355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лидия Обухова » Лермонтов » Текст книги (страница 36)
Лермонтов
  • Текст добавлен: 4 мая 2017, 12:00

Текст книги "Лермонтов"


Автор книги: Лидия Обухова


Соавторы: Александр Титов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 38 страниц)

34

Генерал-лейтенанту Галафееву, старому и заслуженному воину, не так уж часто приходилось чувствовать себя гостем – к тому же не очень почётным – в собственной штаб-квартире. Но именно в таком положении он оказался, сидя в своём кабинете, за своим столом и слушая план предстоящей экспедиции, который, с комфортом живя в Ставрополе, лично разработал и теперь излагал командующий войсками Кавказской линии и Черномории генерал Граббе – человек, носивший, между прочим, такой же чин. Правда, Граббе был ещё и генерал-адъютантом царской свиты, это-то и меняло дело...

Не показывая вида, что всё это ему не нужно и скучно, генерал Галафеев рассеянно слушал полнокровный и хорошо поставленный, словно у актёра, голос командующего, а сам думал о том, какую же роль отведёт ему Граббе в этой экспедиции.

   – А знаете, Аполлон Васильевич, – перебил Граббе его мысли, – что сказал Раевский о нашей летней экспедиции? (Говоря о «нашей», Граббе разумел, конечно, «вашей».) Он сказал буквально следующее: «Единственным серьёзным следствием её оказалось стихотворение поручика Лермонтова о потасовке на «Валерике». Так и сказал: «о потасовке» – не о бое, не о сражении, а о потасовке. И мне оставалось только согласиться...

Галафеев знал чуть не наизусть это стихотворение, которое было написано или, во всяком случае, впервые прочтено в его походной палатке; знал и генерала Раевского, который поставлял шутки и каламбуры на весь Кавказский корпус.

Ведь именно он, а не кто-нибудь метко окрестил самого Граббе за высокий рост и несколько грузную фигуру «Статуей командора».

Но согласиться с Раевским насчёт летней экспедиции Галафеев не мог. Для него всё это было достаточно серьёзно.

Его подмывало прямо сказать об этом собеседнику, был даже короткий момент, когда он хотел оскорбиться и потребовать извинения у этого красавца, но дисциплина, а главное – сознание бесполезности каких бы то ни было возражений остановили его.

И, поборов себя, он вздохнул и сказал то, о чём часто думал, но совсем не то, что хотел бы сказать сейчас:

   – Да, поручик Лермонтов... Шалопай, сорвиголова, но какой талант!.. Кому-то там не угодил в Питере...

Командующий тонко улыбнулся, но промолчал: он-то знал, кому в Петербурге не угодил поручик Лермонтов.

Да знал, конечно, и Галафеев, так что говорить об этом не стоило.

   – Ну-с, – поднимаясь во весь свой рост, сказал командующий, – пойдём к войскам?

Он сказал это таким тоном, будто не сомневался, что его появление должно войска осчастливить.

Галафеев, не то удивляясь, не то соглашаясь, кивнул большой головой в белой холщовой фуражке и тоже поднялся – приземистый, толстый, с отёчным желтоватым лицом.

В тесной приёмной перед кабинетом Галафеева к генералам присоединилась свита, среди которой в непривычном изобилии пестрели гвардейские мундиры, и вся процессия двинулась на плац, где командующий намерен был произвести короткий смотр войскам, назначенным в экспедицию.

Был конец сентября, и деревья, окаймлявшие с двух сторон обширный плац, уже тронулись желтизной. На мостовой, хотя и не часто, попадались опавшие листья.

Командующий решил обойти фронт пешком; заметив это ещё издали, поспешно слез с коня оставленный Галафеевым за себя полковник князь Голицын.

Когда генералы со свитой приблизились к правому флангу отряда на дистанцию трёх взводов, князь Голицын, набрав в лёгкие воздуху и повернувшись к строю, прокричал:

   – Смирно! Глаза налево! Смотреть веселей!

Принимая команду, зазвенели удилами конница и артиллерия, стоявшие на правом фланге, волнисто колыхнулась и замерла серая лента пехоты.

Князь Голицын, вырвав из ножен шашку и держа её «подвысь», гулко зашагал парадным шагом навстречу командующему. Приняв рапорт, генерал Граббе сдеожанно-любезно пожал руку князю и, сразу же отвернувшись от него, громко сказал своим актёрским голосом:

   – Здравствуйте, донцы-молодцы!

Произнёс он это изысканно, по-барски смягчая: «донци́» и «молодци́».

Казаки, сидевшие на своих малорослых лошадках, как один, подняли плечи, набирая в лёгкие воздух, и дружно и неразборчиво ответили:

   – Здра-жа, ваш прево-ссо!..

Величественно улыбаясь и ни на кого не глядя, командующий, в этот момент особенно похожий на статую командора, проследовал мимо казаков.

   – Здравствуйте, артиллеристы! – с умело разыгранным задором поздоровался он.

Артиллеристы ответили, и, уже не глядя на них и не оборачиваясь ни к свите, ни к Галафееву, командующий перешёл к стоявшей в сомкнутом строю пехоте.

   – Здорово, куринцы! – уже гораздо теплее прозвучал голос Граббе, который был лично дружен с командиром Куринского полка бароном Фрейтагом. Дождавшись ответа, командующий остановился и уже просто и по-приятельски пожал руку барону.

   – Как настроение? – улыбаясь, спросил он.

   – Всё слава Богу! – солидно, с лёгким немецким акцентом ответил барон.

К Граббе и Фрейтагу присоединились Галафеев и Голицын, и всех четверых, разговаривая вполголоса, обступили офицеры свиты.

Командующий, поговорив с бароном, принялся оглядывать строй.

На правом фланге охотничьей команды, состоявшей под начальством Дорохова, он увидел высокого осанистого человека лет сорока, в солдатской шинели. Лицо у солдата было холёное, барское, взгляд независимый.

Командующий сделал несколько шагов и, остановившись около этого солдата, обратился к нему:

   – Вы, вероятно, из декабристов?

Граббе, бывший когда-то адъютантом у самого Ермолова, состоял в «Союзе благоденствия» и привлекался к следствию по делу декабристов.

Примирившись с Николаем Павловичем, он теперь служил ему верой и правдой, но сохранил сочувствие к своим бывшим единомышленникам. Поэтому, ожидая ответа заинтересовавшего его солдата, командующий смотрел на него дружелюбно и с сожалением.

   – Никак нет, ваше превосходительство, – ещё больше вытянувшись, ответил солдат, – я из ноябристов!..

Тёмные брови командующего удивлённо подскочили. Офицеры свиты – молодёжь – весело засмеялись. Граббе укоризненно взглянул на стоявшего рядом Дорохова и снова заговорил с солдатом.

   – Не понимаю! – покачав головой, сказал он. – Объясните, пожалуйста!

   – В ноябре прошлого года уголовной палатой Тульского губернского суда я был осуждён на каторгу. По ходатайству матушки оную заменили мне Кавказом!..

   – Нн-да!.. – разочарованно протянул командующий. – И за что же?

   – За взятки-с! – с готовностью ответил осанистый солдат.

Генерал сердито крякнул и отошёл. У него пропала охота продолжать смотр, и, подозвав адъютанта, он приказал сигналить выступление.

35

Вскоре после выступления из Грозной был ранен Дорохов, и начальствование над его молодцами перешло к Лермонтову. «Я хочу дать вам побольше материалу для размышлений о сущности войны, – намекая улыбкой на состоявшийся несколько дней назад разговор, сказал Граббе, устроивший Лермонтову это назначение, – ну и конечно же возможность вернуться в гвардию».

Материалу для размышлений о войне Лермонтову хватало и так, а вот выслужить награду – и значит, отставку – на новом месте было легче. Кроме того, Лермонтов любил самый азарт боя, и все другие ощущения в сравнении с этим азартом казались ему пресными.

Самой естественной и нестрашной Лермонтов считал смерть в бою, – военные воспитатели и полковое окружение сделали своё дело. Порой ему рисовалось даже, как спокойно и просто он умирает в походной палатке, а рядом Монго, Саша Долгоруков, Серж Трубецкой – одним словом, свои – потягивают кахетинское и тихими голосами беседуют, как ученики вокруг Сократа, испившего чашу с цикутой. Потом вдруг ему становилось стыдно за эту картину: ведь и он, Лермонтов, далеко не Сократ, и Монго с Сашей и Сержем – не ученики, и, несмотря на мысль о простоте, самой-то простоты в этой картине не было, а было что-то книжное, ребячески-романтичное, ненастоящее.

И отношения к войне – настоящего, цельного, единого – ему тоже не удавалось выработать; то есть в области чистых умозрений он, конечно, отрицал войну, однако обстоятельства вынуждали его участвовать в ней, и он участвовал и ловил себя на мысли, что мог бы участвовать и без этих обстоятельств. Осознавать такую двойственность в себе самом было мучительно, и, не зная, как от неё избавиться другим способом, Лермонтов старался забыть о ней. Но забыть надолго не удавалось.

Поход в Большую Чечню был кровопролитным; каждый день солдаты поджигали горские деревни, угоняли скот, вырубали сады, а на самом высоком месте бывшего селения ставили деревянный столб с поперечной доской, на которой по-татарски было написано, чем жители аула провинились перед «белым царём»...

36

Воротясь из экспедиции, Лермонтов отпросился у генерала Галафеева в Ставрополь и, приехав туда, поселился в гостинице Найтаки, в которой живал и прежде.

Уже отсюда он послал рапорт командиру Тенгинского полка, в котором числился, прося полковника Хлюпина официально разрешить ему отпуск. Практически Лермонтов в таком разрешении не нуждался, но это был вежливый жест в сторону человека, от которого могло зависеть получение и другого отпуска – в Петербург.

Встречая в Ставрополе знакомых – а их было много, – Лермонтов слышал постоянные комплименты: все уже успели прочесть «Героя нашего времени», а кое-кто подсовывал ему для подписи и стихотворения, вышедшие всего какой-нибудь месяц назад в Петербурге.

Неожиданно для себя Лермонтов стал знаменитостью. Однако были и обстоятельства, омрачавшие это приятное ощущение. Например, доктор Майер, которого Лермонтов искренне любил, при встречах отворачивался от него, глубоко обиженный тем, что Лермонтов вывел его в своём романе в образе хромого и некрасивого доктора Вернера.

Встретив его как-то в гостинице, у входа в бильярдную, Лермонтов, протянув навстречу ему руки, радостно выкрикнул:

   – Ах, Боже мой, Николай Васильич! Сколько мы не виделись, сколько воды утекло!..

   – Вы совершенно правы, господин Лермонтов, – отступая на шаг, холодно ответил доктор, – сколько воды, сколько чернил, сколько яду...

Голос его дрожал от обиды, от злости, от презрения к Лермонтову.

   – Желаю оставаться! – вкладывая какой-то зловещий смысл в свои слова, сказал он этим голосом и, не глядя на Лермонтова, быстро ушёл...

Второе обстоятельство, пожалуй ещё сильнее угнетавшее Лермонтова, – отсутствие писем от бабушки. Удалось ли ей что-нибудь в смысле отставки?

Лермонтов даже не знал, в Петербурге она или в деревне, здорова или больна. И он мучительно думал о том, как бы суметь пожелать так сильно, чтоб она не болела: бабушка была ему дороже всех романов на свете – написанных, задуманных или разыгранных в жизни; и он готов был даже отказаться от отставки, если такой ценой можно купить бабушкино благополучие.

В день по нескольку раз заходя в штаб, чтобы узнать о петербургской почте, и узнав, что ему ничего нет, Лермонтов возвращался в гостиницу и, лёжа с папиросой на тахте, вспоминал, как в Петербурге, соскучившись по бабушке, он, где бы ни находился – в полку ли, в театре или у цыган, – бросал всё и со щемящим сердцем, гонимый тревогой и нетерпением, мчался домой, на Сергиевскую, и почти врывался в бабушкину комнату...

Но однажды – это было уже в начале зимы 1841 года – Лермонтова вызвали в штаб через вестового. Бегом прибежав туда, он получил сразу всё: и голубой конверт со знакомым бабушкиным почерком, и отпускную в Петербург, и уже подписанную подорожную.

В тот же день он уехал, и только в пути, ещё раз перечитав письмо, понял, что бабушка не в Петербурге, а пока ещё в Тарханах.

Мимо него бежали почтовые станции, мелькали безлюдные улицы зимних русских городов, но всё это было словно во сне.

Остановившись всего на сутки в Москве, Лермонтов поскакал дальше...

Миновав «Четыре руки», последнюю станцию перед Петербургом, Лермонтов уже не мог справиться с волнением. Он больше не прятал лицо в воротник шинели, а, наоборот, расстегнул её и надел внакидку. Он не замечал холодного январского ветра, клонившего к земле голые и почерневшие придорожные кусты.

   – Погоняй же! Погоняй! – то и дело говорил он ямщику, с тоской глядя на колыхавшиеся крупы лошадей, бежавших, как ему казалось, слишком медленно.

Ветер, нёсший снежинки, свистел в ушах, щипал за щёки, заставлял закрывать глаза. В виски с болью ударяла кровь, подгоняемая сильно бившимся сердцем.

   – Погоняй! Погоняй! – снова говорил Лермонтов ямщику, заправляя под фуражку выбившиеся волосы.

В страхе косились на безумную тройку и красную фуражку сидевшего в возке офицера чухонцы, которые везли в столицу свежепойманную подо льдом рыбу и берёзовые дрова. Их приземистые косматые лошадки пугливо жались к краю дороги, едва не валясь в канаву.

Вот и Средняя Рогатка. У дороги, перегороженной полосатой жердью шлагбаума, – такая же полосатая будка. Рослый семёновский солдат в кивере и с голубым воротником, увидев офицера в незнакомой форме, любопытно испуганно косясь, сделал на караул. Из будки выскочил усатый унтер, придерживая на ходу широкий тесак.

   – Тенгинского пехотного полка поручик Лермонтов! – услышал он нетерпеливый и властный офицерский голос.

С перепугу унтер не запомнил ни чина проезжего офицера, ни непривычного названия полка – только эго барское нетерпение и властность подействовали на него.

   – Бомвысь! – скомандовал он сам тоже нетерпеливо. Солдат с голубым воротником повернул тяжёлую рукоятку, и конец черно-белой жерди медленно пополз вверх.

   – Пошёл! – крикнул Лермонтов, толкнув ямщика в ватную спину.

Лошади рванули с места. Ямщик и Вертюков едва успели нагнуть головы, пролетая под шлагбаумом.

Замелькали убогие домишки Московской заставы, тоскливо серевшие на заснеженных обочинах. Ещё четверть часа – и Лермонтов увидит город, оттолкнувший его в ранней юности, но потом навсегда привязавший...

37

В Петербург Лермонтов приехал в разгар масленой недели. Как и в прошлом году в это время, столица напропалую веселилась. Балы, маскарады, спектакли следовали один за другим. Уже на второй день по приезде Лермонтов, почти целый год не видавший настоящей большой залы, танцевал у Воронцовых-Дашковых, где обычно не только собиралась вся петербургская fachion[167]167
  Модное общество (англ.).


[Закрыть]
, но и присутствовали члены императорской семьи. Кружась в вальсе с хозяйкой, Лермонтов несколько раз встретил внимательный взгляд великого князя Михаила Павловича, который, стоя у колонны, беседовал о чём-то с Алексеем Илларионовичем Философовым и свитским генералом князем Суворовым.

Когда, окончив танец, Лермонтов по образовавшемуся в толпе узкому проходу отводил графиню на место, в дверях появилась императрица под руку с государем. Сашенька Воронцова высвободила руку, как бы прощаясь с Лермонтовым, повернула на миг к нему своё прелестное лицо и пошла навстречу царской чете.

Николай Павлович, величественно глядевший поверх очков из-под кирасирской каски, увидел Лермонтова и, нахмурившись, отвернулся.

   – Ты с ума сошёл, братец! – услышал Лермонтов громкий голос, звучавший притворной тревогой. – Тебя же арестуют!

Рядом с ним стоял неизвестно откуда взявшийся Соллогуб.

   – Если ты не будешь так кричать, то, может быть, и помилуют, – улыбкой и интонацией давая понять, что знает цену этой тревоги, ответил Лермонтов.

Соллогуб стушевался и, что-то неловко пробормотав, исчез в толпе.

   – У меня не арестуют! – деловито оглядев Лермонтова сквозь лорнет, бросил мимоходом граф Иван, который, задевая мундиры, фраки и упругие дамские шелка, вслед за женой пробирался туда, где всё ещё возвышалась блестящая каска государя.

Лермонтов, в дурном настроении, уехал домой...

Бабушки в Петербурге всё не было (её задержала ранняя оттепель, сделавшая дороги непроезжими), и Лермонтова, лишённого привычной опеки с её стороны, скоро стало тяготить ощущение пустоты, которую ничем невозможно было заполнить. Балы, спектакли, поездки к цыганам его теперь только утомляли; он давал себе слово сделать передышку, но каждый вечер за ним кто-нибудь заезжал – Монго, Саша Долгоруков, Петя Годеин, – и Лермонтов позволял себя увезти. «Ладно, отдохну на том свете», – улыбаясь слабой, никогда прежде ему не свойственной улыбкой, говорил он. «Типун вам на язык, Михайла Юрьевич!» – испуганно обрывал его Вертюков и, что-то шепча, крестился.

Лермонтов так быстро, можно сказать, так внезапно сделался знаменитостью, что не успел ни удивиться, ни обрадоваться. Глазунов, например, затеял второе издание «Героя», прислал с приказчиком уйму денег, а Лермонтов, забывшись и не сразу поняв, в чём дело, заподозрил какое-то недоразумение и чуть не выгнал его. Хорошо, что неожиданно появился «русский немец белокурый», Мишка Цейдлер; Лермонтов опомнился, выдал приказчику расписку и сел с Мишкой пить вино. Попивая, они не торопливо вспоминали юнкерскую школу, где вместе учились, и Гродненский гусарский полк, в котором Цейдлер продолжал служить и поныне.

Вертюков, очень не хотевший возвращаться на Кавказ, глядя на Лермонтова с тайным упрёком, вспоминал почему-то не Царское, а именно Селище, совместное с Лермонтовым житьё-бытьё на берегах Волхова, где у гродненских гусар были зимние квартиры. Зная, что Лермонтов не прогонит его от такого редкого гостя, Вертюков с обезоруживающим нахальством расспрашивал Цейдлера о прежних своих приятелях-денщиках, а когда тот уехал, задумчиво сказал, имея в виду гродненских офицеров:

– Ить хорошие господа, душевные...

Отпуск Лермонтова уже подходил к концу, а бабушки всё не было. Андрей Иванович, встречаясь с ним, глядел соболезнующе и даже почему-то виновато. После завтрака Лермонтов ездил на прогулку в коляске. Дни стояли ясные, яркие. Петербургские улицы – мостовые и стены домов – сверкали белыми дрожащими пятнами, нестерпимо горевшими в окнах.

Краевский уговорил Лермонтова позировать молодому художнику Горбунову, и теперь они втроём каждое утро съезжались на квартире Краевского, на Литейном.

Горбунов хотел докончить портрет Лермонтова в масле, начатый им же ещё три года назад, как раз по возвращении из Селища. Лермонтов был на том портрете в ментике, гладко причёсанный, со светлым клоком, который видно не всегда. Но теперь Лермонтов не хотел надевать ментика – это уже казалось ему чем-то тайным и незаконным. Решили, что Горбунов будет рисовать его в тенгинском мундире и акварелью.

Лермонтов, туго закутав шею малиновым шёлковым платком (он был простужен) и держа шашку между колен, сидел в кресле боком к окну и изредка, соскучившись, непроизвольно старался заглянуть на улицу.

   – Послушай, Андрей! – сердито отодвигаясь от мольберта и обращаясь к Краевскому, говорил Горбунов. – Я устал иметь дело с этим человеком! Пусть его рисует кто хочет!

Краевский сокрушённо качал напомаженной головой.

   – Бог мой! Бог мой! – негромко говорил он. – Какие мальчишки! И это люди, чьи имена с гордостью будут повторяться в России через сто лет!..

Нетерпеливо ожидая бабушку, Лермонтов опустился в собственных глазах до того, что перечитал чуть не все статьи о «Герое», напечатанные ещё в прошлом году в петербургских и московских журналах. Согласиться до конца он не мог ни с одной, в каждой обязательно была ложка дёгтю. Белинский, например, в общем верно понявший Печорина, самому Лермонтову ни с того ни с сего вздумал приписывать «субъективно-салонный взгляд на жизнь». (Уж не из разговора ли в ордонансгаузе вывел он такое заключение?) Шевырев, слово которого всегда значило для Лермонтова очень много, объявил Печорина каким-то неопределённым «mirage de l’occident»[168]168
  Призрак с Запада (фр.).


[Закрыть]
, не имеющим будто бы ничего общего с русской жизнью. Вот так раз, господин профессор! Пальцем в небо, как говорится, изволили...

Чего же было ждать от какого-то Бурачка (или дурачка!), который, конечно, и высказался соответственно: и Печорин, мол, и сам Лермонтов, и (что всего забавнее!) княжна Мери – как есть «неперебесившиеся казарменные прапорщики», и ничего больше.

А кстати, какие ещё бывают прапорщики? Лучше всех, судя по его статье, к «Герою» отнёсся Булгарин, но в городе ходили упорные слухи, будто бабушка вместе с экземпляром романа послала ему пять сотенных ассигнаций, вложив их между страницами.

Когда Лермонтов, не зная, сердиться ему или смеяться, спросил у Акима, насколько это верно, тот ответил, пожав плечами:

   – Абсолютно верно. Или тебе мало Соллогуба?..

Знал Лермонтов, что «Героем» недоволен и Василь Андреич Жуковский, хотя и не показывает виду. Что это так, понял Лермонтов из того, что Василь Андреич, как-то сидя у Карамзиных, то и дело напевал, всячески расхваливая, песню Казбича «Много красавиц в аулах у нас...» и песню про море и кораблики, которую поёт контрабандистка в «Тамани». О прозе же ни полслова...

Софи Карамзина под большим секретом рассказала Лермонтову, что видела длинное письмо государя, полученное императрицей прошлым летом в Эмсе, когда она лечилась на водах. В письме государь, как заправский рецензент, придирчиво разбирал «Героя» по косточкам, но всех подробностей Софи не упомнила, ей только удалось, нарочно для Лермонтова, затвердить наизусть две фразы: «Je trouve le second volume détestable et tout á fait digne d’etre á la mode. C’est avec ces romans-lá que l’on gate les moeurs et fausse les caractéres»[169]169
  Я нахожу вторую часть отвратительной и вполне достойной быть в моде. Такими романами портят нравы и извращают характеры (фр.).


[Закрыть]
.

Лермонтов искренне подивился, что после такого отзыва цензура разрешила второе издание...

Софи рассказала ещё, что прошлым же летом, живя в Петергофе, в Большом дворце, Николай Павлович услышал однажды доносившиеся с веранды смех и оживлённые голоса. Желая выяснить причину веселья и продемонстрировать, как прилежно исполняет он наказ императрицы в её отсутствие «присматривать за детьми», государь вышел на веранду и застал расположившееся там на скрипучих соломенных стульях небольшое общество: своих дочерей Марию и Ольгу, мужа Марии, герцога Максимилиана Лейхтенбергского, и брата невесты наследника, принца Гассен-Дармштадтского.

Мария, держа перед глазами лермонтовского «Героя», тут же, á livre ouvert[170]170
  С листа (фр.).


[Закрыть]
, переводила его на французский сыну Евгения Богарне и немецкому принцу. Какое это было место, Софи точно не знала, но, кажется, дуэль.

«Отдай-ка мне эту книжку, Мери, я не хочу, чтобы её читали в моей семье», – приблизясь к Марии, сидевшей в центре, сказал государь. Ольга и оба принца поднялись бледные как бумага. Государь, бросив на них косой, безразличный взгляд, снова обратился к Марии: «Я жду!»

«Я, папенька, замужняя женщина и вопрос о том, что мне читать, могу решать сама», – ответила Мария, продолжая сидеть и делая вид, будто не замечает отчаянных гримас сестры.

«Живо, Марья, живо!» – сверкая побелевшими от гнева глазами, крикнул государь и нетерпеливо протянул руку.

«Этот тон, папенька, приберегите для своих лакеев и министров, на меня он не действует!» – ответила Мария и, захлопнув книгу, поднялась и подчёркнуто медленно прошла мимо государя к ступенькам, спускавшимся в сад...

На миг Лермонтов задохнулся от гордости: его произведения обсуждаются в царской семье, как ещё недавно обсуждались произведения Пушкина. Но спокойное, трезвое отношение, которое у него выработалось за последний год-полтора к тому, что он пишет, заставило Лермонтова покраснеть и отвести глаза из страха, что Софи поймёт его чувства.

Второе издание «Героя» Лермонтов решил снабдить предисловием, в котором содержался бы ответ всем критикам. Он сидел за столом, обложившись журналами, а напротив, с пером и с бумагой наготове, – Аким.

   – Пиши, – сказал Лермонтов, – «Во всякой книге предисловие есть первая и вместе с тем последняя вещь...»

   – Ужасно оригинально! – пожав плечами, вполголоса отозвался Аким, но послушно наклонил голову и застрочил.

Лермонтову не только хотелось ответить этим журнальным писакам, но и пусть фразой, пусть одним только словом дать понять, что ему известно мнение хозяина Зимнего дворца и что он, Лермонтов, бывший хозяин сельца Кропотова, не считает это мнение для себя обязательным. Коротко доказав, что он не имел надобности выдумывать Печорина, а взял его из самой действительности, Лермонтов нашёл и слова для ответа государю.

   – Пиши! – лихорадочно блестя глазами, хрипло сказал он Акиму. – Пиши: «Вы скажете, что нравственность от этого не выигрывает? Извините. Довольно людей кормили сластями; у них от этого испортился желудок: нужны горькие лекарства, едкие истины...»

Софи Карамзина, прочтя это место, в весёлом ужасе всплеснула руками.

   – Боже мой, Лерма! Ведь это же дерзость! – сказала она. – А вдруг государь прочтёт и всё поймёт?

Лермонтов отшутился:

   – А вы бы разве хотели иметь царя, который всё читает и ничего не понимает?..

Бабушка приехала в тот момент, когда Лермонтов почти отчаялся её дождаться. Был мартовский вечер, бледной зеленью светилось небо, пронизывая слабым отсветом холодный воздух, крася тонкие стеклянистые корочки, поблескивавшие на поверхности луж. Лермонтов, сойдя с крыльца и звонко ломая на ходу молодой ледок, направлялся через двор к коляске, собираясь уехать. Вдруг за воротами, на улице, зазвенел непривычный в городе ямской колоколец, и Лермонтов сразу же почувствовал, что это бабушка. Он кинулся под сумрачную арку и, выскочив на панель, увидел, как бабушка, закутанная в толстый капот, трудно вылезает из возка, а около неё вьются, хлопочут Андрей Иванович, швейцар Данила, звонкоголосая Дарьюшка, ещё кто-то из прислуги...

   – Ну вот и доехала, слава Богу! – сказала бабушка, сидя на низеньком канапе в своей спальне, уже умытая, переодетая, оглядывая себя и словно не веря, что это она. – Как вы все тут? Как ты, душа моя? – Бабушка подняла взгляд на Лермонтова.

   – Да так как-то всё!.. – машинально ответил он шутливой фразой, но сразу же перевёл разговор на серьёзный лад и добавил: – А вы бы, родная, похлопотали насчёт отставки, так авось мне и уезжать никуда бы не нужно было. Ведь отпуск-то мой кончился...

К удивлению Лермонтова, бабушка ответила, что уже давно хлопочет об его отставке и что даже есть надежда, ибо хлопотами занят не только Алексей Илларионович Философов, но и великий князь.

Выслали Лермонтова из столицы неожиданно, в сорок восемь часов.

– Что ж! В конце концов, это к лучшему, – нервно смеясь, сказал он, приехав прощаться к Краевскому. – Я всё никак не мог угадать своего призвания: война или литература? Судьба сделала выбор за меня...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю