Текст книги "Учебник рисования"
Автор книги: Максим Кантор
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 52 (всего у книги 128 страниц) [доступный отрывок для чтения: 52 страниц]
– А смысл? – вздохнул Кротов, – только гусей дразнить. Ну, к тому же есть объективная реальность: комитетчик сейчас у власти, вообще органы по всей стране укрепились, это факт; решат, что ты на них намекаешь. Мол, намыливаешься драпануть. Критика режима, так, что ли? Хочешь, чтобы тебя в оперативную разработку взяли? Тебе это надо?
– Выходит, мне суждено работать в стол, – произнес Чириков неизвестно откуда взявшуюся, давно забытую фразу из лексикона ушедших времен, а сам подумал: ну и словечки у Димочки появились. Оперативная разработка, это надо же так сказануть! – Только ты уж никому не рассказывай, Димочка, – добавил он вслух.
– А кому ж я расскажу, – промолвил Дима Кротов, потупясь.
Кому он расскажет, думал Чириков после его ухода, нервно и лихорадочно перебирая знакомых интеллигентов. Мало ли кому. Кузину может рассказать. Но Кузин, конечно, никуда не пойдет, доносить не станет, он человек приличный. Вообще, интеллигентных людей можно не опасаться, есть же у нас, столичных интеллигентов, кодекс чести: мы прошли через такое, ах, лучше и не вспоминать. Но именно воспоминания о прошлых диссидентских невзгодах и придавали Чирикову уверенность, что корпоративная интеллигентская солидарность существует, и Кузин не донесет. Не станут они, былые мои друзья и единомышленники, предавать меня.
Так успокаивал себя Чириков, но в глубине его души полной уверенности не было. Некоторую (недостаточную, впрочем) уверенность ему придавало то, что теперь интеллигенты не находятся на прямой службе у государства. То есть на службе они, разумеется, находятся всегда, но кто им платит зарплату – не всегда понятно. Кому-то нынче платят американские фонды, кому-то французский концерн, кому-то непонятного происхождения и местонахождения фирма; затруднительно сказать, кому интеллигент чувствует себя обязанным – скорее всего, некоей общей структуре, а общей структуре до меня, пожалуй, что и дела нет, думал Чириков, глядишь, и пронесет. Ведь для новой большой империи я – кто? Они и не заметят меня вовсе.
X
Когда новой империи потребовались послушные сотрудники, когда империя принялась комплектовать штат прислуги, формировать компрадорскую интеллигенцию, то быстро стало понятно, что лучших лакеев, нежели советские инакомыслящие, конформисты со стажем, – не найти. В Советском Союзе к отчетному периоду был уже выработан и утвердился тип инакомыслящего конформиста – интеллигента, исправно ходящего на службу и пишущего верноподданные доклады начальству и ругающего власть на своей шестиметровой кухне. Вот именно это трусливое и завистливое существо и требовалось взять на службу новой империи. Никто лучше лакея, служившего прежнему режиму, не будет гробить этот прежний режим, никто лучше вольнолюбивого лакея павшего тирана не приспособлен, чтобы немедленно встать под новые флаги. Для того чтобы совесть (а у иных рудименты этого непопулярного чувства сохранялись) у интеллигента была покойна, инакомыслящим конформистам бросили клич: Добьем тоталитарные режимы! Даешь общую цивилизацию! И российский инакомыслящий конформист не чувствовал себя одиноким в интеллектуальном подвиге своем: плечо к плечу с ним трудились инакомыслящие конформисты Французской республики, те самые, что принимали петеновскую Францию, но шли на безобидные баррикады в шестьдесят восьмом; плечо к плечу с ними работали американские либеральные фундаменталисты, боровшиеся против танков в Чехословакии и за напалм во Вьетнаме. Взятый на службу, российский инакомыслящий конформист чувствовал ответственность: так слуга чувствует ответственность, попав в хороший дом. И новые лакеи новой империи собирали конференции, читали лекции, формировали общественное мнение – выполняя поручения нового порядка, им мнилось, они отстаивают свою свободу. Драма компрадорской интеллигенции заключалась в том, что, полагая, будто выступает против догм своего и только своего тоталитарного общества, компрадорская интеллигенция выступала против того мирового порядка, который в принципе являлся для нее самой идеалом. Все, чего она алкала, был переход от одних хозяев к другим, от социалистического рабства к капиталистической свободе, от славянского варварства к европейской цивилизации. А на деле ей довелось участвовать в разрушении всего этого мирового порядка в целом, в том числе и дихотомии варварство-цивилизация, в том числе и благословенных европейских свобод, которые так ее соблазнили. Инакомыслящий конформист, прожектер и мечтатель лелеял в сердце своем план обмануть природу своей постылой родины и, отряхнув прах мерзлых деревень с ног своих, присоединиться к европейской цивилизации, присоединить наш дребезжащий вагончик к их величественному локомотиву, и для осуществления мечты готов был строить любые культурные спекуляции, гробить историю своего отечества, спустить в канализацию свое прошлое. Инакомыслящий конформист все сердце, чаянья и помыслы отдал тому, чтобы не существовало проклятой советской сверхдержавы, и, забирая из кассы очередные гонорары, он и думать не хотел: кто же его сегодня-то кормит – не очередная сверхдержава ли? С наивностью милого ребенка, привыкшего, что кто-нибудь, да непременно накормит, ждал инакомыслящий конформист благ от новой своей родины – мировой цивилизации. И едва поток благ сделался менее обилен, он изумился – не я ли служил исправно, не я ли копал могилу тоталитарному монстру? Где же, где мировая цивилизация и ее благие дары? Оказалось, однако, что он подготавливал не крушение отвратительного своего отечества, но прежде всего той самой цивилизации, к коей чаял присоединиться. Он-то, очарованная душа, мнил, что наступят светлые времена, и (подменяя одну утопию другой) полагал, что, вместо того чтобы войти через двадцать лет в коммунизм, войдет он в лучезарное европейское завтра – но вот завтра уже наступило, и оно не оправдало его благородных надежд. И чем дальше, тем яснее становилось, что никакое светлое европейское завтра наступать не собирается, что та милая Европа, что манила сердца инакомыслящих конформистов, существует лишь в прошлом – вместе с уничтоженной и униженной Россией. И то мировое образование, что возникло сейчас, тот порядок, которому компрадорская интеллигенция служит сегодня, он лишь до известной степени регулируется евроцентристской идеей, но воплощать эту идею ни в коем случае не собирается. И с недоумением пялился компрадорский интеллигент в газетные полосы. Он перестал их понимать. Да про что же они пишут? Какие такие тендеры? Какие еще залоговые аукционы? Было время – время хаоса и смуты, когда (так ему казалось) он великолепно ориентировался в газетной информации: развал, смятение, страсти! Он и сам кинулся в бой, язвя упреками свою постылую родину, увлеченный этим вихрем. Противостоять хаосу, вот задача! Мнилось ему, что страшнее отечественного хаоса и нет ничего. Однако простая истина заключается в том, что не хаос опасен, но порядок, приходящий на смену хаосу.
Не все и не сразу признавались себе в этом. Иные считали, что светлое будущее европейской цивилизации вот-вот наступит, куда оно денется, а идущие непрерывной полосой войны, кризисы, рецессии н пр. – есть не что иное, как наследие времен социализма. Погодите, говорили такие люди, надо еще немного постараться, мы еще мало земель проглотили, вот еще войдет в Европейское сообщество Латвия и Литва, вот присоединятся к НАТО Грузия и Татарстан, вот тогда уж мы заживем всем миром – цивилизованным миром – прекрасно и беззаботно! Так же говорили некогда партийцы, ожидая от следующей пятилетки большего успеха, чем от прошедшей. Иные верили, что кризис, вызванный объединением, утихнет сам собой, надо лишь перетерпеть: понизить учетные ставки, увеличить количество безработных и т. п. Ничего особенного не случилось, говорили они, западный мир и не такие пороги перешагивал. Иные полагали, что изменения в мире связаны с тем, что слишком много эмигрантов одновременно захотело принять участие в европейском культурном и экономическом процессе, и трудно всем договориться. Компрадорская же интеллигенция, испытав небывалое ощущение своей востребованности, пережив часы восторга и упоения, а затем пережив период некоторой отчужденности – терялась в догадках – что же происходит? Раньше мы на первых полосах были, а нынче тишина. Почему? Так, например, Борис Кузин склонен был считать, что его теория прорыва в цивилизацию оказалась в забвении лишь на короткое время – благодаря завистникам, славянофилам и интриганам. В беседе с Ириной, своей супругой, Борис Кириллович особо подчеркнул, что тайные козни почвенников до сих пор препятствуют повсеместному триумфу его теории.
– Я мог бы, – добавил Борис Кириллович, – избрать политическую карьеру и возглавить демократическое движение. Да, от меня этого многие ждали. Ты ведь помнишь тот разговор с Луговым и Басмановым. Порой я ругаю себя, что не откликнулся на их призыв. Возможно, это был мой долг. Но тогда я не смог бы посвятить себя всего науке.
– Теперь другие пользуются твоими идеями, твоими взглядами, – скорбно сказала Ирина. Она присовокупила рассказ о том, как виденный ею на экране телевизора Д. Кротов слово в слово цитировал знаменитый кузинский «Прорыв». «Что ставить во главу угла? Империю? Или нормальную жизнь каждого отдельного российского человека – жизнь сытую, обеспеченную, благоустроенную, лишенную перманентных катаклизмов? Иными словами, быть сверхдержавой или страной, развивающей культуру и цивилизацию, основанной на правах личности?» – так вопрошал Кротов с экрана, дословно цитируя сокровенные кузинские мысли (говорил он, разумеется, о советской империи, которую во главу угла уже поставить было бы весьма затруднительно, а отнюдь не о глобальной Империи). Кротов употреблял кузинские обороты, использовал его риторические приемы, и зал, наполненный либералами и прогрессистами, неистово хлопал.
– Что ж, мне не жалко, – сказал Кузин, – для ученого, для русского профессора всегда дороже было торжество истины, чем личный успех! Пусть, пусть теперь Дима Кротов пользуется моими открытиями! Да, пусть! – И Борис Кириллович темнел лицом, утыкал подбородок в грудь и ходил боком, взволнованный несправедливостью.
– Рано или поздно они поймут! Они узнают, кто на самом деле автор идеи прорыва! – так утешала его преданная жена и, не показывая, как скорбно ей самой, хранила на лице улыбку. Она рассказала Борису Кирилловичу и о том, как толпа либералов вынесла Кротова на руках, как, вознесенный над головами, он выкрикивал лозунги и призывы – и все, как на подбор, заимствованные из кузинской книги.
– Я слышал, – заметил Борис Кириллович, и горькая улыбка выдавилась на полных губах Кузина, – что обещанную нам квартиру на Бронной передали Диме Кротову. Что ж, пусть пользуется нашей квартирой, пусть!
– Время расставит все по своим местам, – говорила жена его, – а чужое впрок не идет. То, что он забрал твою квартиру, Борис, ему не прибавит радости.
– Нам и здесь неплохо, – цедил Кузин, оглядывая их неказистую трехкомнатную квартирку, – специальных апартаментов нам не надо. В политику я не рвусь и благ не ищу. Слышал я, что Дима запросто ходит сейчас в Кремль, его приглашают и в Европарламент. Но знаешь ли? В моем сердце нет злобы, нет обиды – что ж, он выбрал этот путь, а я – я останусь простым ученым.
– А Кротову рано или поздно будет стыдно, – сказала жена.
– Вряд ли, – сказал Кузин, – вряд ли. Помнишь Дики? Да-да, того самого Дики – Ричарда Рейли, с которым мы дружили двадцать лет назад? Он стал, между прочим, президентом компании «Бритиш Петролеум» – и вся Москва у него в гостях бывает. Ведь он нас ни разу не позвал. Думаешь, ему стыдно?
– Что тебе приходится выносить, – сказала жена, и Кузин, найдя ее руку, сжал в дружеском пожатии – дома его всегда понимали, все-таки нужен человеку дом.
XI
История отношений с Ричардом Рейли была вот какой. Лет двадцать назад иностранцев Москве встретить было непросто. То есть иностранцы, конечно, приезжали в город, но чтобы запросто хаживать в гости к москвичам, такого не водилось. То есть, конечно, ходили, но лишь к особо отличившимся: например, к известным артистам, или к знатным диссидентам, или к знаменитым ученым. Это были исключительные случаи. А так, чтобы к простому человеку в гости зашли англичане или, допустим, французы, такого не было. А если так иногда и случалось, то этот человек делался сразу не совсем уж и простым. Иностранец, если приходил в гости к советскому интеллигенту, как правило, ставил на стол бутылку виски, на худой конец – джина, блок сигарет выкладывал, а также разные приятные мелочи, которыми потом очень долго можно пользоваться. Встречались счастливчики среди москвичей, которые по году носили в кармане распечатанную пачку Мальборо, вынимали, показывали знакомым, но не курили. И еще были такие, которые выпитые бутылки с иностранными этикетками не выкидывали, а ставили на кухонный шкафчик, делали у себя дома уголок цивилизации; у бабушек их в углу стояла лампадка, а у них Бифитер с Джонни Волкером. И это не случайное или насмешливое уподобление, отнюдь: действительно, с приходом иностранных гостей в дом входила религия цивилизации и свобода. Поглядев на пестрые этикетки сигарет и виски, человек внутренне распрямлялся.
Именно это и случилось с Борисом Кузиным двадцать лет назад – к нему стал ходить в гости англичанин Дики, и Борис через общение с ним изменился. Борис Кузин, сотрудник идеологического журнала, был человек еще молодой. С женой жили они одни в трехкомнатной квартире (роскошь по тем временам), поскольку бабушка, старая большевичка, как раз была сдана в дом для престарелых. Так что гостей было куда звать, не стыдно. Жена строгала винегрет и пела под гитару песни о лагерях, Борис вел свободолюбивые разговоры. Семья старалась – и понравилась, Дики, измученный московской слякотью и советскими столовыми, прикипел душой к дому, он стал, что называется, другом семьи. То было непривычное чувство – иметь в друзьях иностранца. Борис взял за обыкновение между прочим замечать: «Дики вчера сказал», или: «Как рассказывал наш английский приятель», или просто: «Полторы бутылки Бифитера ночью уговорили с Дики». Да и не в джине с сигаретами было дело, просто у кого-то в друзьях Васька, а у кого – Дики. И только. Умному достаточно. Счастье длилось полгода. Беда, как это обычно и бывает, пришла вдруг. Жене на работе сказала сотрудница: слушай, к вам что, англичане ходят? Ты будь поосторожнее, у тебя ж Борис в идеологическом журнале. Вечером жена пересказала эту реплику мужу и добавила: Варька, она такая завистливая, ей вот поперек горла, что Дики не к ней ходит.
– Однако то, что она сказала, резонно, нам надо быть осмотрительнее, – заметил муж.
– Откуда она знает, вообще-то, что к нам иностранцы ходят? – вопрос упал вдруг, как нож падает со стола.
– Ну, может быть, ей Валька рассказала.
– Валька – Варьке? Они не разговаривают.
– Тогда… Тогда… это значит, что мы под колпаком, – слова сказались как-то внезапно, сами собой, и, прозвучав в душном кухонном воздухе, оказались ужасны на слух.
– Под колпаком?!
– Под колпаком! Мы все в этой стране под колпаком!
– Что, следили?!
– А ты как думала? Оставят, думала, работника идеологической сферы без надзора?! Как же!
– А Дики, Дики-то что ж себе думал, когда к нам шел? Не знал что ли, что приведет хвост?
– Да ему просто плевать было. Обыкновенная невнимательность.
– Мне все-таки кажется, он должен был о других подумать.
– Есть такие люди, наплевательские. Сам-то уедет в свой Лондон, а ты здесь выкручивайся. Подлец.
– А ты не думаешь, что ему было важно попасть именно к тебе? Сотрудник известного журнала, идеологического… Может быть, у него было задание?
– И поэтому наши спецслужбы на него и вышли?
– Все сходится. Не зря он так старался сюда втереться. Пороги обивал.
– Да его отсюда просто не выгонишь. Днюет и ночует.
– Я так уже просто видеть его не могу.
– Но каков мерзавец! Решил меня подставить! Значит так, к телефону не подходим… – был разработан план, как отвадить Дики от дома. Прилипчивый англичанин по привычке названивал по телефону, но, заслышав его голос, домочадцы вешали трубку. Пробовал он и явиться без приглашения – немедленно свет в квартире был погашен, разговор перешел на шепот, передвижения по комнатам прекратились; постояв под дверью, послушав внезапную тишину, иностранец удалился. В спину ему из-за штор глядели напряженные глаза обитателей квартиры номер пять. На работе жена Кузина между прочим сказала сослуживице Варьке: «Этот Дики просто осточертел. Прилип как банный лист к одному месту. Борис резонно говорит, что у него просто не остается времени на занятия. В конце концов Борис – философ, ему покой просто необходим». Сам же Борис при упоминании имени англичанина морщился. Строй заморских бутылок с комода, впрочем, не убрали, и дух Дики (или просто дух цивилизации) все еще витал в квартире. Вскоре случай привел встретиться с англичанином еще раз. Борис втиснулся в переполненный трамвай и, употребляя иноязычный оборот, нашел себя стоящим бок о бок с проклятым иностранцем. Тот впился в Бориса глазами, раскрыл рот, оскалился в дежурной иностранной улыбке, изготовился к приветствию. Нырнув, точно боксер на ринге, Борис ушел в толпу. Он торил себе путь сквозь плотную массу пассажиров (о, этот проклятый общественный транспорт!), а за ним с криками «Борис! Борис!» пробивался далекий друг. Дики подпрыгивал, стараясь отыскать Бориса в толпе, наступал гражданам на ноги и поминутно извинялся. Стиснув зубы, рвался вперед Борис, отпихиваясь от чужих авосек, отстраняя неспособных к маневру пенсионеров, и, наступая ему на пятки, ломился сквозь толпу аборигенов заморский гость. Едва трамвай замер на остановке, как Борис, в последнем рывке прорвав заслон из старушек на первой площадке, выпрыгнул на улицу. И вовремя – Дики почти добрался до него, еще немного – и англичанин настиг бы его и поздоровался. Тяжело дыша, красный, в сбитом на сторону галстуке, стоял Борис на остановке. Трамвай уехал и унес прочь врага. Чертыхаясь, стоял Борис на ноябрьском ветру – знал ли он тогда, что пройдет немного лет и он будет писать о европейских корнях России, звать на Запад, требовать прогрессистских прав, учить, убеждать, настаивать на прорыве в цивилизацию. Он не мог предвидеть всех изменений – и кто же мог? Придет пора, и труд его, плод мечтаний и дерзновенных фантазий, будет опубликован в журнале уже с совсем другой идеологией, где вместо «коммунизм» говорят «цивилизация», вместо «партиец» «личность», вместо передовиц с цитатами будут совсем другие передовицы и совершенно другие цитаты. Придет пора, и дружить с иностранцем сделается так же обязательно, как ходить на партсобрание. Но это еще когда произойдет, а в ту пору была холодная московская осень, застой, Брежнев. Борис Кузин ждал на остановке следующего трамвая и стучал ногой об ногу, чтобы согреться.
XII
Пока Борис Кузин обсуждал давние коллизии, произошедшие с англичанином Дики, сам англичанин Дики, то есть Ричард Рейли, сидя в компании друзей в своей лондонской резиденции в Хемстеде, комментировал былое следующим образом. Разговор, покружив вокруг английской кухни (она все-таки как была отвратительна, так и остается, но, слава богу, хотя бы появились за последние пятнадцать лет приличные рестораны, помимо индийских и китайских; есть уже – надо отдать им справедливость – и некоторые английские рестораторы, готовые поступиться консервативными вкусами ради модного стиля «фьюжн»), коснувшись роста цен на недвижимость (этот дом мы когда-то купили за триста тысяч, вы не поверите, а сегодня нам предлагают продать его за два миллиона – рынок сошел с ума, что будет, если упадут цены на нефть), слегка затронув образование (теперь в школах не заставляют учить стихотворений наизусть; куда, интересно, придет образование, если ученик не упражняет память; я еще подумаю, надо ли отдавать Сару в Модлин-колледж, особенно учитывая экономическую политику остолопа Тони. Пусть девочка пройдет курс менеджмента в Гарварде, поработает с год в России и Казахстане, наладит отношения с Латинской Америкой, а там видно будет), плавно перешел на жизнь в Москве, и Ричард Рейли сказал следующее:
– Изменения есть – мне ли не знать: я впервые приехал в Россию тридцать лет назад. В ту пору я жил в общежитии экономического факультета Московского университета. Приехал на полгода, любопытно было узнать кое-какие детали. К тому же сэр Френсис, вы его знаете, попросил меня о некоторых небольших услугах, и я охотно их ему оказал. И знаете ли, радушия, подобного русскому, я не встречал нигде. Люди делились со мной буквально последним; мне приходилось совершать вояжи в Сибирь, и бедняки в Тюмени или Томске уступали мне свою постель, говорили: ничего, мы поспим на полу. Пожалуй, единственный дом, где меня приняли за врага, был дом московского интеллигента. Не знаю уж, что этот бедный Кузин вообразил, представил меня шпионом, не иначе. Бегал от меня, как заяц. Я рассказывал потом об этом случае сэру Френсису, и он очень смеялся.
Сэр Френсис, впрочем, никогда не смеялся, ему это было несвойственно; сидя в своем офисе у реки, он только слегка улыбался углами губ. Примерно такая же легкая сардоническая улыбка освещала и лицо всего просвещенного мира. Время оглушительного веселья миновало – наступила пора кропотливой работы.
XIII
Пунктов на повестке дня накопилось предостаточно.
И кому же решать эти вопросы, как не сэру Френсису, как не Ивану Михайловичу Луговому. Так уж получилось в Империи нового типа, что, выстроив огромную культурную пирамиду, лишив политиков реальной политической власти, лишив финансистов возможности контролировать самостоятельно рынок, из всего разномастного социума спецслужбы самой силою вещей оказались вынесены за черту тотального общего контроля. Выход спецслужб из-под контроля правительств есть нормальный путь становления большого организма Империи. Кто-то ведь должен управлять информацией, если информация управляет всей пирамидой глобального общества? И наивен будет тот обыватель, что посчитает, будто у спецслужб мало работы на этом поприще. Кто будет регулировать пенитенциарную систему – ведь в развитом обществе равных наказания должны быть по необходимости вынесены за границы Империи: в Гуатанамо, Руанду, Сербию, туда, где Билль о правах человека не действителен. Кто же, спрошу я вас, будет регулировать уровень сбыта наркотиков? Кто озаботится выводом дешевой рабочей силы за пределы действия конституции? Кто станет следить за бесперебойным динамичным развитием терроризма? Кто, наконец, прочертит внятные границы меж цивилизацией и варварством? И это лишь малая часть проблем. Иные чистоплюи скажут, а, мол, зачем нам все это! К чему, дескать, нам терроризм и наркотики! Легко им, живущим на защищенной правами территории Империи, говорить такое, а вот снизь поди производство наркотиков – ох, по-другому они, верхогляды эти, заговорят: и кефир им вовремя не подвезут, и куриные яички окажутся вчерашними. Заложенный в план развития общества терроризм необходим, лишь циничный человек станет это отрицать. Поскольку в мировой империи нет и не может быть внешних войн (с кем воевать, если весь мир – мы), то всякий конфликт неизбежно становится актом терроризма. Абсолютно справедливым представляется тот факт, что боевые действия России на Северном Кавказе современный новый порядок считает войной с повстанцами, а боевые действия в Ираке или Афганистане – борьбой с террористами. Иные граждане России возмущались. Как же так, говорили они, Россия ведет боевые действия с незаконными формированиями на территории собственной страны – и это объявляют войной. А мировое сообщество бомбит суверенное государство, ни с кем из атакующих сторон не граничащее, – и это, видите ли, борьба с терроризмом. Где, спрашивается, логика? Но логика была и логика железная. Мир объединен в новую империю, границы которой пересмотрены и интересы которой подчинены общему развитию. Внутри общей мировой Империи любой непорядок – не есть война, но лишь подавление очага террора. В той мере, в какой Россия пока не вошла в состав мировой Империи, она не имеет права именовать свои военные действия борьбой с терроризмом. Обособленные (пока обособленные) от империи нации выясняют отношения с оружием в руках, это и есть война. Вот когда они вольются в общую семью, тогда и разговор другой будет.
Впрочем, что же говорить все о новом порядке? Права была Лиза, указавшая однажды Павлу на то, что тот слишком много времени отдает размышлениям о таких вопросах, которые подлинного содержания жизни не представляют. Ну, есть, допустим, этот новый порядок – или нет его вовсе – что же, изменится из-за этого природа человеческих чувств? Перестанут люди любить и страдать, умирать и рождаться? Прошлое можно вовсе перечеркнуть неким властным мировым декретом, а оно возьмет да и заявит о себе как раз тогда, когда и не ждешь. Прошлое побеждает всегда. И как это верно – даже если взглянуть на вопрос с обывательской точки зрения, с позиции одной личной судьбы. Поди-ка отмени патриархальные ценности! Все ведь и не отменишь! Глобализация своим чередом, новаторское переустройство мира – это, конечно, важно, но куда прикажете деть так называемые движения чувств – а они все те же, что были у отцов и дедов. Поди-ка прикажи сердцу! Ведь нипочем не прикажешь. Как, скажите на милость, быть с так называемой любовью, с тем томлением и отчаянием, что теснит грудь, разъедает мысли, туманит взгляд?
XIV
Дни Сыча тянулись однообразной серой чередой: скучный завтрак с женой, телевизионные новости, чтение постылых газет, нудные беседы с коллегами (зависть! зависть! знали бы они, что завидовать уже нечему!), ужин на мещанской кухне (паровые тефтели, чай с баранками). Однажды, раскрыв очередную газету (модные бутики, презентация коллекции прет-а-порте, заявление Михаила Дупеля о новых ценах на энергоносители – одним словом, рутина), он увидел объявление в разделе «культурная хроника». Хорек давал пресс-конференцию! Известие об этом привело Сыча в полное замешательство. Как? То есть как это – дает пресс-конференцию? Понимать как прикажете? Что, он с журналистами будет общаться? Выходит, что так – и не где-нибудь, а в Политехническом музее, там, где некогда выступал молодой Маяковский, где гремели поэты-шестидесятники. Сыч глядел на газетный лист в оцепенении. На каком же, извиняюсь, языке? Нечего и говорить, современное искусство, да что там искусство, общество вообще зашло куда как далеко, но ведь не настолько же. Есть же разумные границы, где-то ведь и остановиться надо. Да сама природа, если подумать, предусмотрела некие барьеры. Бред! Художник, разумеется, кинулся в Политехнический и пробился в задние ряды зала, смешался с журналистами. Действительно, на сцене под софитами и микрофонами на высоком стуле сидел хорек, слева от него Роза Кранц, справа Яша Шайзенштейн. Сновали девицы с минеральной водой, чашечками кофе. Поразил Сыча самый облик хорька. Он, казалось бы, знал это существо, долгие годы был с ним близок, спал в одной постели – и вот, на тебе! Незнакомый, совсем чужой образ – словно впервые увидел его Сыч и был потрясен увиденным. Перед ним сидел совершенно иной хорек – строгий, недоступный, прекрасный. Красивая стрижка, приталенный черный костюм от Ямомото, равнодушный взгляд круглых глаз. Напрасно Сыч пытался поймать этот взгляд, норовя заглянуть через плечо соседа. Если хорек и узнал былого любовника, то виду не подал – ничто не отразилось на его бесстрастном лице. Подведенные тушью глаза равнодушно и надменно озирали зал, маленькая головка грациозно поворачивалась на гибкой шее, пасть с мелкими острыми зубами чуть-чуть приоткрывалась – и кончик розового язычка облизывал тонкие губы. Дурак! – колотилось в мозгу у Сыча, – прохлопал свое счастье! Ведь он же был твой, вы же были родными! Ты ведь, бывало, засыпал, обнимая его. Что, плохо тебе? Плохо? Поделом! Сиди теперь в заднем ряду, любуйся! Дурак! Ничтожество! Он увидел, как Яша Шайзенштейн украдкой поглаживает хорька по спинке, и недвусмысленный жест этот наполнил сердце Сыча мукой. Он и не представлял себе раньше, что сердце буквально может болеть от любви, а тут острая боль пронзила его. А может быть, померещилось? Нет, куда там, не померещилось: нежной опытной рукой ласкал Шайзенштейн хорька. А тот прогибался в талии, поворачивал к Яше затуманенные страстью глаза. Сердце Сыча переместилось ему под горло, стало трудно дышать. Еще бы, Шайзенштейн, опытный любовник Шайзенштейн, меняющий пассий каждый сезон. Он что, так же может любить, как я любил? Разве у него так же сжимает сердце? Да нет, просто насытить похоть, поставить галочку в своем донжуанском списке. Разве он чувствует хоть что-нибудь? И почему, почему им безразлично то, что творится в душе у него, у Сыча? Неужели можно так равнодушно, осознанно причинять другому боль? Ведь понимают же они, что я-то любил искренне и сильно, не могут они не осознавать, как тошно мне сейчас. Неужели мыслимо, чтобы одно существо было так безжалостно к другому? Разве есть такой закон в этом мире, что разрешает причинять невыносимую боль ближнему?
Конференция меж тем шла полным ходом: журналисты сыпали вопросы, хорек мурлыкал ответы на ухо Розе Кранц, и та переводил а их залу. И ничего необычного в этой процедуре не было: переводят же китайцев, и что с того? Расшифровали же язык дельфинов? Тот факт, что хорек уже давно разбирает человеческую речь, не подлежал сомнению; так неужели странно то, что он вознамерился отвечать? Извольте, отвечает. И особенного здесь нет ничего.
– Вы сменили свой имидж? – спросил Петя Труффальдино.
– Не я, но само время изменилось, – ответил хорек устами Розы Кранц, – раскройте глаза: пора брутальных жестов, экстатических поступков ушла в прошлое. Жизнь в стране налаживается. Кровавая приватизация, рудименты командно-бюрократической системы, сталинизм и его наследство, все это забыто. Страна строит себя заново – свободной, демократичной, радостной. И – что самое важное – страна вошла в цивилизованную семью других народов, чтобы жить по общим законам. Искусство, думается мне, должно идти в ногу с общественным развитием. К чему же эти эксцессы на сцене? Их время миновало.
– Значит ли это, что зрители больше не увидят ваших перформансов?
– Разумеется, увидят, но перформансы станут иными. Декорации станут мягче, музыкальное сопровождение тактичнее. И, что главное, привычного для публики насилия, надругательства над собой я уже не допущу.




























