Текст книги "Наследство от Данаи"
Автор книги: Любовь Овсянникова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 27 страниц)
Лала игнорировала поползновения бабки-душечки загнать ее в свой курятник. Она упорно держала курс на свой двор, а потревоженные дождем цыплята – желтые комочки на быстрых ножках – семенили за ней с проворством, которого у бабушки Федоры давно не случалось. Увидев и услышав меня, наша ручная курочка почувствовала поддержку и пошла на агрессора в атаку. Она начала взлетать высоко над землей, громко кричать и пытаться выклевать бабушкины глаза.
– Кыш, кыш, зараза! Низка, убери свою дрессированную курицу, иначе я за себя не ручаюсь.
– Лала, Лала! – позвала я, и пернатое чудо заспешило домой, увлекая за собой мокренький желтый вихрь.
Когда она, успокоившись, стоически переходила дорогу под натиском низвергающейся воды, я насчитала в ее выводке двенадцать движущихся комочков.
– А что, если это не все цыплята? – я бросилась на грядки искать гнездо, в котором могли погибнуть не вылупившиеся птенцы.
– Куда? Картошку потопчешь! Чтоб тебе пусто было, бесстыдница, – поливала меня бабушка сверху.
– От вашей картошки пользы, как от козла молока. Только молоденьких курочек в обман вводит. Развели тут дебри.
Гнездо было устроено в самой середине разлапистого картофельного куста, густо перевитого березкой и молоденькой, набирающей силу повиликой. Лала наносила туда сухих веточек и устлала его своим пухом, земля вокруг гнезда была усеяна осколками скорлупы. Целых яиц в гнезде не оказалось.
– Да им уже дня два-три, – миролюбиво сказала подошедшая бабушка Федора. – Надо же! Я такого еще не видела.
– Чем же она их кормила?
– А ничем.
– Что было бы, если б дождь не пошел?
– Подождала бы ваша Лала, когда окрепнет последний птенец, и привела бы домой.
– А вы ее к себе хотели загнать, – с укоризной напомнила я.
– Так кто ж ее разберет под дождем, – оправдывалась бабушка. – Слышу, пищат, и она, наседка, кудахчет. Зовет их, значит. Что, думаю, такое? Когда вот оно что оказалось.
Лала у нас была непростой курочкой.
***
Лала у нас была не простой курочкой, и вполне заслужила иметь отдельное имя... Ее почти белая головка, ну, может быть, чуть желтоватая, переходила в пышную яркую шейку стройной формы. Дальше ее оперение наливалось более густым цветом и к хвосту становилось уже просто огненным. Сам хвост и кончики крыльев венчались иссиня-черными блестящими перьями.
Лала появилась на свет у наседки, хоть и отличающейся упорством и добросовестностью, но очень мелкой, маленькой. Под ней еле-еле поместился десяток яиц, из которых добрая половина захолонула, а из второй половины вылупившихся цыплят выжила только Лала. Остальные пропали, потому что наседка не могла их обогреть, пристроив под своими крыльями. Делать нечего, и молодая мама водила Лалу, которую мы тогда еще Лалой не называли. Водила до той поры, пока они не сравнялись по величине. Но Лала просто была крупной, по сути же оставалась еще цыпленком, то есть ребенком, привязанным к своей миниатюрной мамочке.
А незадачливая наседка, бросив, как водится, повзрослевший выводок, состоящий из одного цыпленка, засобиралась снова сесть на гнездо. При этом она квохтала, не снеся предварительно яиц на новую кладку, – словно просила помочь ей и подсыпать чужих. Отвергнутый цыпленок не отходил от нее ни на шаг. Более того, как всякий ребенок наследует своих родителей, начал копировать издаваемые ею звуки, поначалу изрядно коверкая их. Голос у цыпленка прорезался басистый, насыщенный, и традиционное наседкино «квох-квох-квох» выходило у него слабо узнаваемым подобием оного. Только рядом с наседкой можно было понять, чего он хочет добиться, о чем хочет известить мир. Цыпленок, в котором еще не угадывался пол, явно страдал и не желал мириться с участью отвергнутого.
– Что будет? – сокрушалась моя мама. – Два высиживания подряд, без перерыва. – И этот цыпленок от нее ни на шаг... Сколько же ей подсыпать яиц? Нет, ты слышала, как он квохчет?
– Угу, – подтвердила я странность в поведении цыпленка. – Им надо дать имена, а то не по-людски получается.
– Еще чего? – отмахнулась мама. – Не хватало только кур по именам называть. Кошмар!
Ради эксперимента она организовала новое гнездо, положила туда дюжину яиц и посадила горе-наседку.
– Не будет сидеть! – категорично прогнозировала мама наутро, собираясь навестить героиню последних дней. – Это у нее какой-то сбой инстинкта.
Через несколько минут мама вернулась в дом, глаза ее блестели радостью и удивлением, она была оживлена, как никогда.
– Пойдите посмотрите на чудо из чудес, – позвала она нас с папой. – Сказать кому – не поверят, – продолжала она интриговать, не объясняя сути дела.
В гнезде, пристроившись сбоку, сидела наша странная наседка, а рядом, заняв почти все гнездо, гордо восседал ее брошенный ребенок, цыпленок из предыдущего выводка. Не менее своей миниатюрной мамочки странный и настойчивый.
– Ого! – сказал папа. – Вот тебе и Лала.
Папа, видно, хотел сказать «ляля» – ребенок, малыш. Но, учитывая претензии птенца на взрослость, произнес «лала», пряча в это свою грубоватую иронию. Так у цыпленка появилось имя.
– А это, – я показала на взрослую курицу, – будет Нана! – образовав новое имя из «няня» по типу папиного.
– Вот все и устроилось, – засмеялся он.
Позже мы к имени Лала стали добавлять разные прилагательные, в частности «золотая». Дело было не только в том, что определился пол цыпленка – курочка, не в ее ярко-желтом цвете, а в поведении.
Лала сидела на гнезде с кладкой и на второй день, и на третий. А на четвертый день моя мама, видя упорство двух претенденток на высиживание потомства, подсыпала в гнездо еще два десятка яиц. Лала не переставала удивлять нас. Когда Нана выходила размяться и поесть, ее старший птенец занимал все гнездо, и ни одно яйцо не оставалось за пределами ее увеличенного распущенными перьями тельца. Время от времени она, как опытная мамка, подгибала под себя головку и переворачивала кладку. Это было трогательное зрелище. Нане же Лала доверяла не вполне, и поэтому сама надолго не отлучалась.
Так на пару они досидели до положенного срока и вывели на свет тридцать два цыпленка. Дальше все продолжалось в том же духе. Лала росла, и под ее крыльями помещалось цыплят больше, чем под крыльями Наны. Они не разлучались. Тон задавала Нана, а Лала лишь помогала ей. Но как помогала!
Когда вошел в пору и этот выводок, Нана превратилась в обыкновенную курицу, снова начала нестись. А Лала продолжала по-детски квохтать и водить за собой младших братьев и сестер. Со временем они сами отказались от опеки, начали убегать от Лалы на прогулках, а потом и на ночь устраиваться отдельно. Конечно, они не понимали ее странного наречия. Только к зиме Лала забыла язык наседок и молчала до весны, до тех пор, пока сама не снесла первое яйцо и не освоила язык несушек.
Мама и папа решили не трогать Лалу и Нану, дать им возможность прожить полную свою куриную жизнь до глубокой старости и уйти из нее естественным порядком.
Нана продолжала ежегодно выводить по два немногочисленных выводка, но прожила мало, семь лет. А о Лале речь еще впереди.
***
Лала не приводила по два выводка в год, как ее игрушечного вида мама. Впрочем, теперь они не знали друг друга, а значит, и не учились друг у друга. Цыплята, как производные не только курицы, но и петуха, были у Лалы обыкновенные. То есть у некоторых просто повторялась ее окраска, другие вырастали крупными, как она, и даже со временем у нас по двору бегали почти точные ее копии, объединившие в себе и то, и другое. Но характер, степень развития (я бы даже сказала – интеллекта!) – увы, этого не было у ее отпрысков.
На следующий год дивная Лала, уникально сочетающая вышеперечисленные качества, которым мог позавидовать кое-кто из людей, с тем бесценным, что человек давно потерял, – степень родства с природой, ибо она все сокровенное укрывала от лишних глаз, – снесла кладку в более экзотичном месте. Не знаю, не знаю, возможно, ни в ком нет так много добродетелей, чтобы затмить недостатки. У Лалы, как оказалось, была притуплена способность учитывать фактор риска. Эта курочка жила напропалую, и ей безумно повезло, что она появилась на свет именно в нашем курятнике, где ее заметили и выдали полный карт-бланш на все куриные дела, иначе не сносить бы ей головы.
Но до поры до времени мы, конечно, об этом сами не знали.
– Надо присмотреть, где Лала снесет кладку в этом году, – сказала мама, когда снова блеснуло солнышко, и куры дружно запели, извещая округи, что они намерены пуститься в любовные приключения.
В самом деле, до чего же рискованное и легкомысленное это дело: долго и восторженно кричать на весь мир «куд-куда, куд-куда», извещая врагов и недругов о снесении яйца! Не зря кур, в общем-то достаточно приспособленных к жизни созданий, называют дурами. И петухи не лучше – они громко вторят своим подругам, правда, уже после того, как яйцо появляется на свет. Именно потому, что Лалочка не была дурой в курином понимании этого слова и не кричала перед тем, как снести яйцо, не разглашала свои намерения, я выявить, где она присмотрела место под кладку, не смогла.
Не скажу, что я глаз с нее не спускала, если бы так было, то мне удалось бы уследить за ее маневрами, но я добросовестно наведывалась на хозяйственный двор, где неслись куры, всякий раз, как слышала «куд-куда».
– Мама, а может такое быть, чтобы курица неслась через год?
– Возможно, и может, но до сих пор я о таком не слышала, – призналась мама с некоторой долей замешательства: а вдруг такое действительно бывает.
– Значит наша Лалочка – превратилась в курия, – решила я. – Поэтому и выросла такой большой.
С моей стороны это была не просто измена, это был приговор. Ради чего же тогда держать ее, если яйца она нести не может и цыплят высиживать больше не хочет? И кур топтать после такого превращения – тоже не гожа! Свой незабвенный подвиг Лала совершила в позапрошлом году, помогла своей мамашке высидеть и выгулять второй выводок, через год вывела один свой выводок, а теперь и в суп пора. А что было тому виной? Моя ненаблюдательность, неспособность присмотреть за курицей, за одной умной курочкой. Мама сразу это поняла.
– Ты свой промах не списывай на Лалу. Она нормальная курица, но умная.
Лето разгоралось. Отцвели сады, отшумели первые дождички «на урожай», грозовые, обильные, поспешно стекающие по нашей Степной улице в Осокоревку, а далее – в Днепр. Пришел зной и безветрие – то, что способствует созреванию фруктов и ягод. Я беспощадно обносила зеленые абрикосы, причем начала с той поры, когда у них и косточка еще не сформировалась. Осторожно разрывала ногтями и разламывала беспомощную завязь, вынимала с серединки белый мешочек с капелькой будущего ядрышка, и съедала хрупкую кисленькую мякоть. Ничто меня не останавливало: ни предостережение взрослых, что у меня живот будет болеть, ни то, что не останется абрикос для папы, который их очень любил. Положение спасала шелковица.
Кроме неспособной никого удивить, доступной шелковицы с ее привычными – хоть и желанными! – ягодами, было еще одно притягательное для меня место – малинник на Людмилином огороде, где иногда – и это было праздником – нам позволялось попастись. Ну, это я о себе говорю. Может, моей подруге и чаще выпадал этот праздник, ее же никто на привязи не держал, и в свой огород она могла при желании попасть. Конечно, чего греха таить, подруга для меня не скупилась. Бывало, что приглашала тайком от бабушки Федоры полакомиться созревшими и не совсем созревшими малинами, для чего нам приходилось ползать вокруг разросшегося куста на четвереньках, чтобы наши торчащие головы не выдавали наглое воровство. А по-другому назвать неплановое собирание малины не получалось – бабушка Федора трепетно ждала пика сезона, чтобы набрать ягод для лечебного варенья. А мы?
Конечно, я, как птичка божья, интуитивно предчувствовала, когда, в какой день и час может произойти желанное чудо созревания новой генерации ягод, и не упускала случая заявиться к ним как раз вовремя. Но именно в этот день – странное стечение – несколько опоздала, хотя и пришла как нельзя более кстати. Ягоды были уже собраны собственноручно бабушкой, и теперь она готовила надворную плиту – кабицу – к растопке, чтобы варить варенье. Считалось, что варенье, сваренное на маленьком костре под сложенными камнями или на такой вот плите, – целебнее и ароматнее, чем при других способах приготовления. Несмотря на то что у всех были примусы и керогазы, эту традицию нарушать не полагалось.
– Подержи, – подала мне бабушка Федора медный тазик, приступая к делу.
Благоговейно, как перед зажжением лампадки, она открыла дверцу плиты, подула несколько раз на солому, уложенную под дровами, видимо, вспушивая ее, и чиркнула спичкой. Топливо занялось сразу, мгновенно заполнив полыханием все пространство горнила. И вдруг из красного зева с пляшущим огнем вырвался горящий шар, забился, захлопал искрящимися языками и, громко закричав, начал кататься и прыгать по земле. Ко-ко-ко! – разносилось от него окрест.
Медный тазик, вывалившись из моих рук, запрыгал вокруг живого горящего клубка, загремел пустыми боками, дополняя явление миниатюрного ада. Пока бабушка автоматически закрывала дверцу плиты, я пришла в себя и кинула на нечто скачущее и кричащее рогожный лантух – мешок, в котором была принесена солома для растопки. Каким же было мое удивление, когда, сбив пламя и убрав мешок, я обнаружила под ним живую и здоровую Лалу, зло оглядывающуюся по сторонам и издающую звонкий скрип угрозы.
– Лалочка! – я кинулась к ней, но наша курочка прянула от меня подальше, а затем и совсем убежала домой.
– Как, опять ваша Лала?
– Любит она ваш двор, – оправдывалась я, потому что бабушка Федора была в сильном волнении от случившегося.
– Я подумала, нечистый туда кошку занес. Стой, так это она тут гнездо себе соорудила?! Людка, подай сапку! – крикнула бабушка моей подруге, намертво врывшейся в землю.
Дрова не успели разгореться, а солома как раз прогорала, когда бабушка вывалила все это на землю. Покончив с очисткой плиты от топлива, она сняла кольца той конфорки, которая располагалась ближе к дымоходу, и запустила под него руку.
– Так и есть! – бабушка подкинула на руке коричневый закопченный шарик. – Горячее! Неужели с цыпленком? Она в тревоге принялась очищать его.
Яйцо оказалось сваренным вкрутую, вернее, запекшимся вкрутую, и на понюшку совсем свежим. Первой дегустировала печеные яйца бабушка, обильно посыпая их солью.
– Ничего, – дала оценку. – Ешьте, дети.
Восемнадцать яиц лежало в ее фартуке, источая запах, от которого текли слюнки. Мы ели их без хлеба, и вкуснее того неожиданного угощения от Лалы я ничего больше не помню.
***
Наступила ранняя осень: теплая, погожая. Дождей не было, но утренние туманы увлажняли землю достаточно, чтобы в воздухе не витала пыль – бич мой и степей. Давно уже мы выкопали картофель и лук, собрали тыквы, отсохшие от пожухлой ботвы, выломали кукурузные початки, срезали головки подсолнухов. Наш огород зиял рытвинами и стоял покинутый, ощетинившись сухими остатками растений. Лишь по его углам зеленели латки свеклы и капусты, да шелестела на ветру дозревающая фасоль. Но вот пришел и их черед.
Только что начался новый учебный год. С этим у нас всегда связывалось окончание лета и наступление зимы. И то, что зима не наступала тотчас после первого школьного звонка, нами инстинктивно воспринималось как проявление инерции лета. Вся осень – это юз, которым лето въезжает в зиму. По детской неискушенности мы еще не различали полутонов как в жизни людей, так и в жизни природы. Да и что означает само слово «полутон» толком не знали. Семь цветов радуги, вытекающих из того, что «каждый охотник желает знать, где сидят фазаны», казались нам верхом незыблемости и постоянства. И всякие там «индиго» и «электрик», «терракота» и «бирюза» воспринимались как желание людей поумничать на пустом месте.
Так же дело обстояло и с временами года: их было два – тепло и холод. Тепло – это лето, а холод – зима, что было равнозначно тому, что тепло – это каникулы, а холод – учеба в школе. Вот от этих ассоциаций и исчезла осень, превращаясь в эпилог лета, в силу своей огромности медленно уступающего место зиме – долгой, темной, трудовой.
Весна воспринималась оптимистичнее. Прелюдия лета, она пролетала, как все прекрасное, быстро и незаметно, то есть она была короткой дорогой в долгое лето, хоть нам его всегда было мало, всегда не хватало. Дни прибывали, достигая апогея как раз тогда, когда память о школе совсем остывала. Когда есть много света и солнца, такую пору не назовешь холодной. Верно?
А впереди было много отдыха, море времени для любимых занятий, непредвиденных и приятных встреч, поездок в гости, получения подарков и всего радующего и согревающего.
Как там уже весна переходила в лето, мы не замечали, несмотря на экзаменационную страду, торжества по случаю окончания учебного года и обременительные отработки в колхозе, где приходилось полоть подсолнухи и кукурузу.
Просто для нас, детей, лето начиналось, когда сходили снега.
***
При всей его безмятежности и ослепительности, лето несло вместе с собой рутину каждодневных обязанностей, впрочем, легко и с приятностью исполняемых. Что касается меня, то к ним относилась уборка дома (борьба с пылью!) и приготовление обедов. После трудового дня родители должны были возвращаться в дом, где есть свежая, вкусная еда.
Мы только что собрали урожай фасоли – крупной, разноцветной, блестящей как морская галька. Я еще помнила, как чудесно она цвела яркой розовостью, как буйно развивалась лиана ее тела, как наливались и тяжелели стручки. Все, что с нею было связано, наполняло меня тихим умиротворением. Я любила фасоль.
– Свари фасолевый суп, – попросила мама.
– Ой, – отреагировала я, так как варить фасолевый суп еще не пробовала.
– Сначала положишь в воду свинину. А когда она начнет закипать, уменьшишь огонь и соберешь темную пену. Потом добавишь фасоль. Как только она сделается мягкой и осядет на дно, вбросишь морковь и картофель, посолишь. Лук и зелень добавишь за минуту до окончания варки. Поняла?
– И-и-ес, – ответила я, с удовольствием воспроизведя английское «да».
– Главное, – подчеркнула мама, – вовремя и тщательно снять пену с бульона, иначе в супе будут плавать темные хлопья и он потеряет съедобность.
– И-и-ес!
Что говорить – я была понятливой, умела сосредоточиться и терпеливо исполнять инструкции. Супы варила не впервой. Правда, раньше – на курином бульоне. Что в этом рецепте было новым? Свиное мясо, морковь (в супы с вермишелью и крупами мы ее не добавляли) и фасоль. Не так много. Справлюсь, – решила я.
Варево мое аккурат закипало, когда прибежала Людмила. Она привычно уселась перед зеркалом, всегда находящимся у меня под рукой, и принялась за дело. Работы у нее предполагалось много. Во-первых, предстояло разобраться с завязанным на макушке «конским хвостом», перевязать его несколько раз и расположить в самом правильном месте головы. Следовало поэкспериментировать и с шириной ленты, перехватывающей пучок волос, потому что если она была узкой, то «конский хвост» вырождался в банальный «снопик», а если чрезмерно широкой, то получалось, что «наша лошадка хочет какать». Во-вторых, предстояло изучить кожу лица и очистить ее от мелких, невидимых стороннему глазу чешуй, заодно выдавив покрасневшие акне, таящие в глубине капельки гноя. И святое дело, изучить свои ужимки при произнесении слов, отработать мимику. Особенно она шлифовала акробатику бровей, супя их или поднимая по очереди, и губ, пробуя опускать вниз уголки рта или совершать подхватывающие движения нижней губой. Полно забот было и с челкой – настоящей гривой, густой и жесткой. Как ее лучше носить: взбив повыше или опустив на глаза, зачесав набок или не зачесывая, чуть завив или оставив прямой?
Это были жизненно важные заботы, моменты становления личности, потому что внешний вид и стиль поведения тоже влияют на выработку характера, внутренних качеств, таких как сила воли, мера раскованности, а значит, уверенности в себе. Перед моим зеркалом происходила выработка того колорита движений, индивидуальной пластики, по которым в будущем Людмилу можно будет узнавать издалека, даже если у нее выцветут глаза, изменится овал лица, устремив вниз свои закругления, или сядет голос на более низкие регистры.
Я не завидую тому, кто в детстве всего этого не делал, не изучал себя со стороны, творя спектакль хотя бы даже и для одного зрителя. Для Людмилы этим зрителем была я. В глубине своего такого же незрелого существа – и именно поэтому! – я понимала, что предоставляю ей возможность бесхитростно как в дикой природе заниматься собой, совмещая это с чисто человеческой жаждой общения, болтовней о том, о сем, которая, впрочем, не была такой уж пустой.
Позже выяснилось, что ей дано было любить себя больше, чем умела любить себя я. Так ее устроила природа. Поэтому потребность заниматься собой у нее была властнее, чем у меня. Она делала это чаще и упоеннее. Естественно, я многому у нее училась, подражала ей. Но сначала надо было видеть ее, а потом уже подражать.
И я смотрела, слушала, впитывала.
Бульон мой меж тем раскипался. Начала появляться пена, и я принялась собирать ее шумовкой и сбрасывать в отдельную миску, готовя лакомство для нашего песика. Пены было много. Покончив с нею, я вбросила в варево фасоль.
Людмила рассказывала об Энрико Карузо. И в этой связи вспоминала Марио Ланца, слушать которого я любила, а видеть решительно не могла, не нравилась мне его внешность. В то время на экранах шли фильмы с его участием, и мы, мелюзга, вмиг поняли, что ценного в них только то и есть, что он там поет. Однако я отличалась максимализмом, и мне хотелось, чтобы в этих фильмах все было так же совершенно, как его тенор, чтобы все соответствовало красоте его голоса. Но, увы! И меня начали раздражать «ненашенские» лица и надуманность историй, пустые и никчемные сюжеты. Об этом я часто говорила, в спорах с подружками отстаивая свою точку зрения.
Готовка супа надолго застряла на стадии пенообразования, возобновившейся вновь. Что соберу ее, она опять поднимется, что соберу – снова все сначала. Однако за разговорами я преодолела этот затяжной кризис. Вот уже в кастрюлю вброшен картофель, подготовлен к отправке лук, петрушка – ах! – и укроп.
Перед возвращением родителей Людмила убежала домой.
То, что я подавала на стол в широких тарелках, отлично пахло, имело прозрачный бульон и вкусную наполненность.
– Ничего не понимаю, – мама склонилась ниже к тарелке и потянула носом, улавливая запахи. – Вроде фасоль должна быть, но ее здесь нет.
– Как, нет? – опешила я. – Я бросала.
– Где же она?
Фасоли в супе не было.
– Не беда, – уплетая мое варево, рассудил папа. – Все очень вкусно.
– Да-а! – поддержала его мама. – Я рада, что из нашей дочери растет хорошая кулинарка. – И обращаясь ко мне: – Как тебе удалось добиться такого вкуса?
Я начала рассказывать, подробно и добросовестно, поощренная похвалой.
– И Люда все время была возле тебя?
– Да. Она теперь по-другому завязывает «конский хвост»!
– А ты все собирала и собирала пену?
– Знаешь мама, ее так много получается при варке свинины. Гораздо больше, чем от курятины.
– Да? А может, то была не только пена?
– Пена! – заверила я. – Такая густая, коричневая и образовывалась большими хлопьями, как ты и предупреждала.
– Куда, говоришь, ты ее собирала?
– Да вот, – показала я на миску, стоящую под диваном. – Приготовила для Барсика.
В миске темнела масса так и не осевшей пены.
– Странно, – протянула я озадаченным тоном. – Эта пена еще и оседает хуже, чем куриная.
Родители дружно взорвались смехом. Они смеялись долго и раскатисто, а я чинно сидела и ждала разъяснений. В их смехе не было ничего обидного для меня, я чувствовала это. Просто, им было легко и беззаботно, и еще им понравилось приключение с моим супом.
Ковырнув содержимое миски ложкой, я обнаружила там недостающую в супе фасоль.
– Как же так получилось? – захлопала я мнимыми ресницами.
– Пена! – смеялась мама. – Ой, умру...
– Пена? – переспросила я.
– Я забыла сказать тебе, что фасоль при вскипании поднимается на поверхность, в отличие от других овощей.
– Но она же была...
– ...темной? Это потому что фасоль цветная, коричневая, – все еще содрогаясь от смеха, сказала мама.
Конечно, я рассказала о своем супе Людмиле.
– Суп имени Марио Ланца, – вдохновенно произнесла она. – Неплохо звучит, да?
Однажды я тоже всласть посмеялась над Людмилой. Только это уже другая история.
***
Однажды я тоже всласть посмеялась над Людмилой.
Если вам выпадало наблюдать, как моются кошки, как ощипывают перышки воробьи или, еще лучше, скворцы, вы согласитесь, что это завораживает. Однажды я попала в дом, в живом уголке которого жили хомяки, и наблюдала, как хомячиха вычесывала детенышей. При всей нелюбви к грызунам, зрелище это удерживало мой взгляд. К той же категории детей природы пока еще относились и мы с Людмилой. Ее старший брат Николай называл ее Читой, имея для этого некоторое основание.
Я уже упоминала, что смотреть, как она изучает себя перед зеркалом, как неосознанно нарабатывает собственную неповторимую палитру движений, было привычным для меня и необходимым ей, ибо наличие зрителя, которому доверяешь, стимулирует творческий процесс, и он расцветает по ходу действия совершенно непроизвольно.
Втайне мы мечтали стать актрисами. У нее было намного больше шансов осуществить свою мечту – она обладала уникальным голосом и выразительной внешностью. Что касается меня, то отсутствие данных к пению – доступное моему пониманию ее преимущество – делало меня едва ли не закомплексованной. Но кому запретишь мечтать втайне?
Зато у меня был талант перевоплощения. Пообщавшись с новым человеком раз-второй, я начинала повторять интонации его голоса, жесты и мимику. Уместнее сказать «ее», потому что мужское своеобразие, если я его замечала, нравилось мне, да и только. Женщин же я процеживала сквозь себя, аккумулируя богатство внешних проявлений.
В этом смысле я, может быть, была более Читой, чем моя подружка, но, во-первых, у меня не было ироничного старшего брата, а во-вторых, до поры до времени я оставалась замухрышкой, которую почти не замечали. Истинно, шарм – женское свойство, в соответствии с этим он у меня и проявился тогда, когда я стала женщиной.
– Вы чувствуете, что вы – не такая, как все? – иногда спрашивают меня теперь.
Я отдаю себе отчет, что, правда, не совсем такая, как все, хоть и не одинока в своей странноватости. Просто я занята другими заботами, отличными от обыденных, ибо не все пишут стихи, копаются в истории своих земляков, в их родословных. И многое другое в том же роде.
– Нет, – признаюсь я, отвечая на расспросы. – Потому, что давно привыкла к себе.
В этих словах нет ни капельки лукавства или кокетства. Все самоощущения пришли ко мне из детства, а там у меня были более яркие подруги, и это не позволяло мне выделяться на их фоне.
И все же, согласитесь, мечта – это нечто действенное, это не образ, а процесс, в котором ты принимаешь участие. Так и я, иногда лицедействовала по наитию.
Устав от литературных упражнений, которыми я увлекалась с детства, от брожения по саду, от пощипывания то слив, то винограда, я прибегала к Людмиле и, конечно, усаживалась перед зеркалом, отлично зная, чем себя занять. Густота моих волос не поражала воображение. Правда, они интенсивно завивались от природы, но в сочетании с мягкостью давали не крупные и тугие локоны, обрамляющие лицо, а свисали вокруг него прядями, похожими на распустившиеся хилые пружины. Волосы были ни длинны, ни коротки. Мама стричь их не разрешала в надежде, что они станут длиннее. Косички если и не уродовали меня, то и красоты не добавляли, «конский хвост» – модная тогда девчоночья прическа – «не стоял». И я, втихую отчекрыжив отчаянную челку, которая тут же образовала на верхней границе лба закрученные висюльки, носила их свободно зачесанными на косой пробор.
И все равно мои волосы умудрялись досаждать мне. Каждый день после сна они завивались по-другому, торчали в разные стороны, выставляя наружу ершащиеся концы, чего я терпеть не могла. Я увлажняла их, пытаясь слегка распрямить и зачесать приемлемым образом. Это удавалось, хотя и с трудом, ведь ни щипцов для горячей завивки, ни бигуди мы тогда не знали, обходились расческой да собственным кулачком, на который я приловчилась начесывать запутанные пряди, приводя их в нужный вид.
В школе мои трудности с волосами не понимались. Не понимались каждым по-разному: мальчишки меня не замечали, девочкам – в связи с таким отношением ко мне мальчиков – было все равно, а учителей они злили.
– Низа, ты сегодня снова с новой прической? – осуждающе констатировала биологичка Раиса Валериевна, наша соседка по улице. – Когда ты прекратишь выделываться, ей-богу!
Обычно я отмалчивалась, но обиду за непонимание помнила долго.
Следовательно, экспериментировать перед зеркалом с прической не приходилось, ибо ее автором была не я, а моя упрямая природа. Я лишь пыталась вообразить, что будет, если поднять волосы с затылка, для чего запускала руки под нижние пряди и приподнимала их над плечами до уровня макушки. Взору открывался трогательный овал лица, особенно милый уморительной беззащитностью линий, шедших от ушей до чуть удлиненного подбородка. На боковых и нижних краях щек серебрилась больше ничем не проявляющаяся растительность. Мои щеки были похожи на молодые листья каштана, разве что цвет имели матово-персиковый и были более упругими.
Каким-то совсем другим становился рот, губы – верхняя поджата, а нижняя слегка вывернута – застывали в мимике завуалированного неприятия. Шея, не очень длинная, но тонкая, не вызывала претензий. Хорошо развитыми угловатыми плечами можно было бы гордиться, если бы я это понимала. Но, к сожалению, тогда мне нравились не прямые плечи, а покатые, как у пушкинских красавиц. Фу, какая бяка это для меня теперь! Итак, я несказанно сочувствовала себе по поводу плеч, казалось, они проигрывают, контрастируя с шеей, пугливо прячущейся в ключицы, и это заставляло меня поспешно опускать волосы, словно то была спасительная завеса, за которой скрывался угловатый этап созревания.
Что еще? На меня смотрели – о, горе! – светлые глаза, невыразительность которых непременно надо было укрывать от стороннего взора. Серо-зеленые в коричневую крапинку, они иногда казались желтыми, а иногда – цвета молодой зелени, в зависимости от моего настроения. Но ни то, ни другое не спасало от необходимости не смотреть на собеседника, чтобы не выдавать ему столь странный цвет. Учителя, особенно женщины, за это не любили меня, приписывая черт знает какие дела.