355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Максим Кантор » Учебник рисования » Текст книги (страница 19)
Учебник рисования
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 12:41

Текст книги "Учебник рисования"


Автор книги: Максим Кантор



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 128 страниц) [доступный отрывок для чтения: 46 страниц]

– А, самовыражаются! – и Соломон Рихтер начинал шипеть и брызгать слюной, как чайник с кипятком. – А что же он выражает, этот подлец?

– Себя и выражает, Соломон Моисеевич. Не вас, уж простите, да и не меня, старого хрена. Себя он выражает, молодого и красивого, только себя, потому и именуется это занятие – самовыражением. И не плюйтесь, Соломон. Я и так знаю, что вы – чистоплюй.

– Но ведь чтобы себя выражать, требуется для начала себя иметь, – говорил Рихтер. – Невозможно выразить то, чего не существует, – это абсурд. Я думаю, что в этом высказывании не выхожу за пределы логики. Скажем, для того чтобы изобразить (или выразить) яблоко, требуется само яблоко, или воспоминание о яблоке, или идея яблока. А для того чтобы выразить себя, требуется – как необходимый минимум – себя иметь. То есть обладать сознанием, памятью, знаниями, мыслями, неким нравственным балластом – то есть тем, что в просторечии именуется личностью. Вот этот набор свойств можно выразить. Но нельзя выразить пустоту! Нельзя выразить невежество! Нельзя выразить моральное ничтожество! Оно не поддается выражению! Понимаете, Сергей?! – свирепел Рихтер, словно Татарников спорил с ним, и начинал сызнова фыркать и плеваться. Или не понимаете? Ничто, ноль, отсутствие субъекта – это же в принципе невыразимо! Или выразимо лишь молчанием!

– Это вам так кажется, дорогой Соломон, что молодежь сплошь состоит из нулей и ничтожеств, – а вдруг вы ошибаетесь, а? Может, и не состоит?

– Тогда отчего же все, с позволения сказать, самовыражения так похожи одно на другое? Вот вы мне на что ответьте, пожалуйста. Почему один рисует палочки и скачет голый, а другой – рисует крючочки и скачет полуголый? Скажите: их эго разнятся столь незначительно? Почему самовыражение у всех сделалось столь схожим – не потому ли, что выражается примерно одно и то же, а именно – вакуум? А его выплескивай хоть в Австралии, хоть в Нью-Йорке, хоть в Москве – как ни выражай, выйдет одно и то же. Дайте одинаковую тему Козимо Тура, Мантенье и Беллини – они напишут три разные вещи. Но сотни тысяч современных мастеров, желая рассказать о самих себе, разных и неповторимых, создают совершенно неотличимую продукцию. Знаете отчего? Оттого что только умение всегда уникально, только мысль неповторима. Согласитесь, милый Сережа, – все умения разнятся меж собой, а все неумения на одно лицо.

– А вы не допускаете, что применяете к иной культурно-исторической ситуации старые критерии оценки? Не допускаете, например, того, что дефиниции «голый» – «полуголый» стoль же принципиальны, как «католик» – «лютеранин»? – и, сказав такое, ехидный Татарников откидывался на стуле и хохотал. – И если принять такое допущение, то ваша оппозиция «умение – неумение» – не работает. Стало быть, перед нами умение, просто в другой системе ценностей. Нет, вы не плюйтесь, Соломон, вы послушайте. Вот, скажем, джаз – ведь это же не классическая музыка? Что нам из-за Баха – джаз запретить? Джаз – это, по-вашему, как, самовыражение или нет?

– Вся дрянь, вся путаница из-за этого проклятого слова «самовыражение». Я бы его изъял из словаря, вычеркнул. Или – специальное разрешение на употребление. И заявки – не ниже чем от доктора наук, других не принимать! Вдел серьгу в ухо – самовыражение, вынул – снова самовыражение. Никто ведь не приписывает отдельному субъекту духовных свойств на основании того, что этот субъект – блондин. А это он, между прочим, так самовыражается силами природы. Однажды европеец сказал негру: то, что ты поешь, есть самовыражение. Это (так сказал из вежливости европеец) такое же самовыражение, как у меня на родине – симфонии и концерты. И ладно, сказал и сказал, сделал дикарю приятно. И ничего особенно положительного он ведь и не сказал. Ну самовыражение. Ну и что? Что в этом, если подумать, хорошего? Но потом уже сам европеец придумал, что самовыражение есть цель развития человечества. Не образование, не знание, не милосердие – нет! Самовыражение! Вот где гадость! Вот где поворот! А самовыражаться на уровне джаза легче, чем на уровне Баха, согласитесь! – и вот европеец стал притворяться необразованным дикарем и, вместо того чтобы сочинять музыкальные композиции, принялся дудеть в трубу, как придется, и корчить рожи. И он испортился, культурный европеец этот испортился.

– С неграми связался, да? Вы, случайно, не расист, Соломон Моисеевич? К евреям как относитесь? Вы разве не допускаете, Соломон, что личность, не обремененная знаниями, имеет право на самовыражение?

– Нет! Не допускаю! Допускаю! Что вы путаете меня! Ну пусть, пусть выражается, то бишь самовыражается, но это умилительно, пока эта дикая личность не подозревает о том, что творит искусство. А когда ему, болвану, талдычат с утра до вечера: вот умница, что лишнего не прочел, вот молодец, что неграмотный, – а то бы у тебя так спонтанно голым скакать не получилось – вот тогда эта мерзость уже и лезет из всех щелей! Вот почитайте, полюбопытствуйте! Допускаю – не допускаю! Допускаю я, Сергей, совершенно другое: бывают растленные времена, которые развращают людей, портят людей, – и получается такая вот дрянь. Как если бы родители не в университет вас отдали, а пустили на улицу да сказали: иди, Сережа, расти, сынок, самовыражайся. Что украдешь – твое.

– Эх, не выучили меня старики. Жил бы я сейчас, как человек, Соломон, а не как моральный субъект. А то ведь как погано устроено: что выражать в наличии, а возможности выражать ни малейшей не присутствует. То, что вы говорите, Соломон, резонно, меня же, как историка, интересует другое: где причина того, что технологически развитому обществу требуются необразованные ублюдки на роль жрецов? Вы это мне объяснить можете? А если не можете, значит, в наших рассуждениях ошибка.

Но Соломон Моисеевич к этому времени уже достигал такой степени взволнованности, что участвовать в споре не мог. Он или ложился на диван, задрав подборок, или забивался в свое продавленное зеленое кресло и сидел там, молчаливый и обиженный. Татарников наливал ему чаю с лимоном, себе, как обычно, водки, и ученые, прихлебывая из стаканов, постепенно выбирали другую тему для разговора.

XIV

И пока ученые говорили, словно подслушав их сетования, главный редактор «Бизнесмена» Василий Баринов песочил свою редакцию:

– Оживить материал! Оживить, понимаете, дармоеды! Каждый день одно и то же. Оригинальней нельзя? Хороша информация, нечего сказать! «Приехал-наехал», «обанкротился-посадили», «избрали-застрелили». Надоело! Владельцы холдинга в тревоге, и – скажу честно – я их тревогу разделяю: газета продается плоховато. Это вам не «Правда», тут думать надо. Ярко начинали, к чему пришли?

Политические новости! Первый вице-премьер поехал в Брюссель! Это что – новость? Обалдели? Да вице-премьеры в Брюссель каждый час мотаются, про всех писать прикажете? Надо понять, что в открытом обществе держатель акций банка – политик покрупнее министра. Это кому-то неясно? Тогда, пожалуйста, не работайте в газете с нашим профилем. Читали книгу «Как я стал Дупелем»? Вот у него, да у Щукина, да у Левкоева брать каждый день интервью – по любому поводу. Похолодало? А ваше как мнение, господин Дупель? Потеплело? Поинтересуйтесь, как кажется Щукину. Черемуха зацвела? А что считает господин Левкоев?

Ввести светскую хронику. Найти какого-нибудь литератора краснорожего, чтобы шатался по фуршетам, на халяву жрал и пил и описывал все в газете. Нету, что ли, таких? Да их штабелями выпускают. Тут что главное? Пусть жрет на халяву, а пишет с достоинством – как во всем мире принято.

С культурой у вас что? Что с культурой, спрашиваю? Что за идиотская статья про Педермана? Кто такой Педерман? Прочтет такую статью неподготовленный человек, его инфаркт хватит. «Самый известный художник постперестроечного пространства». А я вот его не знаю. Чья подпись? Голда Стерн? Гнать эту Голду к чертовой матери! Пишите про то, что подписчику интересно. Вот Тофику Левкоеву звоните и спрашивайте: господин Левкоев, вам про Педермана рассказать? Сомневаюсь, что ему про Педермана интересно. Ему таких педерманов на дачу каждый вечер пачками доставляют, если люди не врут.

Дальше. Криминал возьмем. Где «изюминка»? Всех на один манер шмаляют. Заказное убийство, введен план «перехват», осталось нераскрытым. Скучно! Усложнить рубрикацию! Введем раздел «катаклизмы» и раздел «происшествия». Нельзя все случаи описывать на один лад. Жизнь сложнее.

– А как решить, что – куда? Что катаклизм, что происшествие?

– Чего проще? Вот, допустим, замочили Тофика Левкоева. Это – в происшествия. А если ураган вишни у него в саду поломал – это, считай, катаклизм.

– А вот, к примеру, случай. Куда помещать? Молния долбанула в склад с боеприпасами. С одной стороны, если посмотреть – выходит катаклизм. А вместе с тем получается, что происшествие: люди-то не из-за молнии погибли, а от взрыва снарядов.

– Отстань, демагог.

– Или другая история. Лесник погнался за браконьером и пальнул из ружья. А в тех краях грязевые оползни – шуметь нельзя. Ну он и сдвинул один такой оползень. Две деревни накрыло и съемочную группу из Москвы. Это считать катаклизмом? Но устроил-то все дед Михей.

– Дурак ты, Петя.

– Или вот как еще случилось. Ветер оборвал электрические провода в дачном поселке. А один бухой мужик ехал с дачи на мотороллере. В темноте врезался в летний сортир, проломил дверь и упал в выгребную яму. Хозяйка дачи ночью пошла по нужде, только присела, а мужик снизу как заорет. У нее инфаркт: разрыв сердечной сумки. Мужик от страха протрезвел и как был весь в говне положил ее на мотороллер, повез в больницу. Сдал пациента, все нормально – спасли. Но штука в том, что в выгребной яме оказались опасные бациллы ящура – и мужик на себе доставил их в сельскую больницу. Результат: повальная эпидемия ящура, население края на грани исчезновения. Кто виноват? Ветер, мужик или хозяйка, запустившая дачный сортир?

Баринов с удивлением обнаружил, что слушает всю эту ахинею, да еще старается запомнить подробности.

– Ты что, больной? Что ты мне гонишь?

– Так я причины и следствия увязать хочу. Что считать настоящей причиной – должен я читателю объяснить или нет?

– Зачем вообще про эту муть писать? Пиши про ньюсмейкеров! Ситный, Левкоев, Басманов – тебе что, мало? Президент в Казахстан поехал, нефтяную концессию продали фон Майзелю и де Портебалю. Кому твой мужик и твой край интересны?! Пусть хоть все они в говне утонут – никто не заметит! Мне номер продавать надо. Понятно? Каждый день надо продавать.

XV

В «Колоколе» в Лондоне, открывая, по своему обыкновению, новый номер рекламой антикварной мебели, Плещеев писал: «Еще недавно люди, у которых не было ни денег, ни вкуса, очень любили выражение „безвкусная роскошь“. Но не всякая роскошь безвкусна. Чтобы это понять, требуется эстетическое напряжение многих поколений!» Роскошная фотография демонстрировала золотисто-молочный интерьер и главного редактора, покойно положившего одну ногу в шелковом носке и ботинке, пошитом на Севил Роу, на другую – ничем не уступающую первой. И интерьер был под стать обуви; на узорные, тяжелого штофа портьеры только посмотреть – и все сразу становится на свои места: ясно, где демократия и где тоталитаризм. Покойному Александру Ивановичу Герцену и не мерещились такие издания «Колокола». Покойник был известен своим пристрастным отношением к мещанству, недолюбливал старик средний класс. Однако Плещеев мягко, но настойчиво показывал: не во всем, ах, далеко не во всем прав был ушедший от нас Герцен. И кто же станет спорить? Ведь ежели бы правота Герцена была несомненной, так не было бы ни кровавой революции, ни выродков-большевиков, ни прочего безобразия. Да что говорить! Исправлять надо историю, исправлять!

Художником обновленного «Колокола» сделался Гриша Гузкин; из Парижа, где временно проживал мастер со своей подругой Барбарой фон Майзель, он присылал эскизы обложек и заставки к ударным статьям. Так, большим успехом пользовалась обложка, на которой был изображен Кремль, а на шатровом куполе Боровицкой башни державным стягом реяла стодолларовая купюра.

– Остроумно! И как верно! Вот ведь устроился Плещеев! – вздохнул Чириков на заседании редколлегии журнала «Европейский вестник». – Конечно, с мировым именем художника для обложки достать – это вам не фотографии клеить. Дима, ты бы поговорил с теми, кто не разъехался. Стремовский, Струев, Дутов есть еще имена. Спрашивай, не стесняйся – они только вид делают, что для вечности творят, а деньги на пиво всякому нужны.

– Деньги, – сказал Дима Кротов, – кончились.

– Как это – кончились? Нам из фонда Толстого пятьдесят штук перечислили.

– Так мы вам машину купили.

– Без машины главному редактору невозможно, – резонно сказал Чириков. – Мне что, в метро прикажете кататься? А на презентации нового искусства как приезжать?

– Зарплату платить нечем.

– Надо в «Открытое общество» обращаться. Обязаны помочь. Басманов человек адекватный.

– А еще советуют к Михаилу Дупелю, в фонд «Реальная политика». Он, говорят, поддерживает свободную мысль.

– Идти просить, – Чириков скроил гримасу. – Сколько можно унижаться, Димочка?

– Так ведь для демократических же целей, Виктор Сергеевич. На благо свободе слова. Дупель даст – он сам демократ.

– Еще бы, конечно, даст: он губернатором Сургута стать хочет. Нефть качать станет вообще без контроля. Ну пусть денег даст, а мы его губернатором всей Сибири сделаем. Ладно, пиши заявку, схожу на поклон. Работать надо! Быстро поднять материал по Сибири. Что там у нас? Ермак, Колчак?

– Собчак? – предположил Дима, по обыкновению суетясь и бесцельно передвигая предметы по столу. – И хан Кучум, по-моему, тоже оттуда. Может быть, с Татарстаном связать?

– Дима, опомнись. Значит, так. Крупно: Колчак – Дупель. Курсивом: Свободная Сибирь. И ниже: семьдесят лет террора не уничтожили сибирскую породу.

Чириков говорил о неизбывной сибирской породе, а сам думал, что уцелела не только она – российская порода как неделимое целое, как специальное государственное образование тоже не претерпела изменений. Вся система отношений и связей – только по видимости разрушена; на деле-то, как выпрашивал он, Витя Чириков, прогрессивный журналист, ставки и гонорары у инструкторов ЦК и Министерства печати, так и выпрашивает, только вывески учреждений поменялись. Эх, думал Чириков, где ваши обещанные свободы – мол, пиши, Витек, что душа просит! Давай, шпарь во всю ивановскую! Вот уперлись в стену – пожалуйста! Деньги, все деньги проклятые. Так ведь есть же они, деньги эти, точно знаю, что есть! Где, например, те пять миллиардов долларов, что Валютный фонд в Россию перевел? А? То говорили: Центробанк-де получил. А то говорят: Центробанк-де денег не получил. Что, под диван завалились эти пять миллиардов, что ли? Сперли! Вот эти самые дупели и попятили. Да разве только эти пять миллиардов, поддержал шефа энтузиаст Дима Кротов, гораздо больше, если уж все припомнить. А помните, еще и Мировой банк нам переводил средства и вот эти еще, название ихнее забыл, тоже переводили. И где же все бабки? – кипятился Чириков, где лобанчики? Баксы где? Вы о какой свободной прессе мечтаете, ворюги, если душите печать – а деньги в карман суете? Нет, ничего не изменилось в державе. Опять, опять приходится стоять с протянутой рукой! Что же мне, журналисту свободной газеты, убеждениями торговать? Дима Кротов опасливо косился на главного: тот покраснел и сильно возбудился. Нет, нельзя в таком настроении идти в фонд к Дупелю – не поймут. Слава богу, неуемный темперамент Чирикова находил выражение как в журналистике, так и в пародийных стишках и версификациях, к которым он приучился со времен студенчества. Свое раздражение на неизбывность российского ворья и финансового произвола он переложил на бумагу и, переиначив известный реквием сентиментального поэта девятнадцатого века, сложил следующие вирши:

 
Не говорите мне: строй умер! Он живет:
Пусть лопнул банк – но денежки считают,
Пусть рвота кончилась – блевотина течет,
Пусть унитаз разбит – дерьмо еще воняет!
 

Написал – и написал, и на душе стало легче, и посмеялись в редакции, и силы нашлись: в самом деле, стихи стихами, а жить-то надо – требуется идти и просить, и кланяться, и клянчить. А как же! Даром вам денег никто и никогда не даст.

Пока они обсуждали, к кому обратиться за деньгами, как поубедительнее состряпать заявку, в журнале «Дверь в Европу» Яков Шайзенштейн и Петр Труффальдино высмеивали консервативную позицию «Бизнесмена».

– Игнорируют перформанс художника Педермана? Им, может быть, Репин нравится? Или еще какое старье? Не понимают, что современное искусство – это локомотив бизнеса. На Тофика Левкоева ориентируются? А на Ротшильда почему не хотят? Может, не слышали про такого? Или чеченские банки надежнее? Искусство привлекает настоящие инвестиции – мировые! Вот, допустим, в Бильбао построили Музей современного искусства – и что же? Из никому не нужного баскского городка Бильбао сделался мировой столицей! Теперь любой туда едет и с собой денежки везет. Так-то! Погодите, еще в Тайване филиал Гугенхайма откроют, и в Эрмитаже тоже собирались. Понемногу выходим из спячки. Сибирь освоим, Поволжье. Построим в Тольятти, рядом с автомобильным заводом, музей современного искусства – повесим там полотна Ле Жикизду и Джаспера Джонса: пусть тольятчане (или как их там называть, аборигенов этих) любуются. А одновременно повалят туда туристы, толпами повалят. Из Магадана примчатся в Тольятти на современное искусство смотреть. Думаете, не примчатся? А куда они еще смогут из Магадана поехать – ехать-то все равно больше некуда. То-то.

XVI

Словом, жизнь кипела. Гости столицы поражались новым витринам, рекламе, ресторанам, творческим дерзаниям. Мало одного «Открытого общества», либеральные институции организовывались ежечасно. Взять хотя бы учрежденную Академию Свободного Творчества Московского Авангарда (АСТМА). На одном дыхании провели собеседования, набрали студентов. Или – если уж кто о других институтах не слышал – Центральный Университет Современного Искусства и Мейнстримного Авангарда (ЦУСИМА). А если вам и это название ничего не говорит, так вы хотя бы обратите внимание на Московский Аналитический Либеральный Институт Нового Авангарда (МАЛИНА). Да-да, это именно там Труффальдино и Шайзенштейн ведут семинары. Мало в какой стране демократические и либеральные центры множились с такой быстротой. Дискуссии, встречи, споры – и без конца. Банки выдавали кредиты на открытие подобных клубов и обществ, западные институты присылали специалистов и приглашали на конференции (то есть давали моральный кредит) – и результаты поражали. Попробуйте поспорьте с фактом, что общество стало свободнее и прогрессивнее.

– Да, согласен, – сказал Леонид Голенищев в беседе с Павлом, – это, если угодно, культурный «план Маршалла». В экономике он сработал блестяще. Рыночная экспансия, провоцирующая дальнейший рост. Я даю тебе в долг, а ты, чтобы мне долг отдать, вынужден не на печи лежать, а много работать. Пусть так. Но беды здесь я не вижу.

И кто бы усмотрел тут беду? Что толку спорить, если весь мир давно живет так – и хорошо ведь живет. Если Павел и продолжал спорить, то скорее всего просто по причине характера, доставшегося от деда. Его спрашивали: как вам Джаспер Джонс? А он отвечал: по-моему, пустой и бессмысленный художник.

– Но он же во всех музеях мира!

– Ну и что? Разве он от этого умнее стал?

– Но ведь он гений!

– Неужели гений?

– Безусловно!

– Как Леонардо?

– Для своего времени.

– Тогда скажите, какая мысль – плод сознания Джаспера Джонса – вас поразила?

– Его, между прочим, признали гением знатоки всего мира – и такой признал, и сякой, и даже этакий тоже признал.

– А предпринимателя Тофика Левкоева признали и президент, и премьер-министр. Он что, от этого стал честнее?

– Да как же можно равнять дельцов – с художниками?

– А в чем разница? И то и другое – предпринимательство.

Договориться с оппонентом Павел не мог: решающим всегда оказывалось то, что многие неизвестные Павлу люди признали Джонса (или кого-то другого) значительным. Эта расписка, выданная Джонсу свободным обществом, была убедительнее любых доводов – ведь именно такие расписки выдавало общество и до того, и никогда не ошибалось. А если художественная деятельность и предпринимательство – одно и то же, то что же здесь дурного?

И разве не точь-в-точь такую же расписку выдавал отечественным авторам знаменитый «Список Первачева»? Сам Захар Первачев, переписав в очередной раз список, объяснил это репортерам следующим образом: «Бремя ответственности не позволяет забыть о том, что даешь определенному имени, определенному искусству – путевку в жизнь. Берешь, образно выражаясь, для этого имени кредит у истории». И отец второго авангарда нисколько не ошибался, употребляя именно эти слова: счастливчики, попавшие в «Список Первачева», немедленно становились признанными мастерами, и цены на их произведения росли. Скажем, художник Дутов, намаявшийся с местонахождением в списке, в финальном варианте был наконец прочно прописан и даже вознесся на престижную восьмую строку. Жизнь Дутова совершенно наладилась: жена вернулась под кров, и работы художника стали продаваться. И что уж говорить о тех мастерах, чье наличие в списке было несомненным?

Только обиженные судьбой морщились, когда до них доходили вести о коммерческом успехе художников. Именно такие, ущербные, никому не нужные люди распространяли сплетни об успешных художниках. Чего только не рассказывали о Гузкине и Пинкисевиче! По Москве ползли слухи, нехорошие слухи. А впрочем, что значит «нехорошие»? Такие ли уж нехорошие, разобраться еще надо. Некоторым казалось, напротив того, что история завидная. Люди попроще отмахивались, а люди завистливые пересказывали друг другу, обсуждали подробности. Говорили, что Гузкин живет с некоей княгиней, что у него замок под Парижем, дом в Баварии, обедает, мол, в ресторане «У Липпа» и за каждую бутылку платит по тысяче. Так уж и по тысяче? – ахали уязвленные москвичи. – Небось не по тысяче. – Мне жена Эдика Пинкисевича рассказывала. Они с Эдиком как сели, зал абонировали на двоих – и до утра гуляли. Официанту – сразу пачку денег, чтоб заведение не закрывал, и давай квасить под музыку. – Как странно. Гриша ведь интеллигентный человек. Что за купечество? – Почему-то в наших людях там просыпается купеческое. Культурный алгоритм, – так отвечали сведующие.

«Ты хоть знаешь, как там Гриша? – интересовались у жены Гузкина ее бессердечные подруги. – Что-то ты к нему никак не соберешься. Не зовет?» Они ждали, что Клара примется плакать и клясть свою долю. Клара же Гузкина отвечала так: «Я не знаю, как там Гриша живет, и, скажу откровенно, не интересуюсь знать. Ну с чего бы я полезла в розыски? Кому надо? Было бы, честно говоря, нелепо в моем положении предъявлять претензии. Сижу на всем готовом, горя не знаю. Еда с рынка, домработница. Каждый месяц он переводит деньги. Мне что, не все равно, кого этот сукин кот трахает. Ну побалуется, перестанет. А если тебе, Верочка (Лариса, Мила, Валя), не все равно, так ты за своим смотри. И смотри, главное, чтобы он тебе получку каждый месяц нес». И здесь всякая дискуссия прекращалась. Потому что, как там ни осуждай личную жизнь Гузкиных, а дом у Клары как был богатый, так и остался, сама она и одета, и ухожена, а жены прочих художников томились без мужниных гонораров. Говорили злые языки и такое, что-де не только на Гришины гонорары держит Клара домработницу. Дескать, видели соседи, как выходит из гузкинской квартиры ранним утром немецкий атташе Дитер Фергнюген; но говорили все больше из той же зависти. Как справедливо заметила жена Пинкисевича, «вот от Клары, может быть, Фергнюген утром и выходит, а что ж он от тебя, моя дорогая, не выходит? Это оттого, что ты такая верная у нас или ты просто рожей не вышла?» А Люся Свистоплясова отозвалась о завистницах еще резче: «Кошелки климактерические. Разве ж им кто денег предложит? Да они сами кому хочешь заплатят, чтобы их трахнули, да только охотника не сыскать, национального валютного резерва не хватит».

XVII

И верно, с валютным резервом дела обстояли неважно. Продажи, конечно, шли, и беспрерывно шли, продавали буквально все, а бюджет страны как был нищим, так нищим и оставался. Всякий год правительство, начиная строить планы на будущее, должно было свою фантазию придержать – денег не было. Иные граждане, узнавая про этот печальный факт, приходили в отчаяние. Им казалось, что страну обворовывают. Ведь были же деньги! – восклицали они. Вот ведь продали автокомбинат (или кондитерскую фабрику, или авиакомпанию, или судостроительный завод), а деньги-то, деньги-то где? Почему же на эти деньги не построили чего-то еще, что приносит другие деньги? Так рассуждали люди, воспитанные на «Капитале» Маркса. Ну, скажем, автокомбинат убыточен: выпускает плохие автомобили; имеет смысл его продать; на вырученные деньги – или сделать комбинат прибыльным (т. е. изменить структуру производства), или построить нечто иное, например кондитерскую фабрику. И получится тогда, что деньги работают, то есть производят необходимый товар и кормят рабочих. А сейчас? Что же делается, граждане? Видите, ездят, гады, на лимузинах, жрут в три горла, галстуки бриллиантовыми булавками закалывают, а фабрики стоят, и денежных резервов нет! Люди марксистской закалки очень остро реагировали на подобные казусы. Вывозят деньги из страны всякие Тофики и Дупели, говорили такие люди, волнуясь. И волнение их росло, когда они узнавали, что государственный долг все прибавляется, а бюджет все скудеет.

Волновались они напрасно. Чем больше брала в долг страна, тем больше у нее было шансов войти в сонм цивилизованных народов. Не было страны в мире, которая бы не жила в долг, и чем значительнее была страна, тем больших размеров были ее долги. Самые крупные страны исчисляли долги сотнями миллиардов, страны вовсе ничтожные долгов не имели – и это было худшим приговором: если уж не дали в кредит, значит, вовсе плохи твои дела. Чем крупнее долг, тем больше уважения к стране, его сделавшей. В мире, где конечным продуктом деятельности человека стал не товар, но реклама товара, в мире, где высшей формой общения стало общение с посредником, в мире, который перевел на уровень символов все свои ценности и не нуждался более в ценностях воплощенных, в таком мире – естественным ходом вещей – кредит был провозглашен самым стабильным экономическим фактором. Если есть кредит – стало быть, есть будущее у общества.

Только у опустившихся алкоголиков и никчемных африканских народов не было кредитов. Основной парадокс открытого демократического общества заключался в том, что богатый человек номинально мог быть беднее бедного. Александр Кузнецов, собирающий гривенники на бутылку, был бы поражен, если бы узнал, что Иван Михайлович Луговой и барон фон Майзель выпивают в Париже в кредит, расплачиваясь кредитными карточками, а за наличностью в карман не лезут. В кредит покупали квартиры и возводили дома, в кредит открывали рестораны, в кредит в них обедали, в кредит получали образование, в кредит жили и рожали детей тоже в кредит, в кредит вели войны, причем проигрывала та сторона, которой военные переставали доверять в кредит, требуя немедленного расчета. Извольте погасить долги за израсходованные патроны, говорили военные, и злодеям ничего не оставалось, как капитулировать. Ведь рассчитываться было нечем – мир отвык платить по счетам. Платить, по меркам цивилизованного мира, значило давать один кредит в обмен на другой, значило быть принятым в общую систему договоренностей, в одну компанию, где все условились заменять ценности – расписками о том, что нечто условное представляет ценность. Такими расписками обменивались страны и клубы промышленников, армии и мирное население, художники и зрители. Мы дадим вам нечто, что по взаимной договоренности является для нас ценностью (демократия, мир, менеджмент, искусство), а вы нам отдадите взамен расписки – бумажные деньги, верность, почет, славу. Св. Марк должен был бы внести изменения в свой знаменитый пассаж из девятнадцатой главы: богатые до известной степени перестали быть богатыми, устройство дел стало более реальной силой, нежели власть денег, и караваны верблюдов сновали туда-сюда через игольное ушко, осуществляя товарооборот между царствием небесным и юдолью слез. Разумеется, такой обмен мог происходить только внутри обществ цивилизованных, объединенных взаимным доверием. Если же цивилизованное общество вступало в торговлю с дикарями, приходилось брать с дикарей натуральный продукт – ведь кто поверит им на слово? До поры до времени дикари могли обходиться рудой и алмазами, в надежде когда-нибудь получить образование и заслужить доверие. Вот если они подучатся, усвоят, что есть благо, тогда можно будет включить их в сонм народов и стран, где платить не надо, где все – в кредит.

Цивилизованные народы, освоив жизнь в кредит, могли опасаться только одного, а именно того, что есть иная часть мира, не понимающая этой договоренности, не принимающая их расписок. Чтобы договор действовал, в нем должны принимать участие все. Собственно говоря, некая часть земли должна остаться неохваченной кредитной политикой – но лишь для того, чтобы брать оттуда натуральный продукт; такая часть земли – по определению – должна быть дикарской, недоцивилизованной. Если же общество развитое, оно должно вступить в общий клуб и пользоваться одинаковыми расписками. И тогда этот общий клуб, который называется цивилизация, сможет функционировать нормально. Цивилизация как таковая в известном смысле существует в кредит – кредит, взятый у истории, у природы, у морали; погасить этот кредит – значит уничтожить цивилизацию. Никакая цивилизация никогда и не пыталась возвращать кредит; напротив, едва подходили сроки оплаты, как старались перезанять, взять кредит в другом месте: раздвинуть границы, вырубить леса, захватить соседнюю страну, полететь в космос. Длить и длить кредит любой ценой, потому что именно жизнь взаймы есть тот вид энергии, который движет историю.

Показательно и то, что основной ценностью тех лет явилась нефть, то есть то, что дает энергию – и сгорает. Богатство не нуждалось более в вечном материале – в обмен на горючее вещество давали сгораемые бумажки. Не золото, не ливанский кедр, не мрамор, не алмазы, а именно жидкость, пускаемая на топливо, обращаемая в дым, служила мерой прочих вещей.

Таким образом, чем больше Россия производила горючего вещества, чем выгоднее обменивала его на сгораемые бумажки, чем больше вывозила из страны этих бумажек, а в кредит брала другие, чем активнее шел процесс обмена взаимными договоренностями и расписками, тем больше у России появлялось шансов войти в семью цивилизованных народов. Мечта безумного гусарского полковника Чаадаева наконец сбывалась. Он всего лишь опередил время и думал об иной форме кредитования. Ему казалось, что распиской, выписанной для Запада, должна стать католическая вера. Католицизм – это будет залог кредитов, думал он. Но горючее вещество оказалось эффективнее. На его основе взаимопонимание и доверие образовались быстрее. Россия входила в цивилизацию вопреки мрачным прогнозам гусарского полковника.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю