дичком-неучем до девятнадцати лет, он нашел в себе силы подучиться на учителя, больше того – добился стипендии на Педагогические курсы, которые и кончал теперь, а получать стипендию могли только очень способные, очень успевающие.
«Кабанов, Андрей Сергеевич, и сейчас хорош, а с годами еще лучше станет, он по призванию учитель, – думал Илья Николаевич, окидывая мыслями своими эту, еще только начатую, жизнь. – Кончит в этом году Порецкую, а потом станет отшлифовывать себя на труде педагога, чтение заменит ему отчасти природу».
Но какая книга заменит природу, тишину звездной ночи, одиночество, таинственную жизнь леса, где продолжается и ночью неведомое действие, – недаром ночную сторожиху, сову, зовут птицей мудрости! Илья Николаевич, разъезжая без устали по деревням, стал и сам прочитывать понемножку в раскрытой книге природы, и однажды, в разговоре с каким-то грубоватым членом училищного совета, сказавшим о народе «да что он понимает по невежеству своему!», ответил серьезно: «Народ думает».В огромном, веками сложившемся одиночестве, – одиночестве при постоянном пребыванье «на людях», при знаменитой своей общине, при частых «сходах», при густоте человеческой в толпах, – кабацкой, церковной, крестного хода; при спанье в избе чуть не вповалку всем семейством и неимении своего отдельного уголка, чтоб уединиться на досуге, да и при полном почти отсутствии этого досуга, – каким малословием, какой малоречивостью отличался тот люд по деревням, с кем приходилось сталкиваться Илье Николаевичу при разъездах, – и как при этом думалнарод! Недаром он создавал свои былины о богатырях, где, прежде чем дело начать, тридцать три года пребывали в думанье, и как хорошо складывает народ два певучих слова «думу думает». Как-то Илья Николаевич, разыскивая нужного ему волостного старшину, попал в избу на девичьи посиделки и поразило его отсутствие разговора на этой посиделке: руки прилежно работали, а беседу заменяла песня.
«Молчание очень гигиенично, учит не тратить слова без нужды, – и, может быть, именно великая экономия природы одарила словом только одного человека», – вычитал Илья Николаевич в какой-то книге, и вычитанное часто приходило ему в голову.
«Но вот Василий Андреевич Калашников – совсем другого склада, – продолжал он свой мысленный смотр народных учителей, – тоже наш, симбирский, на год моложе Кабанова, а кажется старше. Умный, живой на язык, с темпераментом».
Калашников был действительно иного склада, чему, может быть, способствовала мучившая его с детства легочная болезнь. Узкогрудый, но стройный и тоже, как Кабанов, красивый лицом, Калашников был самолюбив, обидчив и резок. Он знал за собой эти недостатки и даже в глубокой старости, незадолго до смерти, каялся в резкости. Не легко уступал в споре, не легко признавал себя сбитым, кидался на многое, смотрел во все стороны, – одной жизни, казалось, мало ему, чтоб все охватить и все пережить. А в то же время – какая эта была благородная и щедрая натура, щедрая до самозабвенья. Закончив курсы в 71-м году, он стал преподавать в Симбирском училище, но этого показалось ему мало. В то время открылась, по болезни учителя-чувашина, вакансия в чувашской школе, основанной Иваном Яковлевичем Яковлевым. Говорили позднее, что сам Ульянов предложил Яковлеву кандидатуру Калашникова, но на самом деле было не так: Василий Андреевич пошел в чувашскую школу самолично и услуги свои предложил безвозмездно —два года он бегал туда преподавать даром, полюбил чувашских ребят, со многими всю жизнь был дружен и в последних письмах своих, в год смерти отчетливо, по фамилиям вспоминал любимых учеников, – Дерюгиных, Стрельцовых, Павла Миронова.
«Сам пошел, хоть и был занят, – думал Ульянов. – Есть у него талант самоотдачи, что-то от интеллигента. Ну да сейчас Иван Яковлевич подготовил смену, вот Калашникова и возьмем готовить Анюту и Сашу, довольно ему нужду терпеть».
Так было решено в семье Ульяновых, – пригласить в преподаватели к старшим детям Василия Андреевича Калашникова.
Дни рождения детей Мария Александровна справляла обычно без особенного шума и парада, в тесном кругу. Подарки детям делались практичные. В «уголку», как она звала свой столик возле окна, стояла неизменная помощница семьи, швейная машина, и на этой машинке мать сама шила детям штанишки и платьица, чтоб подарить их утром, когда они проснутся. Отец прибавлял иногда от себя детскую игру или книги. Баловала детей игрушками одна лишь няня, из собственного жалованья. Все первые дни апреля с утра привычно стрекотала швейная машинка, быстро-быстро вонзаясь иголочкой в материю, словно протаптывая себе бесконечную дорожку. Только в часы занятий Ильи Николаевича этот монотонный стрекот прекращался, хоть он и кричал жене из кабинета:
– Шей, шей, это ничуть не мешает!
У Марии Александровны, как она сама, смеясь, признавала, «особого таланта» к швейному делу не было, но портнихи стоили дорого, бюджет у семьи был невелик, детей в доме уже четверо, и всех обуть-одеть, – поневоле начнешь сама шить, с талантом или без таланта. Платья для девочек выкраивались с большим запасом, чтоб длина их могла соревноваться с ростом: спустя полгода-год кое-где распустишь подол и рукава и удлинишь, – и опять носи, как новое. С тем же расчетом шила она и Володины штанишки, – не штанами, а шароварами, – он катался в них, как шар или кубик, – недаром прозвали его впоследствии «Кубышкин». Ко дню рождения приходил фотограф, и младших детей сняли, – Ольгу, крошечную, как кукла, сидящей в кресле, а Володю в его локонах, которые мать пожалела остричь, стоящим, наклонясь возле Оли в своих новеньких шароварах и широкой новой рубашке, тоже длинней нормы. Нижнегородская мадам Садокова, директорша, непременно сказала бы «неэстетично», хотя времена были теперь другие. Передовым, думающим людям постыдно казалось гнаться за модой, одежду по моде презирали и на взрослых, и суровая простота нарядов ульяновских детей как раз отвечала духу времени.
К обеду никого не звали, но пришел к своему крестнику Белокрысенко и принес, как всегда, большой кондитерский крендель с изюмом и цукатом, посыпанный сахарной пудрой, с заманчивым сахарным розаном на середке, – знаменитое изделие симбирских пирожников, – пришлось бежать на кухню, давать дополнительные распоряженья. Аня с хозяйственным видом ставила лишний прибор на столе. Ульянов и Белокрысенко, в ожидании обеда, прохаживались из кабинета в столовую и обратно, обмениваясь городскими новостями. Весна в этот раз вышла холодная. Десятое апреля, – а окна еще стояли закрытые, и деревья за окнами едва-едва набухли почками.
– Что-то там происходит, – остановился вдруг Белокрысенко и вопросительно посмотрел на двери.
В столовую вошла Мария Александровна, полусмеясь, полусерьезно поглядывая на мужа и на гостя и, приложив палец к губам, чтоб молчали, головой показала им на соседнюю комнату. Они пошли за ней на цыпочках, недоумевая.
В соседней комнате на первый взгляд никого не было. Но, так же призывая к молчанию, Мария Александровна подвела их к полуоткрытой двери и жестом пригласила заглянуть за нее.
В уголку, под прикрытием двери, стоял в своих новеньких шароварах, подобранных в сапожки, Володя и, слегка выпятив губы, с величайшим усердием крутил и крутил ногу у картонной серой лошадки, подаренной ему только что няней. Он даже сопел от усилия, пока крутил, и вот нога отвалилась. Выпустив ее из рук, он с такой же энергией взялся за вторую ногу.
– Ай-яй-яй, стыд какой! – воскликнул Белокрысенко. – Что это ты, крестник, вытворяешь?
Застигнутый врасплох, Володя отшвырнул лошадь и помчался из комнаты.
– Что за Герострат! Вот разрушитель! – хохотал Белокрысенко, возвращаясь в столовую. – Вам с ним, кум, хлопот будет не обобраться.
Илья Николаевич широко улыбнулся, он вспомнил фребеличку на Выставке.
– Совсем не Герострат, Арсений Федорович! Наоборот, наоборот, – у него зубки, то есть руки, чешутся! К действию чешутся! Так, по крайней мере, нам в Москве на Выставке детские психологи объясняли.
– Ну, если детские психологи, – примирительно ответил Белокрысенко, опрокинув рюмочку и нацеливаясь вилкой на кусок селедки, – тогда, что же… Выпьем и закусим, выпьем и закусим!
А Мария Александровна утешала тем временем расплакавшуюся няню на кухне. Осыпаясь мелкими слезинками, так и брызгавшими по щекам, а в то же время не удерживаясь от непроизвольной доброй улыбки, раздвинувшей ее широкий добродушный рот, няня утирала ладонью слезы, втягивала влагу носом и приговаривала:
– Самую что ни на есть аккуратную выбрала… Старалась, старалась, а он, голубь, скажите вы на милость, припрятался за дверь, да крутит и крутит – обе ноги ей открутил!
– Это вам, нянечка, урок, не балуйте! Мал он еще – такие хорошие игрушки получать. И совсем он, нянечка, не голубь!
Тоже полусмеясь, полусерьезно уговаривала Мария Александровна разволновавшуюся няню.
3
Лето надвинулось зловещее, грозя и на третий год недородом. Закаты стояли багровые, но прошитые чернью, – какими-то полосками ярко-черных, словно сажей вымазанных, туч. Когда казалось, – быть дождю, чтоб полить землю, он только обещался природой, только дразнился, и даже птицы сперва верили ему: тревожно перепархивали, снимались куда-то стаями; и даже деревья в садах верили ему, начиная шелестеть призывно, словно подзывали к себе дождевые капли. А какая-то бухгалтерия природы вдруг обращала все эти приметы в обман, и небо, тяжело повздыхав над землей, оттягивалось со всеми своими тучами за горизонт, так и не пролив на нее ни единой капли. Когда Илья Николаевич знакомой дорогой ехал в Карсун, он видел вокруг выжженную траву, поникшие ветвями деревья и слабые, тщедушные всходы на полях: третий год недорода!
– В Самаре, слыхать, все погорело, – угрюмо сказал ему Еремеич.
– Может, бог даст, выправится, – бодро ответил инспектор, – лето еще только началось.
Ему не хотелось думать о тяжелом. Впереди – такая большая, хорошо подготовленная радость, – для нее так славно потрудились люди, – около сорока народных учителей, а то и больше, если приедут из соседнего уезда. Все это молодежь, стариков мало, но и старики прошли подготовку. Он спешил приехать на место не позже 1 июля, – съезд учителей и учительниц начальных народных училищ Карсунского уезда должен был точно по плану открыться второго, а завершиться 15 июля. Двенадцать полных дней – занятия в школе, по три урока ежедневно, с единственным отдыхом – передышкой в воскресенье, восьмого, а в завершающий день, 15-го, он думал сам выступить и сказать им напутственное слово.
Хорошо, обдуманно, задолго подготовлено, – это так. Но готовились у Ильи Николаевича съезды и обдумывались они с точностью – совсем не так, чтобы знать заранее происходящее на них. В том и была особенность и сила инспекторских «подготовок», что он отнюдь не определял заранее содержанье, а только ставил и составлял рамки, но и тут с мыслью не столько вводить их, как принцип ограничительный, замыкающий, как бы «предержащий», а наоборот, – словно отводить ими поле действия или щедро землю распределять, а работайте на отведенном, как хотите. Один принцип – творчество – стоял незыблемо, хотя не был им произнесен. Илья Николаевич выпускал своих питомцев, как птиц в полет, как бы говоря им: вы учились великому делу обученья детей, вас познакомили с новыми, лучшими методами передачи знаний, а методов этих немало; показали нужные пособия, вручили новейшие учебники; вы – отборная молодежь, большею частью стипендиаты у земства или же министерства. Методы и способы обучения разные, хотя цель едина: обучить с наибольшим эффектом. И вы все разные, хотя цель у вас единая; но цель едина, а пути к ней могут выбираться из многих, могут быть различны. И больше того, – на каждом пути вы не простые пересказчики заученного на вашей личной учебе, – вы творцы!Каждый может вводить, по мере накопления опыта, свои личные приемы, показывать их другим педагогам, демонстрировать результаты их. Многообразие действий, яркий разворот педагогических талантов и возможностей – вот что такое съезд. И поэтому, только поэтому он и сам превращается в школу, учит, двигает вперед. Поэтому, только поэтому он и нужен!
Собственно, думы эти, набиравшиеся у него по мере приближенья к Карсуну, должны бы и стать его напутственным или, скорей, итогоподводящим словом в последний день, потому что Илья Николаевич считал даже стеснительным для учителей сказать им это вначале. Всякое предрешение есть предрешение, и оно накладывает цепи на душу. А надо, чтоб они чувствовали себя хозяевами в своем деле, чувствовали свою собственную волю, – вот тогда и станут учителя творцами.
Что же именно было продумано и подготовлено заранее? Кто подходил к зданию Карсунской школы в эти дни, мог прочитать программу съезда, написанную круглым, крупным, ясным почерком, – явно стальным, а не гусиным пером, – и вывешенную на входной двери. Изучив ее или хотя бы прочитав раза два, он мог получить цельное представление о двенадцати днях съезда, – не только о первом и последующих, как они шли друг за другом, но и обо всех двенадцати днях в целом. О следовании работ было ясно, что размечены они по степени роста трудностей, но и накопления знаний учениками. О всем же объеме двенадцати дней, – что в них проходилась почти годовая программа начальной народной школы, какой она рассчитана и растянута была в прошедшие, замедленные годы: грамота, письмо, арифметика четырех действий, объяснительное чтение, славянское (церковнославянское) чтение, закон божий. Но именно новые методы преподаванья и весь тот подсобный багаж, каким сейчас вооружился учитель, и делали возможным легко пройти меньше чем за две недели то, что не так давно тянулось год, а иной раз и годы. Продуманность расписания, – никак и нигде не насиловавшая педагогов, а только помогавшая им действовать организованно, и была работой подготовки съезда.
Почти все участники уже съехались и размещены были штатным смотрителем по городским квартирам для проживанья. Школа, вымытая и вычищенная, дышала своими оконцами, широко распахнутыми на улицу. Народ, большею частью женщины, толпились перед дверями, куда матери вели своих, по мере сил отмытых и приглаженных ребят в чисто постиранных рубашках.
Начальство, – братья Сабинины, один – председатель земской управы, а другой – член училищного совета; инспектор Ульянов и штатный смотритель, – медленно шли в школу, смешавшись с группой народных учителей, – съехавшихся от всех школ большого Карсунского уезда, так, что со стороны жители Карсуна даже и различить не смогли бы, кто в этой группе «наибольший». Был понедельник, 2 июля 1873 года; а по уездному обычаю, установившемуся в послевоскресные дни, – скучный и длинный, когда мужчины не все проспались от воскресного похмелья, и даже священник несколько путался ногами в рясе. Городишко Карсун, с кабаком и колокольней, казался и весь несколько заспанным в противоположность нервной бессонной подтянутости и взволнованности учителей.
Уездное училище, довольно просторное, не могло даже в самом своем большом классе вместить и ребятишек и приезжих. Инспектор, как всегда, сел на задней парте с учениками; учители теснились в дверях и вдоль стен; а начальство, как и смотритель, заняли скамьи поближе к преподавателю и доске. Окна закрыли, чтоб не мешал шум с улицы. Хотя для того, кто в протоколах не был назван по имени, а просто руководителем, наступил очень ответственный час – провести первый показательный урок, именно так, как он проводил его в своей собственной школе, – он сел за свой учительский стол совершенно без страха. Казалось, он пришел сюда на праздник, такой необыкновенной радостью и воодушевленьем светилось его лицо. Он начал, улыбаясь, знакомиться с классом и спрашивать, как звать каждого по имени. Мальчики, чувствуя оживленье учителя, оживились сами, – и со всех сторон понеслось: Петр, Василий, Ваня, Степа…
– Встаньте, кого зовут Иван, – просил учитель. И когда встали трое, он как будто затруднился немного: – Вот ведь, целых три Ивана в классе, а как же различать вас? – И когда класс примолк, сам подсказал: по фамилиям. Записаны были и фамилии. Продолженье урока показалось простой беседой, – сперва: где у тебя голова? Рот? Нос? Подбородок? Потом: а что ты видишь в классе? А знаешь ли ты, какая сторона левая, какая правая? Давайте хорошенько выучим… но сперва уговоримся давать ответ, как под музыку, раз-два, я отбиваю на столе – раз-два, называемся «под такт». Давайте под такт – когда скажу «правая», поднимайте правую руку, скажу «левая», поднимайте левую. Ну, начинаем, ровно, ровно, по счету!
Десятки ребячьих глаз следили за губами учителя. Сперва кое-кто путался, поднимал не ту руку. Но учитель повторял и повторял, – «левая», «правая», «левая», «правая», и постепенно движенья мальчиков ритмизировались, стали совершаться под такт. Ритм не только движений, но и всей учебной процедуры в начальных школах был одним из завоеваний нового времени. Он сразу, с первых уроков, начинал очаровывать и гипнотизировать ребятишек. Под такт учители заставляли чертить первые линии – «палочки», – и дети наносили на бумагу эти палочки под раз-два, раз-два, как бы маршируя ими. Под такт совершали первый счет по пальцам. В наше время, отдаленное от тех лет почти что столетием, мы, благодаря кинематографу, познакомились с начальной школой Индии, где первые шаги в грамоте, первые ответы школьников, как и вопросы учителя, совершаются песней под музыку, словно танцуючи. В начале семидесятых годов, конечно, и слыхом не слыхали народные учители об индийской школе. Но вот первые русские методисты открыли это организующее «под такт», а почти каждый народный учитель, подхватив его, начал и что-то прибавлять от себя.
Наш руководитель, давая этот первый, вступительный урок, тотчас, после счета пальцев, показавший, что почти все дети умеют считать до пяти, а отдельные мальчики и до десяти, – встал, прошелся и потянулся, как бы отдыхая, перед классом. Что вы делаете, просыпаясь? Вот как я? Потягиваетесь? Давайте под такт, – потянемся, раскинем руки в обе стороны, – сперва в правую, так; потом в левую; а потом наверх, вниз, поверните голову налево, посмотрите на меня, потом направо, еще раз, еще раз, – так дан был первый урок гимнастики. После него учитель дал детям посидеть, как они хотят, – и тут же сделал сравнение: как сидит Вася, как сидит Петя, – кто лучше? Кто прямо? Кто горбится? А почему плохо, когда сидишь, сгорбившись, как ворона зимой? Кто-то из ребятишек возразил: ворона никак не горбится, она хохлится. Учитель похвалил его, – верно, я ошибся, – и класс развеселился ошибкой учителя, ответы стали давать смелее. Пошли сравнения, кто на рынке горбится, – бабкаМатрена, пьяный Иван Игнатьич, – горбятся от старости, от хмеля, а вот когда дети? И учитель объяснил, как вредно горбиться в детском возрасте, как это сжимает грудь, не дает глубоко дышать, – и так постепенно, от одного к другому, объяснил самую лучшую манеру сидеть за партой, держать руки, брать в пальцы карандаш или мел, писать на аспидной доске… Под такт было дано представление о линиях – лежачей, стоячей, наклонной. Потом ребята повторили все, чему научились на уроке, и оказалось, что научились многому: счету, черченыо, гимнастике, представлению о предметах в классе, как сидеть, как держать руки на парте, как писать и, наконец, как делать все это под такт, в великом ритме действия.
Пока шел этот первый урок, руководитель подмечал для себя, кто из ребят знает меньше, кто больше. Под самый конец урока он выделил тех, кто знает больше, – в старшую группу, а знающих меньше – в младшую.