355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Максим Кантор » Учебник рисования » Текст книги (страница 46)
Учебник рисования
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 12:41

Текст книги "Учебник рисования"


Автор книги: Максим Кантор



сообщить о нарушении

Текущая страница: 46 (всего у книги 128 страниц) [доступный отрывок для чтения: 46 страниц]

– Думаю, нужно рассказать правду о российской идеологии.

– Линейка – это символ.

– Именно как символ я и пишу этот паноптикум.

– Кажется, вы уже писали нечто подобное.

– Писал. И буду писать еще и еще – тема, в сущности, неисчерпаемая.

– А сколько стоят ваши картины?

– Неужели мы сегодня должны говорить о ценах.

– И все-таки. Я человек деловой, ха-ха.

– Я художник и не понимаю в деньгах. Для меня важно, чтобы картина попала в хорошие руки.

– Не беспокойтесь, она будет в прекрасных руках. Я и Луиза (или Виолетта, Сабина, Сюзанна) глаз с нее не сведем.

– Поймите, расстаться с картиной для меня непросто.

– Полагаю, они вам – как дети?

– Я отдаю их только друзьям.

– Мы надеемся попасть в их число. Приезжайте к нам в Сен-Тропез (Понт Авен, Дувиль, Биарриц), нам о многом надо поговорить.

– С удовольствием; правда, у меня очень плотный график выставок в этом году.

– Как, вы находите время посещать открытия?

– Иногда нужно показать уважение музейным работникам, вы знаете, как для них это важно.

– Я лично предпочитаю знакомиться с художником в гостиной – на вернисажах так много народу.

– Да, но у музейных работников, как вы понимаете, другого шанса встретить меня просто нет.

– Ах, эти милые, преданные искусству люди. Ужасно, что они получают гроши. Общество всерьез должно заняться этой проблемой.

– Вы не представляете, как плачевно обстоит дело в России.

– Ах, эта страна! И все-таки ваша цена, Гриша?

– Барону фон Майзелю я продаю по дружеской цене – пятьдесят тысяч.

– Как, всего пятьдесят тысяч? Неужели?

– Ну, может быть, шестьдесят. Или семьдесят. Если имеешь дело с другом, не думаешь о ценах.

– Разрешите считать вас своим другом, Гриша.

– Большая честь.

– Так я беру ваш холст по дружеской цене, d'accord?

И они салютовали друг другу шампанским и закушивали тарталеткой всплеск эмоций, возникших при зарождении новой дружбы. И передвигались по гостиной, меняя партнеров разговора, и беседа всякий раз повторялась, и Гриша видел, как другие мастера культуры, так же, как и он, салютуют шампанским и говорят с новыми друзьями о своих замыслах.

И Гриша тоже спрашивал мастеров культуры, над чем работают они, его коллеги по цеху.

– Есть у меня замысел, – сказал видный мастер инсталляций, – я думаю взять старинный клавесин и обмазать его навозом.

– Не может быть! Неужели навозом?

– Строго говоря, я хочу левую часть клавесина обмазать навозом, а правую – фруктовым йогуртом.

– Потрясающий контраст!

– Именно. И то и другое – природный продукт, если вдуматься. Но какова разница!

– Сенсационно!

– И затем – я собираюсь сыграть на этом клавесине.

– Невероятно.

– Можно только догадываться, какие звуки этот клавесин будет издавать!

– Любопытно – какие?

– Вот как раз это и является предметом исследования. Концерт будет записан, разумеется, на диск – диск же отправится в ведущие музеи мира.

Мастера искусств обсуждали проект, в котором фигурировало распятие поросенка на пианино, дискутировали возможность сооружения фонтана из серной кислоты, говорили об оклеивании комнаты туалетной бумагой – но парадоксальным образом разговор шел в гостиной на рю де Греннель, в гостиной, стены которой были закрыты средневековыми гобеленами, среди мебели красного дерева и инкунабул, небрежно разложенных на мраморных столах. Поначалу Грише казалось, что эти вольнолюбивые разговоры разрушат особняк Портебалей, сметут его, подобно тому как революционные матросы смели убранство Зимнего дворца. Однако вскоре Гриша обратил внимание, что участники дискуссий относятся к предметам старинного интерьера трепетно и даже заботливо. Так, стоило одному из спорщиков (а именно господину, который намеревался обмазать клавесин навозом) задеть розовую морскую раковину и чуть не опрокинуть ее на венецианскую вазу, как он тут же подхватил раковину бережным движением и аккуратно водрузил на место. Вообще, надо отметить, что брутальные вкусы присутствующих нисколько не вступали в противоречие с уютной обстановкой. Более того, именно такая обстановка и служила радикальным высказываниям мастеров культуры лучшей рамой. И происходило так не случайно: богатая и дорогая рама, как понял Гриша, нисколько не противоречила выставленному в ней произведению – напротив.

В конце концов, Гриша понял, что небрежно расставленные предметы – тоже своего рода произведение современного искусства; это не что иное, как инсталляция. Да-да, именно инсталляция, готовая поспорить с теми, что показывают в музеях. Он обратил внимание, что день ото дня порядок этих словно бы случайно оброненных вещей, позабытых на столе раковин и раскрытых в задумчивости книг – не меняется. Небрежно расставленные предметы оставались всегда на одних и тех же местах, с них просто стирали пыль. Да, сказал себе Гриша, это и есть высшее искусство – создать атмосферу искусства и культуры. Книги никто не читает, раковины никто не трогает, на картины никто не смотрит. Они покоятся без употребления веками, и только поверхностному наблюдателю покажется это положение дел фальшивым. Напротив, этот нелегким трудом горничных поддерживаемый беспорядок, эта непринужденная атмосфера интеллектуальной жизни – есть тот важный рубеж, что удерживает сегодня культура; европейская культура достигла таких высот, что выше подняться ей уже невозможно, вот культуре и остается только хранить эти славные достижения. Но разве это легкая или не важная задача?

Гриша прохаживался по гостиной и всякий раз, проходя мимо Клавдии, задевал ее руку своей. Посмотреть на нее он не решался.

– Садитесь рядом со мной, Гриша, – сказала графиня, и Гузкин сел на маленький стульчик подле нее. Они чокнулись шампанским и поглядели друг другу в глаза.

– Ступайте, – сказала графиня, – знакомьтесь и разговаривайте. Этот вечер специально для вас.

Гости осмотрели последние приобретения четы Портебалей, вынесенные на середину гостиной: картину русского авангарда («Г-н Гузкин удостоверил ее подлинность!») и скульптуру американского гения Карла Андре: одинаковые серые чугунные квадратики, разложенные по полу. Гости стали полукругом подле чугунных квадратиков. В чем же секрет этого произведения? – недоумевал Гузкин. Неведомо. Гузкин поднял один из квадратиков – может быть, что-то есть под квадратиком? Нет, ничего туда не положили – пусто. Он вернул тяжелый квадратик на место. Постоял, посмотрел. Загадочный какой мессидж. Но что-то это послание людям несомненно значит. Гость за его спиной заметил вполголоса: чем дольше я гляжу на эту вещь, тем больше я ее понимаю. Да, сказал Гриша, безусловно, – и повернулся. Перед ним стояла короткая полная женщина с фиолетовыми волосами и без шеи совершенно.

– Вы и есть Гузкин, – сказала женщина и протянула руку с короткими пальцами. Гриша поглядел в ее тяжелые коричневые глаза и подумал, что на него смотрит сама судьба.

– Вы Сара Малатеста.

– Вот мы и нашли друг друга.

IX

Вечером того же дня Гриша описывал своим друзьям эту встречу.

– Сара зовет к себе, – сказал он Ефиму.

– Живет, полагаю, у парка Монсо, – сказал Ефим Шухман; парижскую жизнь Шухман знал.

– Сара договорилась о моей встрече с директором Центра Помпиду.

– Гриша, это верный путь.

– Да, – сказал Жиль Бердяефф, – я рад за вас, Гриша. Поинтересуйтесь, кстати, у своих знакомых: может быть, им нужен редкий гарнитур карельской березы. Мне прислал Плещеев из Лондона. Уникальные предметы.

– Я обязательно спрошу. Уверен, что смогу Сару заинтересовать.

– Я потому останавливаюсь на этом вопросе, – мягко, но настойчиво сказал Бердяефф (как и его знаменитый дед, он не успокаивался, пока не обсуждал один и тот же предмет по нескольку раз), – что увлечение технодизайном сейчас уже неактуально. Люди обеспеченные должны понимать, что подлинный комфорт дают только натуральные предметы. Теплые тона карельской березы обеспечивают именно тот уровень покоя, который необходим состоятельному человеку.

X

– Ты пахнешь этой женщиной, – кричала ему вечером Барбара, – у тебя руки пахнут этой женщиной! – слова «эта женщина» она произносила так же, как Ефим Шухман произносил слова «эта страна», говоря о России, – ты был у этой женщины, я знаю, знаю! – и слезы стояли у Барбары в глазах.

Гриша слушал ее и не понимал, которую из двух женщин она имеет в виду.

– У тебя ее рыжий волос на рубашке!

– Ах, она про Клавдию, – подумал Гриша и сказал вслух: – Клянусь тебе, я иду завтра не к ней. – Это была совершенная правда: он шел в Центр Помпиду, а оттуда в парк Монсо.

– Подумай, вспомни, – Барбара плакала и говорила вещи, о которых, она сама знала это, впоследствии будет жалеть, – вспомни! Это мой папа привез нас в Париж! Это я ишачу за нашу квартиру! Ты ведь так хотел жить в Марэ!

– Как это некрасиво, – сказал Гриша Гузкин, – как вульгарно. Изволь: если тебе так удобнее, я готов платить за эту квартиру, пожалуйста.

Он отвернулся от Барбары, потом вспомнил, что ему есть что добавить, и добавил:

– Твоему отцу я весьма обязан. Однако прими во внимание: я несколько раз делал ему дорогие подарки. Да-да, именно подарки – например, я подарил ему набросок к своей картине «Утро пионерки». И эскиз картины с пионерской линейкой – я тоже подарил. Нет, я не считаю того, что дарю. Уж если я подарил, – то я сделал это от чистого сердца. Просто я хочу обратить твое внимание на то, что это вещи чрезвычайно ценные. Пройдет совсем немного времени – и твой отец сможет их выгодно продать.

– Зачем ты так, – плакала Барбара, – ты же знаешь, папа никогда не станет продавать твои подарки. Он так тебя ценит.

– Почем я знаю, что будет завтра, – сказал Гриша. Он действительно не знал, что будет, – может быть, завтра твоему папе захочется обратить эти вещи в деньги. Мы все взрослые люди, – сказал он значительно, – и понимаем, что искусство стоит больших денег. Я приглашен в Центр Помпиду, – прибавил он, – думаю, эти люди разбираются в искусстве.

– Я так рада, я так рада, Гриша, – сквозь слезы говорила Барбара, – ты всем своим творчеством это заслужил. Кто же, если не ты?

– Да, – сдержанно сказал Гриша, – думаю, что заслужил эту выставочную площадку. Уверен, Франция поймет меня. В конце концов, мой мессидж – крик человека из застенка – должен быть близок французам, которые еще помнят немецкую оккупацию. Всего пятьдесят лет назад боши топтали Париж. Всего пятьдесят лет миновало с тех пор, как ваши танки лязгали по Елисейским полям! Именно так, – жестко сказал Гузкин, а слезы двумя нескончаемыми потоками лились из глаз Барбары, – именно так. Полагаю, что судьба еврея доступнее для понимания французам, нежели немцам – тому народу, который оккупировал Францию и жег евреев в печах. Именно так, госпожа фон Майзель…

– Но ведь мы же, но я же, но папа, – волнение и слезы мешали Барбаре фон Майзель говорить.

– Я не обвиняю лично тебя. Зачем? Но есть историческая вина народа. И, в конце концов, рано или поздно, но каждому приходится осознать свою ответственность. За все – слышите, госпожа фон Майзель, за все! – придется заплатить.

XI

Оставив Барбару в смятении, Гриша вышел прочь. Он не хлопнул дверью, как поступил бы российский обыватель в схожей ситуации, но аккуратно прикрыл ее, и дверной замок деликатно щелкнул, не заглушая надрывного плача Барбары. Гриша постоял на площадке, прислушиваясь. Вернуться? Сказать нечто утешительное? Два-три ободряющих слова были бы, пожалуй, уместны. Или не стоит? Гриша колебался, застегивая пальто и поправляя шарф – парижский ветер чреват простудой. Разумеется, было немного жаль Барбару, однако Гриша знал, что прав. Есть вещи, которые должны быть произнесены вслух, молчать нельзя. Все, что было сказано, было сказано твердо и правильно – и эта твердость и правильность в главном сделали его собственную, довольно щекотливую, ситуацию вовсе пустячной. Да, порой приходится говорить резко, подумал Гриша, когда речь идет о принципиальных вещах, о гражданской позиции, например, или о чем-нибудь этаком. Не приватные истории, не альковные тайны – нет, вопросы гражданской совести, историческая истина заставляют повысить голос. Подумаешь, дамские проблемы, – идут ли они в сравнение с оккупацией Парижа, с петеновским коллаборационизмом? Клавдия, Сара разве это имеет значение?

С верхней террасы центра Помпиду, храма нового искусства, утром следующего дня Гриша Гузкин цепким взглядом оглядел Париж. Вот она, столица просвещенной Европы, куда стремились мыслящие люди всех времен, лежит перед ним в серебристо-сером кружеве мансард, в молочном мареве. Это тебе не Дюссельдорф, где он добился уже признания, да и не Берлин, где он первоначально думал поселиться. Этот город будет посерьезнее. Рассказывают, что он не любит пришельцев, что он жесток к чужим. И правильно – а как иначе отберешь сильнейшего? Культурный естественный отбор – что может быть логичнее в современной цивилизации. Пусть те, кто не сумел с этим городом договориться, покупают билет на поезд и едут прочь. Только не он, он-то сумеет настоять на своем. Париж лежал у ног Гузкина, и с высоты храма новых искусств смотрел Гриша Гузкин на европейскую цивилизацию.

Да, это еще не Нью-Йорк, известно, что истинная Мекка сегодня – это Нью-Йорк. Ну что ж, придет и черед Нью-Йорка. Важно начать. Он оставил позади себя Россию и Германию, он оставит позади себя и Париж. Он сумеет взойти по лестнице на самый верх ее, оставит потомкам свое имя. И будут – обязательно будут! – ценители прекрасного спустя века будут глядеть на его опусы с пионерами и пионерками с тем же трепетом, что глядят нынче на полотна с арлекинами кисти Пикассо. Мелькнула было у Гузкина мысль, что, пожалуй, его вещи несколько уступают иным вещам Пикассо. Так, кое в каких мелочах, но все же уступают. Например, не получается у него нарисовать руки, да и лица не очень получаются. Впрочем, он тут же отмел эту мысль как недостойную своего дара: просто его видение иное, и не требует оно такого рисования, как у Пикассо. По-другому он, Гриша Гузкин, смотрит на мир, вот и манера у него иная. Теперь ведь в искусстве важно найти свой уникальный почерк и всегда повторять его, чтобы тебя по этому почерку узнавали как неповторимую личность – а подражать чужой манере совсем не нужно. Один человек умеет рисовать руки – стало быть, это требуется для его мессиджа, его узнают по этой детали. А вот другому требуется совсем другое, чтобы его узнавали. Он, Гриша, уже нашел свой путь – и вот мир принял его мессидж, его самовыражение. И мир узнает его, отличает среди прочих: вот светятся серебристым светом парижские окна, и люди за стеклами ждут его высказывания – что-то скажет им сегодня Гриша Гузкин? Что-то он заготовил в качестве самовыражения? Они надеются, что слова Гриши будут тверды и правильны, и он защитит их от новых бед – например, не даст новым варварам оккупировать Париж. Эта или другая важная миссия – он достоин любой. Если упорно идти к намеченной цели, то обязательно дойдешь.

Вечером, уже вечером он увидит Сару – что-то принесет ему этот вечер? Ну что ж, а теперь ему пора к Клавдии; графиня ждет: надо успеть прийти до ланча, чтобы потом отговориться тем, что уже обещал ланч Барбаре, и вовремя уйти. И не забыть купить цветы Барбаре, она заслужила маленький подарок, все-таки он был излишне резок. Эта преданная Барбара, не надо забывать, что именно она первой оценила его дар. Что там ни говори, но Саре или Клавдии легче признать его, Гришу, – теперь, когда его признают все. А Барбара? И Гриша с умилением вспомнил то первое интервью, которое некогда дал в берлинском аэропорту журналистке, похожей на мальчика. И не забыть перевести деньги Кларе в Москву. Интересно, сколько надо переводить в месяц, чтобы это было достойным прожиточным минимумом? Не будем забывать, что Россия все-таки не Европа, и цены там на порядок ниже. Держать крупные суммы в России просто опасно. Если разумно и экономно тратить, можно превосходно уложиться в пятьсот или четыреста долларов в месяц. Говорят, что при теперешнем обменном курсе можно вполне достойно жить и на триста. Совсем не обязательно шиковать и ходить в дорогие рестораны. Полагаю, что и двести – вполне пристойные деньги. Весьма убедительная сумма. Думаю, всякий обрадуется, если ему ни за что ни про что заплатят двести долларов.

20

Цвета бывают теплыми и холодными: например, красный цвет может гореть (как горят кадмий и вермильон), а может пребывать прохладным (если использовать кармин и пурпур). Такое противопоставление легко объясняет, например, простой факт: один и тот же цвет может одновременно символизировать страсть и разврат, мятеж и власть. Цвет действительно используют один и тот же, но мятеж и страсть пишут горячими красками, а разврат и власть – холодными. Мантия дожа и обои борделя – не алые, но карминно-розовые, закатные; красный в этих случаях утомленный и властный, но никак не яростный. Напротив, знамя восстания пишут багряно-красным, и это соответствует тем страстным чувствам, которые будоражат кровь революционера или любовника.

Сходным образом нам знаком горячий синий – цвет южного полуденного неба, и холодный голубой – цвет неизвестной дали, цвет далеких небес, где витает дух, где нет места земным страстям.

Исходя из сказанного, любопытно рассмотреть, как решалось основное столкновение цветов в живописи – а именно: отношение красного с синим, то есть одежд Христа. Понятно, что данное сочетание суть описание отношений тела и души, земного и небесного, символ двуприродности Христа.

Эль Греко странным образом сочетал пурпур, цвет, символизирующий власть, с горячим синим, то есть с цветом ближних небес, познаваемого знания. Беллини писал алым, цветом восстания, оттеняя его холодным голубым, цветом несбыточной дали.

С появлением перспективы художники столкнулись с необходимостью помещать горячий цвет вдаль – так далеко, что зритель уже не сможет почувствовать его жара. Цвет может быть багряным и раскаленным, но находясь в глубине холста, он спрячет свои свойства – по необходимости он предстанет холодным. Мы можем лишь догадываться о том, что когда тот, дальний, цвет приблизится, он нас опалит.

Простая логика рассуждения заставляет спросить: какой цвет первичен – теплый или холодный? В отношении формы, равновесия композиции и света мы легко определяем первичность и степень искажения: очевидно, например, что свет есть основа бытия, а различные формы сумерек, вплоть до темноты, – есть изменения света. Можно предположить, что по отношению к цвету также применимо понятие искажений. Тональное изменение цвета (то, что называется словом «валеры») относится к природе света, но насыщение цвета теплом – и, напротив охлаждение цвета – есть изменения его собственной природы.

Так же, как разнообразное освещение определяется нами в зависимости от ровного полуденного света, так и изменение теплоты цвета обязано иметь отправную точку анализа.

Применимо к эмоциональному содержанию красного цвета вопрос будет звучать так: что первично – восстание или власть, страсть или разврат? Цвет революции охладел до того, что стал пурпурной мантией дожа, или, напротив – пурпур разгорячился до состояния бунта?

Поскольку природа тени скорее холодная (и в этом можно убедиться, рассмотрев как в жизни и на холстах тень обволакивает предмет), то, скорее всего, изначальной температурой цвета следует считать его жаркое состояние.

Лицо персонажа картины может быть бледным – Сиенская школа использовала даже оттенок, близкий к зеленому – салатно-охристый, но мы знаем, что под бледным ликом скрывается жар. Холодный голубой недоступных небес непременно станет жарким ультрамарином. Когда мы видим пурпур и кармин, мы знаем, что однажды эти цвета изменятся – они вспыхнут багрово-алым.

Глава двадцатая
ВЕСЕЛЫЙ ДОМ
I

Первый муж Алины Борисовны Багратион – Георгий Константинович Багратион оброс при жизни огромным животом и огромным количеством легенд и занятных историй. Самая ошеломляющая история заключалась в том, что он еще был жив.

Карьера мастера некогда развивалась бурно: при Советской власти грузинский скульптор Багратион ваял памятники Сталину и Ленину. Поговаривали, что именно вкусам и пристрастиям Отца народов обязан он своими заказами. В те, стершиеся в памяти, времена он сделался богат. Рассказы о восточных пирах потрясали воображение советского человека, видевшего роскошь только в кино. По слухам, Багратион держал артель мастеров, делавших скульптуры за него, а сам приезжал на лимузине на открытие памятника, в тот момент, когда комиссия открывала его работу публике. Артель Багратиона выполняла одновременно десятки заказов – казалось, что скульптор вездесущ: его творения появлялись в Крыму и на Крайнем Севере, в Москве и Казахстане одновременно. Тем, что его работы делали разные люди, и объяснялась, как говорили завистники, пестрая стилистика творчества. Активность Багратиона, впрочем, не ограничивалась пластическими искусствами. Одним из первых в стране скульптор занялся бизнесом; прочие мастера соцреализма гонорары пропивали, а он пускал деньги в оборот: в родном Тбилиси держал подпольные ткацкие фабрики, из охваченного войной Афганистана вез в восточные республики СССР гашиш. Партийные бонзы не карали его за предприимчивость – скульптора берег талант. Казалось, невозможно быть более обласканным судьбой: зависть толпы, признание избранных – что еще требуется?

Однако грянула Перестройка – и иные ценности завладели умами, иные любимцы возникли у Фортуны. Богатство восточного ловкача может удивлять мещанина лишь до той поры, пока мещанину не известны размеры состояния главных акционеров «Бритиш Петролеум». Багратиона отодвинули в сторону. И уж не художествами своими мог удержаться ливрейный скульптор в памяти просвещенной толпы. Прогрессивная общественность списала его со счетов современности. В самом деле, не числить же в актуальных художниках пролазу, который лепит бюсты партсекретарей, а для души ваяет бюсты нагих красавиц? Не Гузкину же со Струевым, в самом деле, помнить про этого конъюнктурщика? Не станет Пинкисевич поворачивать голову даже в сторону этого осколка прежних времен. Не пристало Люсе Свистоплясовой, и уж тем более Розе Кранц, задумываться над творчеством мастодонта ушедшей эпохи. Его не критиковали просто оттого, что его не было – ни Дюренматт, ни Деррида, навещая пробуждающуюся к новой цивилизованной жизни Москву, и не знали даже о существовании такого человека. А то, чего не знают сии великие умы, как известно, не существует. И Багратиона не стало. Нет его – и все. Скульптуры его (бюсты Ленина, фигуры революционных матросов и т. п.) сломали возмущенные либералы. Статуи Георгия Багратиона разбили, а самого Георгия Константиновича Багратиона забыли.

Однако Багратион был жив и весьма активен.

Место его в обществе осталось незанятым. Когда расшатанное государство окрепло вновь, ему потребовалось то же самое, что требуется каждому государству, – т. е. видеть атрибуты власти увековеченными и вознесенными над толпой. Кто изваяет лики новых главарей и паханов? Кто отольет в бронзе гербы и трофеи промышленной мафии? Кто создаст памятник лидеру просвещенной демократии? Кто увековечит триумфы коррумпированного правительства? Поскольку намерения прогрессивной интеллигенции изваять из бронзы памятник академику Сахарову или хотя бы монумент творческой интеллигенции в виде фонтана не обрели воплощения, поскольку желание оставить память по себе у времени было – а монументов никто не создавал, то как же прикажете быть? Вовсе без памятников обойтись? Обидно. Одной из причин оскудения памятникового хозяйства, бесспорно, являлась неспособность современных художников к традиционным формам художественной деятельности. То есть степень дерзаний была высока, а степень традиционной выучки (в портретном искусстве это вещь, увы, незаменимая) крайне низка. Иными словами, поскольку умение рисовать было в течение многих лет не в чести, то науку эту подзабыли. И как теперь быть? Не закажешь же гомельскому умельцу кучу экскрементов в качестве символа прогресса и демократии? Трудно вообразить, что новому президенту захочется видеть свой портрет, выполненный новатором Эдиком Пинкисевичем. Не квадратиками же образ достойного мужа запечатлять для потомства? Не средствами же инсталляции выражать величие демократического правления? Здесь, как, впрочем, всегда и везде, если речь идет о власти, потребны бронза и гранит. В прогрессивных западных обществах, может быть, и процветает абстракция и концептуализм, но как только дело доходит до образа власти, то и там вспоминают про бронзу. Полагаете, английский народ будет приветствовать изображение своей королевы из полосок и какашек? Заблуждаетесь, не будет английский народ такое приветствовать. И русский тоже не будет. И власть предержащая глянула окрест в поисках мастера, что мог бы воплотить достижения демократии на достойном уровне. И вспомнили про Багратиона. Точь-в-точь так же вспомнили некогда про его великого тезку – маршала Георгия Константиновича Жукова, когда пришла война и беда. Вот подошли под Москву танки Гудериана, и спросил Сталин: а где же Георгий Константинович? Отсиживается на Ленинградском фронте? И пришел Георгий Константинович – и победил врага. И подобно полководцу, вернулся Георгий Константинович Багратион в строй армии искусств – и взялся за дело. Статуи президента и столичного градоначальника, групповой портрет директората «Бритиш Петролеум» и поясной портрет Ефрема Балабоса – он успевал все. И прогрессивная общественность однажды пробудилась наутро после важного коллоквиума в «Открытoм обществе» (посвященного проблемам деконструктивизма), да и посмотрела в сторону Кремля, и ужаснулась.

– Как это так? – ахнули свободомыслящие интеллигенты. – Пока мы рассуждали об относительности ценностей, они здесь такого понастроили! Не мы ли днесь, взявшись за руки, рушили монументы тиранического прошлого? Помните, как Леонид Голенищев наступил на грудь поверженному Дзержинскому, этому командору. Не мы ли отважной ватагой наскочили на памятники палачам? И что же? Опять этих чудищ поставили? Когда же успели? За ночь отгрохали, что ли?

– Успокойтесь, – говорили им люди ответственные, министр культуры, например, – это не чекисты стоят. С теми гадами покончено навсегда. А поставили мы нынче Николая да Александра, Петра да Павла (царей, разумеется).

– Разве? – присматривались тираноборцы в сомнении, – ну тогда ладно. Только что-то уж больно они на тех, прошлых, похожи.

– Это уж как получилось, – разводил руками румяный Аркадий Владленович Ситный, интеллигентный человек, – а потом, может быть, они и при жизни были похожи, кто знает?

И приходилось верить Аркадию Владленовичу на слово: все-таки министр культуры и человек с высшим образованием. Ведь это редкое и удачное сочетание – министр культуры с дипломом об окончании университета.

Багратион вернул себе былое могущество и утроил его. Опытный царедворец, карьеру он строил основательно. Иные прогрессивные щелкоперы тщились заслужить признание маленькой галерейки где-нибудь в Южном Лондоне, Георгий же Багратион запросто обедал с английским премьером и играл с принцем Чарльзом в гольф. Иные интеллигенты клали жизнь свою, чтобы получить грант от Фонда Рокфеллера, а Георгий Багратион обедал с этим самым Рокфеллером в отеле «Ритц» и ваял по его непосредственным заказам. Пока Эдик Пинкисевич пробивал дорогу на парижском рынке, пока Олег Дутов боролся за место в «списке Первачева», пока сам Первачев выяснял со Струевым, кто из них, собственно говоря, является отцом второго авангарда, – в это самое время Георгий Багратион вышел на самое первое место художественной жизни. Его избрали академиком искусств Российской, Американской и Колумбийской академий. Он стал послом доброй воли при Организации Объединенных Наций, почетным доктором Гарвардского университета, профессором Кембриджа. Он воздвиг памятник Ярославу Мудрому в Нью-Йорке и монумент президенту Линкольну в Киеве. Напрасно морщилась гордячка Роза Кранц, позволяя себе по-прежнему именовать изделия артели Багратиона – советским китчем. Ей пришлось взять свои слова назад, когда великий Джаспер Джонс приехал в Москву и остановился не где-нибудь, а у Георгия Константиновича. И Гриша Гузкин, зайдя к знаменитому Ле Жикизду в мастерскую, ахнул, увидев на камине фото, где Ле Жикизду стоял в обнимку с Багратионом.

– А это кто? Неужели? – только и мог вымолвить Гриша.

– А это мой друг Гога, – просто сказал Ле Жикизду.

И уж вовсе пришлось умолкнуть злоязычникам, когда американский президент, навестив Москву, пожелал увидеть элиту свободомыслящей интеллигенции – и поименно перечислил: Дмитрия Кротова, Александра Солженицына, Владислава Тушинского, Георгия Багратиона. И потянулись к Багратиону. Когда Роза Кранц и Яков Шайзенштейн устраивали в Москве неделю Бойса, кто спонсировал предприятие? Конечно, Багратион. Когда партия Кротова устраивала митинг на Красной площади, кто организовал автобусы и горячий обед демонстрантам? Багратион. А когда философ Деррида захотел еще раз навестить Московский университет с лекциями о деконструктивизме, кто ему, спрашивается, билеты купил и гостиницу оплатил? Не знаете? Именно что Багратион, и никто другой.

– Удивляюсь, – сказал в доверительной беседе Аркадий Ситный Леониду Голенищеву, – какие претензии могут быть к Гоге?

– Многим не нравится, Аркаша, – сказал Голенищев, – что Гога работает не в ключе современных новаций.

– Разве? – искренне изумился Ситный. – Объясни мне, если Бритиш Петролеум спонсирует книгу Розы Кранц, значит, Розе Кранц платит деньги Ричард Рейли, не так ли?

– Безусловно.

– И мы можем сказать, что Роза дружит с Дики?

– Можем. Она к нему и на коктейли ходит, и на дни рождения жены.

– Но если Дики дружит с Гогой, значит, Роза дружит с Гогой тоже?

– Конечно. Они с Гогой там всегда и встречаются.

– Так при чем же здесь новации?

– Понимаешь, Розе ведь надо еще и с Дерридой общаться. Вдруг Дерриде Гога не понравится?

– Дерриде? Не понравится? – и министр культуры захохотал. – Дерриде? Как, разве ты не знаешь, что Багратион на свои деньги выпустил собрание сочинений Дерриды?

А Якову Шайзенштейну министр культуры высказал еще более простую мысль:

– Вы ведь в «Актуальной мысли» печатаетесь?

– Да, Аркадий Владленович, там и печатаюсь.

– И страна гордится вашим пером, Яша. Я лично зачитываюсь вашей колонкой.

– Спасибо, Аркадий Владленович.

– У вас, кстати, с собственником издания отношения хорошие? Трений нет? Знаете, в нашем капиталистическом мире приходится думать о таких мелочах.

– С Балабосом? Нормальные отношения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю