355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лидия Обухова » Лермонтов » Текст книги (страница 24)
Лермонтов
  • Текст добавлен: 4 мая 2017, 12:00

Текст книги "Лермонтов"


Автор книги: Лидия Обухова


Соавторы: Александр Титов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 38 страниц)

Он уже собрался, вопреки всяким правилам, напомнить Полетике, что пора открыть заседание, как сам Полетика, получив очередную записку жандармского поручика и рассеянно скользнув по ней взглядом, негромко сказал:

   – Господин секретарь, извольте огласить приказ его высочества...

Жандармский поручик, красивый выхоленный блондин, зашёлся сердитым румянцем, а сидевший рядом с ним чиновник с узенькими погончиками бесшумно поднялся и ровным, без выражения, канцелярским голосом прочёл уже известный Лермонтову приказ командира Гвардейского корпуса, великого князя Михаила Павловича, о предании его, Лермонтова, военному суду при Гвардейской кирасирской дивизии «за произведённую им, по собственному его сознанию, дуэль и за недонесение о том тотчас же своему начальству».

Окончив чтение приказа, чиновник пригласил Лермонтова к столу и дал ему подписать заранее заготовленную бумагу о том, что он, Лермонтов, с содержанием приказа ознакомлен. Подписывая бумажку – это вместе с чтением заняло две-три минуты, – Лермонтов заметил, что судьи-кавалергарды старались на него не смотреть; аудиториатский чиновник смотрел со свойственным его касте служебным недоброжелательством, зато жандармский поручик не спускал с него глаз, сравнивая, как казалось Лермонтову, свои наблюдения с тем, что ему было уже известно из бумаг.

Несмотря на мрачную парадность, витавшую в полупустой зале, Лермонтов в глубине души не верил всё-таки, что суд может вынести суровый приговор; кавалергарды, как он считал, не осмелятся во второй раз за какие-нибудь три года бросить вызов тем русским людям, которые всё ещё оплакивали гибель Пушкина и ждали, что друзья его убийцы хоть чем-нибудь попытаются искупить свою тяжкую вину перед Россией. И только присутствие жандарма, совсем необязательное по судебным правилам, вселяло в него какую-то тёмную тревогу.

Едва вернувшись к скамье и успев присесть, Лермонтов услышал голос Полетики:

   – Подсудимый, встаньте!

Лермонтов, поспешнее чем хотел, поднялся и почувствовал, как у него учащённо заколотилось сердце. В первый раз все до одного кавалергарды смотрели на него внимательно, не отводя взгляда. Лермонтов, не ловя этих взглядов, но и не избегая, приготовился отвечать на вопросы об обстоятельствах поединка, но Полетика, сведя над столом узкие волосатые руки в перстнях, хрустнул пальцами и, помедлив, опять негромко сказал:

   – Зачитывается предписание командующего Кавалергардским её величества полком генерал-майора барона Фитингофа о назначении судной комиссии...

Аудиториатский чиновник прежним ровным голосом стал читать эту новую бумагу, которая, к удивлению Лермонтова, оказалась намного длиннее великокняжеской. Из неё следовало, что Лермонтов нарушил не то четыре, не то пять статей Военно-уголовного устава, за что его и будут судить назначенные генерал-майором бароном Фитингофом судьи (следовало перечисление присутствовавших за столом, и Лермонтов узнал, что фамилия аудиториатского чиновника Лазарев, а жандармского поручика – Самсонов), но что он, Лермонтов, имеет право отвести любого из судей и требовать, чтобы назначили другого.

Лермонтова подмывало чем-нибудь позлить Полетику и особенно жандарма, и он уже собирался сказать, что даёт отвод поручику Самсонову и просит заменить его своим денщиком, но, вспомнив о бабушке, сдержался и ответил, что возражений против состава суда не имеет.

Тогда поднялся Полетика и, стоя, поручился за самого себя, пообещав, что будет судить Лермонтова по совести и в точном соответствии с существующими законами, потом потребовал того же от остальных. Кавалергарды по очереди нехотя вставали с мест, скороговоркой подтверждали, что намерены исполнить свой долг, как велит им их совесть, и снова садились, уткнувшись в бумаги. Аудитор и жандармский поручик принесли присягу последними.

После этого Полетика разрешил Лермонтову сесть и, несколько раз оглянувшись вокруг, снял тяжёлую каску с орлом, поставил её на стол и, вынув носовой платок, вытер свою жёлтую, будто костяную, лысину. Остальные кавалергарды тоже сняли свои блестящие каски, поставив их около себя, и Лермонтову на минуту представилось, будто он наблюдает странное чаепитие, на котором каждый из присутствующих пьёт чай из отдельного чайника. «Боже, какой вздор лезет в голову!» – подумал он, удивляясь самому себе.

Полетика опять неторопливо заговорил, и Лермонтов, поймав укоризненный взгляд аудиториатского чиновника, встал.

– Назовите вашу фамилию и имя, возраст, вероисповедание...

Лермонтов знал, что это – необходимая проформа, что без этого не бывает, и всё-таки злился и не мог заставить себя отвлечься от того простого и бесспорного факта, что, кроме чиновника в узеньких погончиках и жандарма, среди сидевших за столом людей не было ни единого, с кем бы он, Лермонтов, постоянно не встречался в петербургских домах, в театрах, в Красносельском лагере.

Ещё летом Бетанкуру, например, он проиграл подряд три партии на бильярде в ресторане Леграна, а Апраксина, наоборот, обошёл на офицерских скачках в Красном, попав с ним в один заезд. Самого Полетику, которого любовники его жены окрестили «божьей коровкой», Куракина, Зиновьева, косого заику Булгакова бессчётно встречал у тех же Философовых, да мало ли где ещё...

   – Зовут меня Михаил Юрьев, сын Лермонтов, от роду мне двадцать пять лет, веры греко-российской, – ответил он тоном ребёнка, которого взрослые спрашивают о вещах, им самим прекрасно известных и давно надоевших.

Со скучающим видом пропустив мимо ушей ответ Лермонтова, Полетика задал новый вопрос, такой же ненужный, как и первый; о том, где Лермонтов родился, из кого происходит и когда вступил на военную службу.

   – Родился в Москве, происхожу из дворян, а время вступления моего в службу видно из формуляра, – хрипло от раздражения ответил Лермонтов.

Кавалергарды, напоминавшие в своих великолепных одеяниях статистов роскошного безвкусного спектакля, опять уже не глядели на Лермонтова.

Куракин с Зиновьевым о чём-то тихо переговаривались; Булгаков, спрятав руки за стол, кажется, полировал ногти; Бетанкур и Апраксин водили карандашами по бумаге, но как-то рассеянно и праздно – похоже было, что просто рисовали традиционных заседательских чёртиков.

Когда откуда-то со двора донеслось далёкое ржанье, все, сразу оживившись, подняли головы и прислушались, и даже в скучных глазах Полетики промелькнула живая искра.

Аудиториатский чиновник скрипел пером, с привычным старанием записывая ответы Лермонтова, и только жандармский поручик с самого начала с неподдельным вниманием и заинтересованностью относился к тому, что происходило в зале.

   – Расскажите, где произведены были в первый офицерский чин, в каких полках служили кроме лейб-гвардии Гусарского, не находились ли под судом или в штрафах, – скучным голосом продолжал Полетика.

До сих пор Полетика задавал Лермонтову вопросы, отвечать на которые было бы до смешного легко, если бы они не раздражали своей ненужностью. Да и этот вопрос тоже был бы лёгкий, если б не упоминание о штрафе, от которого сразу же хищно насторожился жандарм. Но Лермонтов решил не доставлять ему удовольствия.

Сохраняя прежний вид, он ответил, что в корнеты произведён был по окончании Школы гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров в лейб-гвардии Гусарский полк, что потом служил в Нижегородском драгунском и лейб-гвардии Гродненском и что, наконец, вернулся в родной полк, в коем ныне и состоит поручиком.

О штрафе, который на него, Лермонтова, в своё время налагали, можно справиться в формулярном списке. Последнюю фразу Лермонтов произнёс с расстановкой, специально для жандарма и кинув в его сторону быстрый недобрый взгляд.

Полетика удовлетворённо наклонил жёлтую лысину. Бетанкур и Куракин, оторвавшись от чёртиков, бегло взглянули на Лермонтова, переглянулись между собой и снова уткнулись в стол.

   – Господин полковник, – выпрямляясь, сказал жандармский поручик, – разрешите вопрос к подсудимому.

   – Извольте, – сощурив глаза и поморщившись, неохотно ответил Полетика.

И Полетика, и остальные кавалергарды, и Лермонтов знали, что сейчас жандарм спросит Лермонтова о штрафе. Неизбежно произнесено будет имя Пушкина, вспомянута его дуэль с Дантесом – словом, начнётся разговор, который кавалергарды всегда воспринимали как разговор о верёвке в доме повешенного.

Для Лермонтова этот разговор был неприятен и неудобен не только тем, что он в разгар суда прояснял и подчёркивал неблагонадёжность его, Лермонтова, перед властями, но и тем, что в этом разговоре могла всплыть истинная причина его дуэли с Барантом: ненависть ко всем, кто имел прямое или косвенное отношение к смерти Пушкина. И в том, что Лермонтов не хотел этого разговора, не было трусости, боязни перед наказанием, как, наверное, думал жандармский поручик, – было просто то, чего не понимали ни жандарм, ни кавалергарды: желание уберечь дорогое имя от запоздалой клеветы, повод к которой, хотя и невольно, дал бы он сам, Лермонтов.

Понимая, что в стремлении избежать этого разговора кавалергарды будут ему помогать, Лермонтов сознавал и другое: Полетика, хотя и председатель суда, хотя и офицер, намного старший по чину, всё-таки не мог просто запретить этому смазливому, в новом, с иголочки, мундире жандарму задавать каверзные вопросы.

Лермонтов выжидающе напрягся.

   – Скажите, господин поручик, – преувеличенно вежливо обратился к нему жандарм, – а за что подвергались вы штрафу, о котором изволили упомянуть?

И он остановил на Лермонтове внимательный жёсткий взгляд, так разительно противоречивший его вкрадчивому тону; потом с открытым злорадством посмотрел на своих соседей по столу, – вот, мол, как нужно вести допрос, – затем опять перевёл взгляд на Лермонтова.

Лермонтов покраснел и затеребил пуговицу на вицмундире. Злость, которая в нём накапливалась, – злость на проволочки, на глупые вопросы Полетики, на придирчивость жандарма – вывела его из равновесия.

   – В своём ответе господину презусу (таков был титул Полетики как председателя суда) я уже имел честь представлять, что этот штраф значится в моём формулярном списке! – сдерживая бешенство, сказал он хриплым и сдавленным голосом.

   – Однако я настаиваю... – побледнев, ответил жандарм и повернулся к Полетике.

Полетика взглянул на Лермонтова, поёрзал на стуле и, опять сведя над столом руки с длинными пальцами, медленно произнёс:

   – В таком случае дело полагается решать опросом членов суда. Ротмистр Бетанкур, ваше мнение?

Бетанкур нетерпеливо вскинул темноволосую голову.

   – Я полагаю, господин полковник, что подсудимый прав, – ответил он с особой интонацией, значение которой было понято только Лермонтовым и кавалергардами, – мы собрались здесь не для того, чтобы судить поручика Лермонтова за прежние проступки...

Жандармский поручик снисходительно, хотя всё ещё нервно улыбаясь, перевёл взгляд с Бетанкура на Полетику, как бы демонстрируя ему, насколько его помощник далёк от понимания своей роли. Но Полетика не ответил на взгляд жандарма.

   – Штабс-ротмистр князь Куракин! – тем же бесстрастным голосом назвал он имя следующего заседателя.

Куракин, уже ждавший этого, откинулся на стуле и, сдерживая раздражение, сказал:

   – Присоединяюсь к мнению ротмистра Бетанкура.

Младшие члены суда – поручик Зиновьев, корнеты Булгаков и граф Апраксин, уже изнемогавшие от скуки, с открытым злорадством глядя на жандарма, повторили то же самое.

Полетика развёл руками, показывая жандарму, что ничего не может поделать.

   – Переходим к допросу по существу! – с непривычной для себя торопливостью сказал он, не обращая внимания на протестующие жесты жандармского поручика.

Лермонтов бросил на жандарма мстительный взгляд и тут же подумал о своих судьях: «Боже, с кем я заодно!.. Но всё-таки они ловкачи, эти павлины...»

Кавалергарды оберегали честь полка, как они её понимали, и собственное душевное спокойствие. Но этим же они оберегали и Лермонтова, как бы вычеркнув из дела важное, отягчающее вину подсудимого обстоятельство: авторство, пусть и в прошлом, нашумевших «непозволительных стихов».

Подводившая многих формула «по совокупности проступков» Лермонтову больше не угрожала.

И хотя суд, собственно, ещё и не начинался, Лермонтов переступил с ноги на ногу и облегчённо вздохнул.

9

В тот день, шестнадцатого марта, допроса по существу дела так и не состоялось: судьи забыли представить Лермонтова на медицинское освидетельствование, а без официальной справки об этом затруднялось судоговорение, поскольку речь должна была пойти о дуэли.

Полетика, с явным облегчением, приказал вернуть Лермонтова на гауптвахту. Это облегчение чувствовали и остальные кавалергарды, и сам Лермонтов, и только жандармский поручик с трудом сдерживал свою досаду и разочарование.

В следующий раз жандармы подвезли Лермонтова прямо к лазарету. В приёмном покое нетерпеливо похаживал по гладкому кафельному полу щеголеватый поручик Самсонов, а в углу, у окна, на некрашеных табуретах сидели Бетанкур и Апраксин, о чём-то лениво переговариваясь. Когда Лермонтов, сопровождаемый конвоиром, вошёл, они поднялись, и Бетанкур как-то уж очень просто, не по-судейски и не по-военному, сказал:

   – Пойдёмте к доктору.

Лермонтов молча скинул шинель и шляпу на табурет и пошёл за кавалергардами и жандармом.

В кабинете их встретил штаб-лекарь Кавалергардского полка надворный советник Дубницкий в небрежно накинутом поверх мундира белом халате. Лермонтов знал и его: в лагерях, в Красном Селе, Дубницкий обычно дежурил на скачках во время офицерских заездов на тот случай, если бы кто-нибудь разбился.

   – Э-э, какой знаменитый наездник к нам пожаловал... – весело начал он, тоже узнав Лермонтова, но при виде голубого мундира сразу же осёкся. – Раздевайтесь, пожалуйста, – обратился он к Лермонтову уже более официальным тоном.

Лермонтов неохотно, но торопливо и, как ему казалось, униженно стал расстёгивать крючки и пуговицы на вицмундире, а скинув его, заколебался и белую тонкую рубашку снял только после того, как Дубницкий остановил на нём выжидательный взгляд.

   – Ну-с, покажите-ка, где на вас расписался французик? – снова шутливо заговорил Дубницкий.

Найдя взглядом узкую фиолетовую полоску на груди у Лермонтова, он погладил её холодными пальцами – самыми кончиками, как гладят бумагу, желая узнать, насколько она гладкая. Потом так же погладил и шрам на руке, который был несколько шире и глубже.

   – Пустяки, – сказал он, – почерк детский. Не так ли, Альфонс Августинович? А вы как считаете, граф?

Дубницкий повернулся к сослуживцам, нарочно не обращая внимания на жандармского поручика, который, близоруко сощурясь и напустив на себя понимающий вид, тоже разглядывал следы Барантовой шпаги.

   – Нам от вас и нужно только короткое письменное заключение, – неожиданно сухо сказал Бетанкур, и Апраксин кивнул и улыбнулся, смягчая его сухость.

Дубницкий сел к столу.

   – Так за что же вас судят? – поднял он глаза на Лермонтова. – За то, что мало попало? Или за то, что сами отпустили француза целёхоньким?

Лермонтов молча повёл смуглым плечом.

   – Можете одеваться, – сказал Дубницкий, заметив на плече мурашки. Не вызывая писаря, он сам написал бумагу, подписал её, скрепил лазаретной печатью и уже без своего обычного балагурства протянул Бетанкуру...

10

Плаутин оказался прав, предупреждая Лермонтова, что его рапорт будет «фигюрировать» на суде. Получилось даже так, что Лермонтов в рапорте как будто наперёд угадал вопросы, которые ему зададут судьи, и заранее ответил на них с той степенью ясности, которая вполне устраивала большинство членов суда. И поэтому говорить Лермонтову пришлось меньше, чем он ожидал. Полетика, держа рапорт перед собой, спросил только, каких именно объяснений требовал у него Барант и в чём, собственно, состояли их обоюдные колкости. Лермонтов чуть-чуть замедлил с ответом: избежать упоминания о Машет, так чтобы она даже не подразумевалась, было теперь невозможно. По лицам кавалергардов он старался угадать, потребуют они, чтобы он назвал её имя, или нет. В конечном-то счёте это было безразлично: он всё равно не назвал бы, но могла получиться лишняя проволочка.

То ли кавалергарды поняли это, то ли из простой человеческой порядочности, но, чувствуя, что Лермонтов должен будет заговорить сейчас о Машет, они словно по команде приняли равнодушно-скучающий вид.

   – Господин Барант настаивал, чтобы я сознался в том, будто говорил о нём невыгодные вещи одной особе... – сказал Лермонтов.

   – А ещё что он говорил? – делая ударение на слове «ещё», спросил Полетика тоном человека, не желающего останавливаться на пустяках.

Лермонтов благодарно оглядел его жёлтую лысину.

   – А ещё он сказал, что если бы находился в своём отечестве, то знал бы, как кончить это дело, – ответил он.

   – Voilá l’insolence d’un péquin![111]111
  Вот наглость штафирки! (фр.).


[Закрыть]
– вполголоса, но довольно явственно произнёс вдруг Куракин.

   – Oui, c’est certes. Et cela devait etre puni![112]112
  Да, конечно. И это должно было быть наказано! (фр.).


[Закрыть]
– тоже вполголоса подтвердил сидевший рядом с ним Апраксин.

Зашептались и Зиновьев с Булгаковым.

   – Господин полковник! – впервые возвысил голос аудитор. – Я позволю себе напомнить, что судоговорение у нас, в России, происходит только на русском языке.

Полетика, слегка покосившись в его сторону, снова обратился к Лермонтову:

   – Ну, а вы?

   – D’abord, il m’a dit, – с удовольствием пользуясь случаем досадить аудитору, ответил Лермонтов, – que moi, je profiterais trop de ce que nous sommes dans un pays oú le duel est defendu, et je lui répondais alors: «Qu’á ca ne tienne, monsieur, je me mets enntiérement á votre disposition...»[113]113
  Сначала он сказал мне, что я слишком пользуюсь тем, что мы находимся в стране, где дуэли запрещены, и тогда я ему ответил: «Это ничего, сударь, я целиком в вашем распоряжении...» (фр.).


[Закрыть]

Увидев, что ещё более посеревший лицом аудитор, зло глядя на Полетику, покусывает перо, жандармский поручик, весь внутренне кипя, сказал:

   – Господин полковник, секретарь суда лишён возможности записывать показания подсудимого.

   – Не спешите, поручик, – невозмутимо ответил Полетика. – А вы, господин секретарь, записывайте...

И он медленно и внятно продиктовал перевод показаний Лермонтова. Спросив, согласен ли Лермонтов с переводом, и получив ответ, что да, согласен, Полетика повернулся к аудитору и будто машинально произнёс:

   – Точка...

Потом, под оживившимися взглядами остальных кавалергардов, снова заговорил с Лермонтовым:

   – Итак, подсудимый, барон де Барант упрекнул вас ещё и в том, что вы прячетесь за русские законы, воспрещающие дуэль. Может подтвердить это кто-нибудь из присутствовавших на балу?

   – Нет, – ответил Лермонтов, – нашего разговора никто не слышал. Но я надеюсь, что господин Барант не откажется от своих слов.

Куракин поинтересовался, когда же суд получит показания Баранта. Полетика, снова повернувшись к аудитору, спросил, отправлены ли во французское посольство опросные пункты. Тот важно ответил, что отправлены, но пока что находятся в канцелярии Министерства иностранных дел, где их переводят.

   – Слишком уж это затягивается, – сказал Куракин, – как будто они там Библию с древнееврейского собираются переводить.

   – Вот именно, – согласился Полетика, – возьмитесь-ка, князь, сами за перевод да прямо завтра же и пошлите через штаб полка.

   – Этого нельзя-с, господин полковник, – угрюмо возразил аудитор, – перевод должен быть утверждён в Министерстве иностранных дел.

Жандармский поручик торопливо поддержал его.

   – В таком случае я пошлю по-русски, – сказал Куракин.

Но жандарм и аудитор стали возражать и против этого, утверждая, что суд превышает свои полномочия, вступая в прямые отношения с посольством иностранной державы.

   – Ничего, ничего, – лениво отмахнувшись унизанной перстнями рукой, сказал Полетика. – Пошлите, князь...

У Полетики, как и у остальных кавалергардов, постоянно игравших роль публики на дипломатических приёмах, мысль послать во французское посольство бумагу, хотя бы и щекотливого свойства, не вызывала священного трепета, который испытывали аудитор и жандарм, не принадлежавшие к «premier Pétérsbourg»[114]114
  Петербургским верхам (фр.).


[Закрыть]
. У жандарма же, как показалось Лермонтову, помимо этой личной причины, была и служебная, по которой он не хотел допустить, чтобы судьи своим обращением тревожили обитателей роскошного особняка на Неве, близ Литейного двора. Но спорить с Полетикой открыто он не мог... Продолжая читать рапорт Лермонтова, Полетика спросил, подтверждает ли он и здесь, на суде, что умышленно выстрелил на воздух, не желая проливать крови противника. Лермонтов ответил, что подтверждает.

   – Кстати, – спросил Полетика, – почему вы до сих пор скрываете имя вашего секунданта? Отставной поручик Столыпин уже несколько дней как арестован...

Лермонтов хотел притвориться, будто не знает об аресте Монго, но передумал и ответил, что молчал только потому, что его не спрашивали.

   – Ваш противник не так скромен, – сказал Полетика, – его-то уж и вовсе не спрашивали ни о Столыпине, ни о графе д’Англесе, однако он не умолчал о них...

Когда Полетика закончил допрос, жандармский поручик спросил Лермонтова, с чьего разрешения он уехал из Царского Села шестнадцатого февраля, в день ссоры с Барантом.

   – С разрешения командира полка, разумеется, – спокойно соврал Лермонтов.

   – Генерала Плаутина? – переспросил жандарм.

   – Да, Плаутина. Не Бенкендорфа же – у каждого свой начальник, – съязвил Лермонтов.

Жандармский поручик багрово покраснел от злости, но ничего не ответил и только укоризненно взглянул на Полетику.

   – Подсудимый, – вяло сказал тот, – я запрещаю вам пикироваться с членами суда.

После этого заседание закрылось, и Лермонтова увезли на гауптвахту.

На следующий день, утром, когда Лермонтов, позавтракав, скучал над томиком стихов Барбье, к нему вошёл плац-адъютант, полнеющий, но всё ещё молодцеватый армейский майор. Повертевшись на каблуках в середине комнаты, он бегло оглядел стены, бросил взгляд на потолок и объявил Лермонтову, что, ввиду предстоящей отделки помещения, его сегодня же переведут на Арсенальный караул, что на Литейном. Лермонтов, оторвавшись от чтения, тоже осмотрел потолок и нашёл его совсем чистым, побелённым никак не раньше минувшего лета. Ярко-жёлтые охровые стены – чистые, без единого пятнышка – наверняка были покрашены одновременно с потолком. Почти новым выглядел и паркет.

Лермонтов сообщил свои наблюдения майору.

   – Ничего, – благодушно ответил тот, – лишний раз не помешает. Квартирный отдел округа вдруг что-то раздобрился. А если теперь отказаться, так потом – ау! Дают – бери, бьют – беги, сами небось знаете...

Произнеся эту немудрёную сентенцию, плац-адъютант вышел, и вскоре за Лермонтовым пришли конвоиры – унтер и солдат Павловского полка...

Красить почти что свежевыкрашенные стены было, конечно, глупо. Но и до обеда переносить кирпичи из одного конца училищного двора в другой, а после обеда – на старое место, как бывало в юнкерские времена, тоже глупо. И держать овёс на интендантских складах, пока в нём не заведётся жучок, и только после этого отсылать в полки, на корм лошадям, тоже глупо. А ведь всё это делалось, делается и будет делаться.

Кто-кто, а Лермонтов знал её, эту живучую, неистребимую, непостижимую для штатского человека армейскую глупость, во имя которой с одинаково лёгким сердцем совершали всё это и многое другое одетые в мундиры дураки и здравомыслящие люди.

Когда, например, по полку дежурил Саша Долгоруков, блестящий умница, знаток искусств и тонкий комментатор немецких философов начала века, порядку было ничуть не больше, чем в дежурство какого-нибудь Тирана или Соломки, отъявленных тупиц и болванов. Вернее, в том и другом случае царил тот же особый, свойственный только армии и лишённый логики порядок, который – по-видимому, в отличие от подлинного порядка – называется распорядком.

Знал Лермонтов и то, что пусть изредка, пусть случайно, но армейская глупость нет-нет и обернётся для человека добром.

Так было и сегодня: благодаря армейской глупости Лермонтов переезжал на Литейный, где всех этих глазастых плац-майоров и плац-адъютантов и духу не было, а караулы тоже почти всегда занимали гвардейцы. И Лермонтов рассчитывал, что у него не только будет возможность видеться с кем захочет, но и выходить в город, – по крайней мере, иногда, по крайней мере, за тем, чтобы увидеть бабушку...

Но в первые два дня Лермонтову на Литейном не повезло: караулы были не от гвардии, а от внутренней стражи, и он не только никуда не смог выйти сам, но и к нему не пускали никого, кроме бабушкиных слуг, приносивших еду.

На третьи сутки, раздосадованный безвылазным сидением в большой, как танцевальная зала, почти пустой комнате и частыми неделикатными посещениями караульного начальника, который показал себя бдительным стражем и несговорчивым человеком, Лермонтов, усевшись с книжкой в руках в промятое и не очень чистое, но удобное кресло, позёвывая, смотрел сквозь непомерно высокое окно на улицу. За окном был виден большой кусок Литейного проспекта с недавно построенным для каких-то надобностей домом – серым, тяжко громоздким и нагоняющим тоску унылой сухостью своих линий. Эта часть проспекта, прилегающая к Неве и замкнутая круглой прокопчённой громадой Литейного двора, была почти безлюдна, и Лермонтову приходилось довольствоваться наблюдением за тихо падающими снежинками да вспоминать о своих немых разговорах через окно с девицей, живущей в одном из внутренних флигелей ордонансгауза. Книжка – роман Альфонса Карра «Sous les tilleules»[115]115
  Под липами (фр.).


[Закрыть]
– с первых же страниц стала раздражать его длинными и серьёзными описаниями пустяков, и он пожалел, что сам же, ещё до ареста, долго выпрашивал её у Соболевского...

Было около шести часов вечера. Приближалось время смены караулов на гауптвахте и ужина, который Лермонтову, так же как завтрак и обед, каждый день приносили из дому вместе с написанными старинным узорчатым почерком записочками от бабушки, содержавшими наставления, напоминания и благословения.

Ожидая слуг с вестями из дому, Лермонтов старался угадать, какой караульный начальник заступит сегодня – гвардеец или нет. Ему очень хотелось, чтобы это был наконец гвардеец, а не mauvais sujet[116]116
  Мерзавец (фр.).


[Закрыть]
вроде сегодняшнего армеута, от которого он был рад уехать даже в суд.

Стенные часы где-то в дальнем переходе глухо пробили шесть раз. Лермонтов машинально пробарабанил ногтями «развод караула» по твёрдой обложке романа и, обернувшись, нетерпеливо взглянул на дверь. Вскоре за дверью послышались шаги и гулкий стук обитого железом ружейного приклада: это для встречи офицеров делал «на караул» стоявший у дверей часовой. В дверь постучали.

   – Да! – громко крикнул Лермонтов и развернул кресло, чтобы лучше видеть.

Первым вошёл с какой-то бумагой в руке начальник отстоявшего свою смену караула, пожилой армейский штабс-капитан, тот самый, который за сутки сумел до тошноты надоесть Лермонтову. За ним шагнул через порог высокий бледный офицер в тёмно-зелёном, с голубыми отворотами, мундире Семёновского полка и в литых металлических эполетах. Лермонтов узнал Митеньку Кропоткина, с которым познакомился, ещё будучи юнкером, в Петергофском лагере. Митенька учился не в юнкерской школе, а в Пажеском корпусе, но в Петергофе и воспитанники школы, и пажи занимали места по соседству – в том же Кадетском лагере, расположенном близ Александрии.

Лермонтов не знал, стоит ли при штабс-капитане обнаруживать, что знаком с Митенькой, и молчал.

   – А вот, князь, тот арестант, о котором я имел честь вам докладывать... – важно и таинственно, хотя и с чуть заметным оттенком подобострастия, обращаясь к Митеньке, сказал штабс-капитан.

   – Да, да, я знаю, – вдруг зашагав мимо него, небрежно бросил Митенька и весело крикнул, подходя: – Здравствуй, Лермонтов! Я знал, что ты тут, и потому даже не лынял.

Увидев Митеньку, человека своего, гвардейского круга, услышав от него это хорошо знакомое словечко («лынять» значило отлынивать, уклоняться от службы), тоже своё, Лермонтов понял, что скрывать знакомство с Митенькой не нужно и что ближайшие сутки он проведёт так, как ему захочется. Он поднялся, загремев креслом, и пожал Митеньке руку.

   – Здравствуй, Кропоткин! Право, я рад тебя видеть, хоть и в таком месте, – сказал Лермонтов.

   – А что за место! – коротко и беззаботно оглянувшись вокруг, ответил Митенька и продолжал, подмигивая и смеясь: – Нет, я, пожалуй, больше рад. Ведь ты теперь стал такой знаменитостью, что увидеть тебя считается большой честью...

   – Ещё бы! – подтвердил Лермонтов. – Для того-то меня сюда и посадили, чтобы эта честь могла доставаться только избранным: часовым, разводящим да караульным начальникам.

Митенька, радостно блеснув глазами, засмеялся ещё громче, найдя шутку Лермонтова забавной.

Штабс-капитан, стоя около двери, с хмурым удивлением наблюдал эту сцену, сознавая себя чужим, ненужным и забытым.

Наконец он не выдержал:

   – Извините, князь, но в шесть часов вы должны были подписать рапорт о приёме караула. Сейчас четверть седьмого, а вы ещё не произвели проверки других арестованных и не пересчитали боевых запасов...

   – В самом деле? – весело удивился Митенька. – Что же вы раньше не сказали? Давайте я подпишу, и можете уводить ваших солдат.

Серые морщинистые щёки штабс-капитана чуть заметно порозовели.

   – Но, князь, – подавляя раздражение, с вымученной улыбкой сказал он, – это было бы нарушением воинского устава. Я обязан показать вам всё.

   – Ну, воля ваша, – пожимая широкими плечами, неохотно согласился Митенька, – показывайте!

Дружески улыбнувшись Лермонтову и громко пообещав, что скоро вернётся, он направился к двери. Штабс-капитан, дождавшись, когда Митенька прошёл в дверь, проводил его осуждающим взглядом и вышел вслед за ним, недовольно качая головой и что-то бормоча про себя.

Оставшись один, Лермонтов вернулся к окну и снова опустился в кресло. Он опять взял роман Карра и, мысленно придираясь к каждому слову, прочёл несколько страниц. Из коридора слышались раскатистые командные выкрики, ритмический шум шагов, те же надоевшие удары прикладов о каменный пол. Это новый караул занимал посты.

Лермонтов с досадой захлопнул книгу, и тотчас же за дверью, неожиданно и волнующе, раздались громкие барские голоса, смех и бряцанье шпор. «Премиленькая Бастилийка в самом центре Петербурга!» – узнал Лермонтов низкий гудящий баритон Соболевского, и почти сразу же, с шумом распахнув дверь, появился он сам – в расстёгнутой медвежьей шубе, под которой топорщилась мятая грудь пикейной сорочки, и держа вперекидку на левой руке странного, чтобы не сказать – дурацкого, вида мохнатую рыжую доху.

За Соболевским шумно вошли Саша Долгоруков и Костя Булгаков, а за ними, с широкой улыбкой гостеприимного хозяина, появился Митенька, только что проводивший хмурого армейского штабс-капитана.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю