Текст книги "Первая всероссийская"
Автор книги: Мариэтта Шагинян
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц)
Сказать, что Чевкин устал от своих иностранцев, было бы мало. Он чувствовал себя изнеможенным, выпотрошенным, набитым трухой. Публика у него набралась и случайная, и несовместимо разная. Приходилось по мере сил удовлетворять не всех, а каждого, и переходить с немецкого языка на английский, с английского на шведский. Во-первых, в группе насчитывалось четыре аветрийца; во-вторых, муж и жена немцы; в-третьих, барышня из Швеции и старый голландец; в-четвертых, пожилая англичанка. Не сразу он понял, чего кто хочет, а поняв, не сразу сообразил, как это совместить. Помог ему другой переводчик, огромный рыжий мужчина, кончивший Киевскую духовную академию, но почему-то вместо Синода попавший в Министерство иностранных дел.
– Вы соображайте apriori, – сказал он Чевкину своим густым басом, – если будете разбираться в каждом, запутаетесь, как в сетке. Нужна прежде всего арифметика: шесть нумеров немецкого языка плюс голландец, по-немецки понимающий, итого семь: один нумер английский, один шведский, по-английски обязательно понимающий, итого семь на два. Что немцу интересно на Выставке? Именно то, что у них у самих есть, – для сравнения, насколько у них лучше. Показывайте машины, медицину, аптеку, пушки, ружья, маршировку, на концерты сводите, дайте им послушать ихнего Бетховена в нашем исполнении. Шведка и англичанка – женский пол; эти любят смотреть, чего у них у самих нет, – им давайте экзотику, туркестанские сюзане, халаты, тарелки, ну там верблюдов на почте или ослов покажите, русскую холстинку, вологодские кружева, мед, пряники. Ну, а что всем девяти нумерам сообща? Церкви, голуба, да-с, церкви и церкви, иконы – чем потемней, тем лучше, и если хотите знать – весь Кремль без Выставки, а под конец русская кухня, всем гуртом на Варварку в трактир Лопашова! По опыту говорю!
И оказалось, что никуда этот опыт не годился! Рыжий, как Чевкин заметил, совсем не умел слушать. Он никогда не прислушивался. На любой вопрос он отвечал «да, разумеется, а вот вы обратите внимание». И несся через пень колоду, как невзнузданный конь, по собственной, наизусть затверженной программе. Чем он все-таки решительно помог Чевкину, так это возбудив в нем желание проверить на деле его, на первый взгляд, убедительнейшую классификацию. Она так показалась Чевкину похожей на действительность, что, слушая ее, он хохотал, как ребенок. Но разница в характерах свернула его с этой, намеченной рыжим, легкой дорожки. Чевкин умел слушать. Чевкин любил слушать. И Чевкин, прежде чем самому раскрыть рот, непроизвольно следил за ртом собеседника. Так и случилось, что, вздумав проверять сперва немецкие вкусы по рыжему и поведя свою группу в медицинский павильон, он натолкнулся на резкое разделение всех своих семи «немецких нумеров» на семь совершенно разных «единиц». В этом разделении они были очень вежливы, но непреклонно настойчивы. Один – австриец – пожелал сразу же получить каталог Выставки на иностранном языке, преимущественно немецком. Он отделился от группы, заявив, что времени у него много, живет он в Москве у знакомых и хочет изучить Выставку основательно и разберется во всем самолично. Другой австриец, переглянувшись с товарищем, сказал, что у них в Вене намечается в этом же году своя Выставка и ему, как и его другу, важно узнать общий характер московской Выставки, ее структурное и композиционное размещение, а поэтому просьба: показывать все сначала, подряд, объясняя, по каким именно соображениям организаторы разместили свои отделы именно так, а не этак, а товарищ его, понимая немного по-русски, будет все записывать. Четвертый австриец был представителем общества архитекторов. Его интересовали строительные материалы, употребляемые русскими, а также гнутая мебель. Ему сказали, что какой-то русский изобрел особую гнутую мебель и подарил ее Выставке, – вот ее надо обязательно посмотреть, поскольку Вена считается пионером в этой области. Немецкая чета интересовалась статистикой и железными дорогами, поскольку родители немки были крупные железнодорожные акционеры. Кроме того, они хотели познакомиться с известным скрипачом Альбрехтом. Наконец, шведка интересовалась русскими фребеличками и русскими детскими садами; голландец – оранжереей и отделом ботаники; а пожилая англичанка – археологией и раскопками в Херсонесе.
И бедный Федор Иванович, обрадованный встречей с живыми человеческими интересами, а не со стандартом, начертанным перед ним рыжим коллегой, с жаром взялся каждому показать, что его интересует, не сообразив, какой труд он на себя взваливает. Легче всего обошлось со старым, спокойным голландцем, несшим свое упитанное брюшко с мягкостью балерины и аппетитно попыхивавшим перед собой длинной сигарой. Чевкин сразу же свел его с доктором Андрью Мурреем, успевшим отлично изучить всю выставочную «флору» и, в свою очередь, заинтересованным выспросить кое-что у голландца относительно тюльпанов и садовых ландышей. Так был удовлетворен первый в группе. Трем австрийцам и немецкой чете он роздал все имевшиеся у него материалы по Выставке, статистические выкладки, печатные плакаты, огромный, выпущенный «Вестником», план выставочной территории. Для австрийца-одиночки посидел весь вечер над переводом каталога Толоконникова на немецкий язык и в процессе перевода кое-где исправил неточности. Насчет скрипача Альбрехта дело было труднее. Альбрехт был нервен и капризен, его избаловали женщины. Пришлось побегать и похлопотать, чтобы получить доступ на генеральную репетицию концерта с его участием, правда, не личным, а только в оркестре. Чевкин и сам не подозревал, как ему посчастливилось с этим концертом: назначенный на 12-е, он был потом перенесен на 29 июня, когда иностранцы его давно уже разъехались… а сейчас, – пожалуйте и Альбрехта! Для немецкой четы он своей рукой списал заманчивую программу: «Симфония № 5 c-moll» Бетховена – в исполнении оркестра императорских театров; ария «Чудный сон» из оперы «Руслан» Глинки – в исполнении Эйбоженко; Лист, концерт для фортепиано Es-dur – в исполнении г-жи Зограф и, наконец, Камаринская Глинки – лучше программы и не придумаешь. Он прихватил билетов с расчетом и на себя, и на Жоржа Феррари. Оставались фребелевские сады, архитектура и Херсонес. Он задумался, как с этим быть, но вышло нечто совершенно неожиданное.
Не успел он реально шагнуть по Выставке, пригласив с собой одну только шведку, как все другие тотчас же присоединились к ним. Даже голландец, успев перетолковать с английским ботаником-садоводом обо всем, что занимало их обоих, запыхавшись и обмахиваясь белоснежным платком тончайшего полотна, присоединился к ним в самую последнюю минуту. И даже австриец-одиночка, небрежно сунув в карман переведенные Чевкиным на немецкий страницы из Толоконникова, предпочел следовать по Выставке вместе со всею группой. Вот и получилось, что все они скопом, войдя в первый Кремлевский сад, направились к так называемому «Фребелевскому павильону», построенному архитектором Шульцем. Здесь, в этом павильоне, на небольшом сравнительно пространстве их встретили, напряженно расположившись рядом, два резко расходящиеся оттенка, – петербургский и московский.
Петербургский оттенок красноречиво сказался на вышедших им навстречу двух представительницах Санкт-Петербургского фребелевского общества. Дело это, – занятие с малышами самого ребячьего возраста, прежде чем идти им в школу, придуманное и впервые организованное иностранцем, было у нас совершенно ново и прививалось туго. Его подхватила прежде всего северная столица. Тоненькая и чахлая девушка с очень бледным лицом, в блузке и широком кожаном кушаке на эфемерной талии, подошла к ним и, слегка картавя, предложила посмотреть предметы, присланные на Выставку госпожами Задлер и Соколовой.
– Наш учитель, Фребель, исходит из оригинальной мысли, – начала она, очень естественно, по-петербургски, грассируя буквы «р» и «л», и вдруг подняла глаза. Чевкин, бездумно смотревший на нее, занятый своими заботами, почувствовал толчок в сердце, словно кто-то постучался к нему. У хилой, тоненькой петербуржанки была удивительная пара глаз. Подняв их, она нечаянно встретила равнодушный взгляд Чевкина, – и взгляд его словно нырнул в них зондом, словно окунулся в последнюю их глубину. «Какой красоты эти серые глаза», – смущенно подумал он, отводя свои в сторону. А девушка продолжала: – Мысль эту, конечно, мы переделали по-своему, с учетом наших русских педагогических теорий. Развитие ребенка представляется родителям главным образом как обучение, – начал читать, писать, считать и т. д. О руках вспоминают, когда именно только держать ручку да учиться роялю, то есть уже как о орудиях познания. Но рука – это ведь что зубы у щеночка… – И девушка вдруг улыбнулась, возле рта ее возникла премилая ямочка, все сразу поняли, особенно Чевкин, старательно переводивший ее речь на два языка, – что сейчас она заговорила от себя и совсем не по Фребелю. – Вы сами, наверное, знаете, сколько хлопот со щенком, когда он все в доме портит, сгрызает, разжевывает, – вашу туфлю, перчатку, книгу, газету, только бы упала под стол, опытные люди говорят – у него «зубы чешутся». Для щенка зубы – это его щупальца во внешний мир, он ими ест, он ими кусается, они его защита и его инструмент, и с самого раннего периода жизни этот инструмент нуждается в практике, тренировке, действии. Отсюда порча домашних вещей. Но может быть, у вас есть маленькие дети, господа? А если есть, я уверена, вы заметили, как эти маленькие человечки портят вещи. Только не зубами, а руками, – они ломают игрушки, рвут бумагу, пачкают обои. Их десять маленьких пальцев – все равно что зубы у щенка. Пальцы чешутся… Большая ошибка взрослых не начинать заниматься этими детскими руками с самого раннего возраста, а предоставлять их себе…
Иностранцы смотрели снисходительно, – все это было им знакомо, что привезли на Выставку госпожи Задлер и Соколова, – головоломки, строительные кубики, цветные разъемные пирамидки, комнатные игры в мячики, веревочки, каталки. И только шведка, обведя их взглядом, задала неожиданный вопрос: а где же у вас первые счетные палочки? Где начальная гимнастика?
Бледная девушка вспыхнула, но не успела ответить, как полная, пышно одетая дама из московского отделения павильона, следившая за всем ходом беседы, энергично произнесла:
– Пожалуйте к нам! Мы вам покажем!
Московский отдел в противоположность петебургскому презрел иностранное название «Фребелевские сады», «фребелички», – да и почему «сады», если это в комнате? Московское движение возглавлялось не чиновницами, глядевшими на Запад, вроде Задлер, а исконными благотворительницами именитых купеческих родов, – особенно урожденной госпожой Мамонтовой. Она, Мамонтова, на собственный счет уже открыла немало таких уголков, куда с удовольствием приводят своих детей даже профессорские жены, – так внушительно поведала им москвичка:
– Называется у нас это учреждение «детинец». Не правда ли, как звучит тепло «детинец», «детинцы»?.. Мы хотим сохранить оттенок семьи, материнское начало. Мы пускаем родителей. Часто мамаши и даже папаши увлекаются наблюдать за детьми в наших детинцах – и переносят эти навыки, эти приемы домой, учат им своих нянь и бонн. Видите разницу?
Разницы особенной, честно говоря, не усматривалось, кроме большого изобилия интересных игрушек: лошадей, обтянутых кожей и даже пахнувших по-лошадиному, с настоящими конскими хвостами, с красными вырезными ноздрями и разборной сбруей, – ее можно было снимать и надевать, а лошадь впрягать в тележку и распрягать; а также целое семейство кукол с приданым, их тоже можно было раздевать и одевать.
– Детей у нас множество, отбоя нет. В наших детинцах действие мы проводим целесообразное, связанное с практикой жизни. Мы развиваем у малышей профессиональные инстинкты. Вот посмотрите на нашу Ниночку, она дочь врача, – Нина, подойди, дружок!
Откуда-то из-за ширмочки вышла разряженная, с кружевными панталончиками из-под юбки, пятилетняя девочка и без малейшего смущения подошла к иностранцам.
– Nina, montrez-nous votre pauvre malade! [9]9
Нина, покажите нам вашу бедную больную! (франц.)
[Закрыть] – по-французски обратилась к ней пышная дама.
Девочка, аккуратно выждав окончания ее слив, подошла к ней и положила ей на руки куклу, которую она до этого как-то механически прижимала к себе. Кукла была старательно забинтована. Одна из ручек ее была искусно подвязана к шее, как делают при переломах, а живот вздут от толстого ватного компресса.
– Вы видите здесь проявление врачебного инстинкта. В наших детинцах есть детская аптечка – бинты, вата, трубочки для выслушивания, мятные лепешки, валерьянка. Все это дети любят пускать в ход на куклах, они обожают лечить… Даже больше, чем возиться с игрушечными кухнями.
– А не съедят ли они все мятные лепешки сами?.. – неожиданно, на дурном французском языке, произнесла немка.
Чевкин торопливо перевел ее по-своему: «благодарим вас за вашу любезность»; забыв, что дама сама знает французский, и, только встретив ее ледяной взгляд, он понял свою оплошность. На том и закончилось посещение «Фребелевского павильона». Чевкин сделал и еще одну оплошность; он забыл показать интересные пособия для слепых детей и коллекцию предметов для обучения глухонемых, купленную Солдатенковым и пожертвованную им Обществу глухонемых. Тут бы ему и сказать небольшую речь о широком содействии молодого русского капитала в области народного просвещения и о том, что все собранное на Выставке – коллекции, пособия, меблировка и прочее, – плод частной инициативы, частных пожертвований… Но ничего не сказал Чевкин, хотя и готовился к тому. Искусственным и даже оскорбительным показался ему «детинец» Мамонтовой, рассчитанный на богатые семейства, каким, собственно, и детинцы-то не нужны, могут иметь их у себя дома. И кроме этих мыслей, помешали Чевкину серые глаза петербуржанки, прочно засевшие в его памяти.
Рассеянность Чевкина отразилась и на посещении архитектурного отдела, где австрийцу, заинтересованному в строительных материалах, пришлось во всем разбираться почти самому. Но разбираться было легко. Печать высокой интеллигентности лежала на всем этом большом отделе. Он был устроен не только очень грамотно, а и дидактично: вот посмотрите сперва, чем мы, русские, еще в древности отличались в своем строительстве от того, как строили в то же самое время сербы, Византия, Восток, Запад. А наметав глаз на различиях, вы и сами разберетесь в сходстве и заимствованиях… Это не было написано над стендами. Но так отчетливо показано в рисунках и макетах, что приходило неизбежно в голову. Материалы и орудия строительства развертывались перед зрителем в их естественном виде; и также натурально или почти натурально – в тщательных макетах, – можно было проследить группы работ по дренажу, кладке фундамента, стен, потолка, перекрытий, окон, дверей и затворов, лестничных клеток, зонтов и решеток балкона; кладки кафельных печей, проводки водопровода и, наконец, вентиляции, дела нового на Руси. Тут же были образцы всех видов обмазки, обшивки, облицовки, окраски, гальванопластики, тоже очень большого новшества, – а дальше шло искусство драпировки, формы мебели, резьба, чеканка. Австриец шел мимо всего этого, как грамотный проходит мимо азбуки. Но очень внимательно пересмотрел и даже перещупал все сорта нашего войлока и пакли, вытянув легонькую струйку и помявши ее в пальцах; заглянул в вяжущие растворы и опять пальцем потрогал замазку. В этом отделе пахло глиной и сыростью, дамы тянулись в соседний, где нарядно смотрели со стен проекты, а на столах расставлены были картонные модели. Но австриец, вместо того чтоб идти дальше, вернулся к самому началу и, показав Чевкину на предметы и рисунки уличных тротуаров и мостовых, заговорил по-немецки. Он сказал: вот это уже старó; улиц не будут больше мостить и «выкладывать», их будут «обливать», «покрывать», непременно оставляя полоску земли. «Чтоб дышала земля», – добавил он, улыбнувшись: «Es atme die Erde», – тоном многозначительной заповеди.
Чевкин повел его одного в угол, где стояла гнутая мебель, изобретенная крестьянином Земсковым. Из ветвей клена и ясеня, простейшей формы – тумбочки, стулья, – она не произвела на австрийца никакого впечатления, и он сказал Чевкину коротко: «Я ошибся, не поняв слова „гнутый“. Наша мебель не гнутая, но плетеная, и сорт деревьев – другой».
Последним в программе был отдел археологический. Вчера, до изнеможения набегавшись и натрудившись с народными учителями, Федор Иванович не чувствовал никакой ни умственной, ни душевной усталости. Наоборот, он вернулся домой обогащенный, ему грустно было расставаться с ними. А тут, с этой группой, по всей видимости очень образованных, знающих людей, приехавших в Россию ведь не просто так, а несомненно заинтересованных в Выставке, – он словно пудовые гири таскал на себе. Все отделы, обойденные с ними вместе, как бы вылиняли у него на глазах, потеряли свою значительность. Он угрюмо шагал в хвосте своей группы, разбиравшей по плану, куда нужно идти, и думал, что, может быть, рыжий коллега из Киева прав; может быть, обрушивать надо поток сведений, не слушая живых людей, и «классифицировать», как предложил он? Толстый голландец вдруг остановился. Вынул длинную сигару изо рта. Посмотрел направо, налево, поднял брови, нагнав морщины на лоб, и глаза его выразительно остановились на часах. Вон оно что, – обеденное время по-европейски, верней – второго завтрака. Так будь же по-рыжему! Веду их в русскую кухню! И Чевкин круто повернулся к выходу.
Против знаменитой столовой стиля рюсс не запротестовал никто. Напротив, все сразу оживились и заулыбались Федору Ивановичу, обнаружив прилив неожиданной энергии. Чтоб попасть в трактир Лопашова, давно уже славившийся на всю Москву и пирогами, и блинами, и суточными щами, излюбленной едой московского купечества, нужно было пересечь всю Красную площадь и идти на Варварку, где расположился как бы второй центр Выставки. Разумеется, Лопашов, хитрейший и денежный мужик, не зазывал иностранцев именно в трактир. Он знал приличия. По соседству с трактиром он построил к Выставке «оригинальную русскую столовую» с красивым деревянным плакатом, где славянской вязью начертаны были стихи Пушкина из «Руслана и Людмилы»; первые слова прятались под приспущенным флагом, но последние три виднелись отчетливо:
… ели предки наши.
Пушкин
В самой столовой потолок был расписан под дерево, стены в обоях, имитирующих старинную парчу, на середине комнаты возвышался железный столб, – только вот сказочный кот на цепи отсутствовал. Мебель была дубовая, тяжелая, с подушками малинового цвета. Скамьи, стулья с широко расставленными ножками, резные по фольге украшенья – по рисункам Чичагова; огромная печь, расписанная под кафель, – самолично Ф. И. Тороповым; драпировка окон ажурной фатой – по рисунку М. С. Поликарпова; бронзовые подсвечники и висевшая с потолка бронзовая люстра с сотней свечей – Соколова. Имена эти знала и уважала Москва; их Лопашов не преминул перечислить в длиннейшем, разрисованном под жар-птицу меню. Замечателен был и старинный поставец у стены, со стеклянной посудой «по идеям господина Корнилова, художника на фаянсе», и с посудой серебряной, специально заказанной у Овчинникова. Ножи, вилки – хоть не ешь ими, а просто любуйся: с фигурками русского мужичка и красной девицы в сарафане на рукоятках; и ложки по форме круглые, какими черпали в старину из общего котла. В углу, перед темным, в дорогих ризах, иконостасом мерцала настоящая лампадка, – Лопашов не тушил ее ни днем, ни ночью, поскольку она зажжена была не ради стиля. И вместо обычных салфеток висели вдоль стульев к услугам гостей богато расшитые рушники. Кто хотел выдержать вполне «русский фасон», мог даже пить из общего ковша, стоявшего посреди стола. Газетчики, первыми побывавшие у Лопашова и выходившие из столовой, основательно вытерев рушниками не только пальцы, но и вспотевшие лица, писали позднее, со смаком рассказав про убранство столовой, коротко и крепко: «прорух нет». Прорух, то есть выхода из древнерусского стиля, действительно не было. Денег на то, чтобы выдержать тон во всей его полноте, Лопашов не пожалел.
Покуда иностранцы, в высшей степени довольные, рассаживались на скамьях вдоль дубового стола, а хозяин заботливо подкладывал под них малиновые подушки; покуда официанты, одетые «добрыми молодцами», в длинных фартуках, сафьяновых сапожках и сплошь кудрявых русых париках с неимоверными завитушечками, широко осклабливая рот в улыбках, вносили и вносили на подносах «чары» с медом, – Чевкин развернул перед гостями длинный свиток меню. Да, это был не Гошедуа… Что там Гошедуа, с его дырявой крышей над «ресторантом»! В меню мастер-повар предлагал:
Закуски:Балык, свежепросольная осетрина, провесная белорыбица, свежепросольные огурцы. Икра зернистая. Икра паюсная. Масло сливочное, редька, сыр.
Горячее:Уха стерляжья с налимовыми печенками.
Пироги:Расстегаи.
Мясное:Лопатки и подкрылья цыплят с гребешками и сладким мясом.
Зелень:Цветная капуста с разными приправами.
Рыбное:Разварные окуни с кореньями.
Жареное:Поросенок с кашей. Мелкая дичь с салатом.
Сладкое горячее:Рисовая каша с орехами.
Ягоды:Клубника со сливками.
Сладкое холодное:Мороженое сливочное и ягодное.
Плоды:Персики, сливы, ананас, вишни, корольки.
Кофе, чай.
Русское угощение:Орехи волошские, каленые, кедровые, грецкие, миндаль, американские. Изюм и кишмичь. Пастила и мармелад. Пряники мятные.
– Боже мой! – только и мог сказать про себя Федор Иванович, дочитав длинный свиток и затрудняясь перевести некоторые блюда, незнакомые ему даже на родном языке. Голландец махнул на его старания рукой. Он уже испробовал меду и вышел из положения, заказав кудрявому добру-молодцу всю программу разом.
Откушав по-русски и щедро расплатившись, гости и думать не захотели возвращаться на Выставку. Впрочем, было уже около семи, и через час, даже раньше, должен был зазвонить колокольчик к выходу с территории Выставки. С полдороги они шли вместе, отказываясь от извозчиков, ехавших за ними гуськом вдоль тротуаров и надсаживавших глотки предложениями домчать махом, начав с полтинника и спустись до гривны. Шли медленно и молча. И только один австриец, тот самый, что близок был к архитектуре, сказал на прощанье Федору Ивановичу фразу, содержавшую в себе новую для Чевкина мысль.
– Москва, Москва, – сказал австриец, – не слишком ли много старой, допетровской Руси на вашей Выставке, весьма странной в дни чествования Петра?
Оставшись один в своей уютной комнате и засветив большую керосиновую лампу, Чевкин устало развернул несколько английских газет. Надо было выполнить поручение Делля-Воса. А ему спать хотелось, – ух, как хотелось спать! Скулы выворачивало от зевоты. Он отозвался на стук Жоржа Феррари озабоченным, хотя совершенно сонным голосом: «Не могу, срочная ночная работа», – а когда Жорж крикнул из-за дверей: «Очень важное дело!» – опять ответил: «Завтра, завтра…»
Но начав читать мелкий шрифт на узких колонках «Daily News», [10]10
«Ежедневные новости» (англ.).
[Закрыть]он увидел, что буквы стали лепиться перед глазами в какую-то сплошную кашу. Не помог и холодный компресс. Через минуту он почти спал, – и только успел скинуть ботинки, кое-как раздеться, потушить лампу…
5
Проснулся Федор Иванович с первыми петухами, быстро вскочил и еще до завтрака принялся за работу. «Первые петухи» не было словесным оборотом, – разве что петух был единственный на трех курочек, заведенных Варварой Спиридоновной. Раскрыв окно в сад на раннем июньском рассвете, можно было услышать, как он хлопает крыльями, вскочив на забор, и выводит свое протяжное деревенское кукареку. И увидеть можно было, как начинает сверкать роса при первых проблесках солнца в густой, разросшейся зелени сада… Шум большого города едва доходил сюда, словно где-то, далеко за домом, катилась большая река.
Чудесно было работать по утрам в доме Феррари. Особенно сейчас. Чевкин сам донельзя любопытствовал, что пишут англичане о Выставке. Внимательно пробегая газетный текст, он тут же, своими словами, переводил его содержание на бумагу. Но фразы, где автор как будто обобщал свои впечатления, или места, наверняка интересные русскому читателю, он давал целиком и ставил кавычки.
«Англичане, – подумалось ему сразу же при первых строках фельетона в „Daily News“, – куда бы ни сунулись на своем острове, дальше 100 миль от моря все равно не окажутся. Ясное дело – сразу почувствовали континентальный климат».
…Пыль, роковая сухость летних месяцев, пестрые ситцевые наряды женщин, голубые и коричневые цвета неизменно длиннополых мужских сюртуков… («Что правда, то правда, – почему-то мы шьем их длиннее, чем на Западе».)
…Отдел военного министерства на вершинах Кремлевского холма по отделке уступает товарищам-морякам… («Ну еще бы, морской державе да не заметить в первую голову! А ведь мы и правда потрудились над флотом».) Дальше шел вывод, и Чевкин переписал его полностью, ставя в кавычки: «Московская выставка лучше Петербургской 1870 года».
Все это было чем-то вроде прелюдии к основному месту первого английского фельетона; а это основное место, переписанное им более тщательно, заставило Чевкина задуматься. Оно было описанием приезда царя и действий русской полиции.
«…„Hôtel Dusaux“, подъезд к Выставке – ослепительно. На тумбах по обе стороны Выставки горели плошки, весь Кремль освещен газом. Большая толпа собралась у Иверских ворот, зная, что царь проедет. Плотная масса совсем простого народа. Русская полиция обращалась к публике самых низших классов дружелюбно и даже шутливо, и была с ней, во всяком случае, менее груба, нежели, как мне приходилось наблюдать дома, наши полисмены относительно английской черни (rough). Смотр на плац-параде перед Большим театром, войска в летней форме, белые панталоны навыпуск – прекрасное впечатление. Царь в темно-зеленой форме с красным кантом, такой же фуражке с красным околышем, высокий, здоровый вид, шел твердой поступью. С ним принцесса Дагмара в очаровательном летнем костюме… Когда я припомнил давку на лестнице Выставки в Англии, особенно во время посещения особ королевского семейства, для меня было приятной диковинкой такое отсутствие тесноты».
Чевкин на минуту прекратил писать и задумался: «Как все на свете относительно! А мы завидуем английской демократической системе… „Rough“ – что сказали бы газетчики наши, если б кто осмелился назвать наш народ „чернью“… Пушкин обзывал „чернью“ придворных льстецов… Да! Мы продавали наших крепостных, обменивали девушек на охотничьих собак – еще десяток лет назад. Но понятие „народ“ – каким важным, каким главным было оно в устах публицистов русских, даже самых монархических!..»
И он опять принялся за чтение английского текста; не тут его прервал стук в дверь, и сразу же вслед за стуком в комнату вошел Жорж Феррари:
– Минуточку…
– Мсье Жорж! Вот вам хваленая европейская демократия! – Чевкин, не давая ему заговорить, схватил со стола газетный лист. – Слушайте, что пишет «Daily News» седьмого июня!
Он прочитал вслух весь английский текст и торжествующе посмотрел на гостя. Жорж иронически улыбнулся:
– Кто-кто, а уж вы, Федор Иванович, должны бы знать, как достигается у нас это «отсутствие тесноты». Ведь за день до царева пришествия наша полиция процеживала в своем сите буквально каждого, кто ступит за версту по радиусу от Выставки. Она сермягу к сермяге подбирала… А что касается «народа», так ведь народ разный бывает, один «народ» у публицистов либеральных, другой «народ» у монархических… Вон в Харькове, в Одессе еврейские погромы прошли. Тоже «народ» учинил. Тот самый, что у полиции улыбочку вызывает.
– Ну до чего вы все наизнанку выворачиваете! – в сердцах воскликнул Чевкин. – Я должен работу сдать… Будьте добры, не мешайте сейчас.
Жорж Феррари покорно прикрыл дверь. И только крикнул из-за двери, что у него важное дело и что за обедом обязательно нужно, просто необходимо переговорить. Оставшись в одиночестве, Чевкин почувствовал нечто вроде стыда. Опять Жорж спустил его с неба на грешную землю. Может быть, прав Жорж. Мысли его спутались, он стряхнул их и снова принялся за работу. Однако же в этот короткий перерыв что-то изменилось в его подходе к английскому тексту. Комплименты, комплименты, – он перестал их переписывать и остановился на коротенькой строчке, будто невзначай промелькнувшей между комплиментами: «Комиссариат вооружения имеет некоторые слабые стороны и вряд ли выдержит тягость продолжительной войны». Ну чем не шпионское донесение?
Со вздохом он отложил в сторону написанное и стал читать дальше: хвалят каталог, сделанный глубоко научным методом… а вот на практике: «Вещи сгруппированы в узкоспециальные отделы. Вы будете поражены, встретив улья, китоловные снаряды и голубятни в одной группе, пока не узнаете, что эта группа принадлежит к отделу „промысловых животных“». Неизвестно, всерьез или с иронией писано. А вот это, уж конечно, всерьез – и до чего, надо признаться, всерьез! Он выписал цитату полностью, а несколько слов даже подчеркнул от себя, привлекая к ним внимание Делля-Воса:
«Русские ботаники относятся к Англии с большим уважением. Содействие наших земляков в ботаническом отделе занимает видное место. Английские имена часто встречаются на экспонатах… Но что меня поразило больше всего, так это громадное, просто чрезмерно, минеральное богатство России…Как жалко, что Россия должна путаться с покровительственными тарифами, возвышающими цены на иностранные горнозаводские машины…».
Опять стук. Вошла Варвара Спиридоновна с подносом в руках. Путая поговорку, она пролепетала что-то о Магомете, который сам не идет, значит – мы к нему. Он аккуратно поправил ее, принял поднос, но, когда она вышла, не стал завтракать, а снова погрузился в работу.
Если фельетон в «Daily News» он делал поспешно, не столько переводя, сколько излагая смысл, то сейчас ему пришлось записывать почти каждое слово, таким интересным показалось ему содержание статьи в «Daily Telegraph». [11]11
«Ежедневный телеграф» (англ.).
[Закрыть]
«От Москвы до Петербурга 400 километров, переезд занимает 16 часов в комфортабельном вагоне. Но обе столицы расходятся между собою, как столицы враждебных государств, разделенных тысячами миль. Петербург – это Западная Европа, Москва – это Восточная. Петербург слегка ориентализированная копия Берлина. Москва – это узкие, извилистые, дурно вымощенные улицы, прихотливая смесь низких, приплющенных деревянных домов рядом с величественными каменными дворцами. Частные сады, старинные церкви с колокольнями, напоминающими английские колокольни, ярко-зеленые крыши. Разница между московскими и петербургскими жителями огромна».