355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лидия Обухова » Лермонтов » Текст книги (страница 22)
Лермонтов
  • Текст добавлен: 4 мая 2017, 12:00

Текст книги "Лермонтов"


Автор книги: Лидия Обухова


Соавторы: Александр Титов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 38 страниц)

4

Был один из тех редких вечеров, когда Александра Фёдоровна, императрица всероссийская, чувствовала себя в Зимнем дворце как довольная жизнью немецкая хозяйка в своём домике под островерхой черепичной крышей где-нибудь на тихой окраине Хемница или Магдебурга, – спокойно, уютно и радостно.

Особенных причин, правда, к этому не было, – в положении императрицы всё оставалось так же, как было не только вчера и позавчера, но много-много лет назад: она коротала свой век нелюбимой женой, которой тем не менее воздавались все присущие её сану почести. Почести ей со временем надоели, а с равнодушием супруга она свыклась.

Правда, пока ей не стукнуло сорок, Александра Фёдоровна позволяла себе кое-какие увлечения, держа их, разумеется, в строжайшем секрете. Но природу обмануть невозможно: сорок лет – действительно бабий век, как говорят в стране, где ей суждено умереть.

Поняв это и трудно смиряя неугасшие желания, она вырвала из сердца последнюю свою нежную привязанность – любовь к красавцу кавалергарду Александру Трубецкому, которого в тайные минуточки называла она Бархатом – сокровенным словечком, откуда-то ставшим известным всему Петербургу.

С тех пор, оскорблённо и боязливо замкнувшись, императрица жила дочерьми, которых искренне любила, особенно старшую – Марию, вызывавшую в ней завистливое восхищение полным отсутствием страха перед грозным отцом.

Кроме любви к дочерям (сыновей от неё отдалили) жизнь императрицы скрашивала дружба с немногими придворными – по большей части женщинами – да вести из родной Германии.

И вот днём пришла эстафета от брата, наследного принца прусского, и братнее письмо было непривычно интимным и дружеским и заканчивалось приглашением приехать летом в Берлин, куда уже готовилась собраться вся родня: прусская, баварская, саксонская, вюртембергская.

Александра Фёдоровна так или иначе собиралась в Германию – для поправления здоровья врачи настойчиво посылали её в Эмс.

Как всякая добрая немка, Александра Фёдоровна любила родню, кроме, конечно, русской: её всегда шокировали, почти пугали сумасбродные пучеглазые братья и открыто развратные сёстры мужа. Тайную боль (а почти все её искренние чувства были тайными) причиняло императрице то, что бедная Marichen пошла в своих недостойных тёток...

Но в этот мартовский вечер императрица ни о чём подобном не думала. Она ходила по пустым комнатам своей половины и, остановившись где-нибудь, прикрывала веки и представляла себе прохладные аллеи Сан-Суси, огромный и с виду неуклюжий, но такой уютный внутри дворец, где протекало её детство, и короткие, широкие, как площади, солнечные улицы Потсдама, по которым можно ходить в любую погоду, не замочив ног. Это не какой-нибудь Петергоф или Гатчина...

И она, зная, что никто не может её видеть, улыбалась горделивой немецкой улыбкой...

Ровное хорошее настроение императрицы ещё больше поднялось за ужином, когда неожиданно приехала её близкая подруга Сесиль Фредерикс, а дежурные фрейлины Карамзина и Оленина украсили застольную беседу свойственным им тонким остроумием и корректной непринуждённостью.

После ужина, состоявшего на этот раз только из немецких блюд, императрица попросила Карамзину, чтобы кофе с любимыми ею кюммелькухенами[100]100
  Мятные хлебцы (нем.).


[Закрыть]
подавали в Малую гостиную, а сама, зардевшись болезненными пятнами (что всегда было у неё признаком внезапного волнения) и извинившись, вышла, сказав, что вернётся прямо туда.

Сесиль Фредерикс и обе фрейлины, заметив её волнение, но не подав виду, беззаботно болтая на смешанном франко-русско-немецком наречии, которое как-то само собой установилось на половине императрицы, перешли в соседнюю комнату (это и была Малая гостиная) и расселись вокруг низенького кофейного столика, перед камином, ограждённым экраном из разноцветного богемского стекла.

Вскоре в гостиную, шурша тяжёлым платьем, вошла и хозяйка. Она села в оставленное для неё кресло и, выпростав руку из-под свисавшей с острых плеч белой атласной накидки, положила на край столика несколько листков сиреневой бумаги. Мелко тряся завитой головой – императрица уже много лет страдала нервным тиком, – она с вялой улыбкой повела вокруг светлыми выпуклыми глазами и вибрирующим от волнения голосом сказала:

   – Мне сегодня очень хорошо, mesdames... Вы тоже имеете в этом долю, и я хочу быть благодарной...

Всё так же улыбаясь, она притронулась к листкам маленькой сухой рукой, на которой поблескивало одно только обручальное кольцо, и добавила:

   – Уверена, что вам не будет скучно. У меня сегодня интересные герои: таинственная, как Лорелей, madame Бахерахт, свежая и прекрасная, как Наталка-полтавка, madame Щербатова и две мужские персоны, которых ещё не умею определить... юный барон де Барант и наш поэт Лермонтов...

Это было уже не в первый раз: в дни особенно дурного настроения и в хорошие дни (их, впрочем, было гораздо меньше) императрица в кругу самых близких ей женщин читала вслух свой дневник – не подряд, конечно, а те страницы, которые не были слишком интимны: дворцовые и городские новости, беглые записи встреч и разговоров.

Не говоря уже о Сесили Фредерикс, Карамзина и Оленина чаще остальных удостаивались такого доверия: императрица знала, что они умеют хранить чужие секреты, и связывала это с их целомудрием, тогда как болтливость большинства придворных дам считала неизбежным следствием образа жизни...

   – Annete, – обратилась императрица к сидевшей с краю Олениной, – прикройте, пожалуйста, дверь, дитя моё. Кажется, я плохо её закрыла...

Оленина, высокая, с туго обтянутыми шёлком грудью и бёдрами, совсем не аскетического типа женщина, поднялась и подошла к двери, слегка приоткрыв её, прежде чем захлопнуть. В недавно покинутой столовой раздались мужские шаги и голоса.

   – Мы сделаем нашим дамам маленький сюрприз! – сказал за дверью высокий голос государя.

Оленина, тряхнув кольцами светлых волос, смятенно оглянулась в сторону кофейного столика и поймала испуганные взгляды остальных женщин. Императрица, ещё чаще и мельче тряся головой, схватила сухонькой рукой листки и снова спрятала под накидку. Позы женщин сразу стали натянутыми и неестественными, как у натурщиц, которые готовятся позировать перед капризной знаменитостью. Мужские шаги раздались совсем близко. Оленина распахнула дверь и присела в низком поклоне, пропуская государя.

   – Нет, нет, нет! Ради Бога, без церемоний! – кокетливо сказал Николай Павлович и, ловко поймав за кончики пальцев пухлую бледную руку фрейлины, поднёс к надушенным усам.

Подойдя к столику, он, с непринуждённо разыгранной почтительностью, приложился к дрожащей руке жены и по очереди подошёл к Сесили Фредерикс и Карамзиной, на которой чуть дольше задержался взглядом.

Повторяя жесты и чуть ли не слова государя, пришедшие с ним мужчины – генерал-адъютант граф Орлов, свиты генерал-майор Плаутин и камергер граф Виельгорский – привычно и бесстрастно исполнили требования этикета.

   – Надеюсь, мы не слишком помешали вашему уединению, mesdames, – отодвигая ногой в ботфорте низкий пуфик и ища глазами более достойную себя мебель, сказал государь.

   – О, как можно, ваше величество! – поспешно ответила императрица, тряся пепельными буклями. – Здесь всегда вам рады...

Николай Павлович, а за ним оба генерала и граф Виельгорский бесшумно расселись, вклинившись между женщинами.

Пока это происходило, императрица, сделав вид, будто ей жарко, сняла с плеч накидку и, незаметно обернув ею дневник, положила к себе на колени. Ей показалось, впрочем, что Виельгорский заметил это, но он был свой, его жена и дочь относились к числу немногих самых близких императрице людей, и то, что он что-то заметил, могло даже пригодиться.

Натянутость не исчезала. Императрица кроме испуга испытывала тяжёлую досаду и неудовлетворённость, которую всегда испытывает автор, внезапно лишившийся аудитории; Сесиль Фредерикс, полька и патриотка, почти открыто не любила Николая Павловича; Олениной не терпелось узнать пикантные, как она ожидала, новости, а Карамзина терзалась мрачными предчувствиями; сочетание имён, в которое попало имя Лермонтова, казалось ей зловещим.

Утратив свою обычную непринуждённость, она, хмурая и молчаливая, сидела между Виельгорским и Плаутиным, и щёки её багровели такими же некрасивыми нервическими пятнами, как у императрицы.

   – Annete, будьте до конца благодетельницей, – сухим и скучным голосом обратилась к Олениной Фредерикс, – поторопите с кофе...

Пышная Оленина величаво поднялась, притянув к себе быстрый взгляд Орлова.

   – А мы... мы можем рассчитывать, что и нас не забудут? – с наигранным смирением спросил Николай Павлович.

Императрица, хорошо знавшая цену этому смирению, снова испугалась.

   – Хозяин за этим столом – вы, государь! – сказала она и, не находя покоя рукам, погладила лежавшую на коленях накидку.

Раздался упругий хруст, и императрица вздрогнула всем телом. Граф Виельгорский шумно двинул стулом и, будто что-то поднимая, склонил гладкую лысину, в которой разноцветно отразился отсвет экрана. Николай Павлович настороженно скосил взгляд, но ответил, не изменив тона:

   – Нет, нет! Здесь все мы – только гости. Но у нас на Руси гостей-мужчин принято угощать чем-нибудь мужским...

   – Да, да, – почти обрадовалась императрица. – Annete, прикажите к кофе что-нибудь крепкое...

   – Не за себя хлопочу – за други своя, – кокетливо извиняясь, сказал Николай Павлович, когда Оленина вышла. – Орлов и Плаутин – кавалеристы, народ избалованный, не то что наш брат пехтура... Ведь верно, граф? – неожиданно обернулся он к Виельгорскому, который никогда не был на военной службе, если не считать короткого пребывания в ополчении в двенадцатом году.

Николай Павлович на этот раз не рисовался своей забывчивостью: военная служба была для него таким универсальным, таким обязательным состоянием, что ему, лишь сделав над собой усилие, удавалось допустить, что кто-то из живущих бок о бок с ним людей мог не быть в военной службе.

   – Vous aves raison mille fois, Sir![101]101
  Вы тысячу раз правы, государь! (фр.).


[Закрыть]
– ответил Виельгорский, как всегда в затруднительных случаях переходя на французский.

Бесшумно двигаясь, внесла на подносе кофе молоденькая румяная камер-юнгфера, в белоснежном кружевном фартуке и голландском чепце с торчащими, как уши, острыми накрахмаленными кончиками. За нею вошла Оленина с фарфоровым ликёрным кувшином в руках.

   – Вот такой же кофе я, помню, пил однажды в Варне, – глотнув из маленькой чашечки, растроганно сказал Николай Павлович и обвёл присутствующих выжидательным взглядом.

Упоминанием о Варне, где он во время последней русско-турецкой войны связал своим присутствием руки генералам, осаждавшим эту крепость, Николай Павлович преследовал двоякую цель: лишний раз сыграть перед публикой, хотя и немногочисленной, роль благодарного гостя и нежного супруга (это была попутная цель) и вызвать на воспоминания Орлова и Плаутина, чтобы они стали рассказывать о трудностях осады и о том, что крепость в конце концов была взята только благодаря выдающимся стратегическим способностям и неутомимой распорядительности его, Николая Павловича (это была главная цель).

Но ленивому от природы Орлову не хотелось ворошить в памяти давние события, да ещё тратить усилия на то, чтобы истолковать их в желательном для государя смысле, с риском к тому же сказать что-нибудь не то. И он просто промолчал, опустив глаза и перестав смотреть даже на Оленину.

Плаутина тоже нисколько не занимала Варна. Ещё в польскую кампанию, кочуя с полком по усадьбам магнатов и богатым монастырям, он приобрёл непобедимую страсть к хорошим ликёрам, а в кувшине, принесённом Олениной, был настоящий шартрез.

Николай Павлович повторил свою фразу о кофе, который он пил в Варне, и снова выжидательно посмотрел на обоих генералов. Генералы по-прежнему безмолвствовали.

«Ах, Боже мой, что за упрямые, беспонятливые люди! – опять пугаясь, подумала императрица. – Ну что им стоит поговорить немножечко об этой Варне?.. Недаром всё-таки военных издавна считают недалёкими...»

   – C’etait un bel assaut, comme on dit[102]102
  Это был великолепный штурм, как говорят (фр.).


[Закрыть]
, – спасая положение, сказал Виельгорский.

Императрица поблагодарила его взглядом.

Но Николая Павловича этот дилетантский отзыв об операции, успех которой он привык считать делом своих рук, неприятно задел и сразу же заставил вспомнить, что Виельгорский никогда не был военным или, вернее, служил когда-то без году неделю. Он скользнул холодным взглядом по выхоленным розовым щекам Виельгорского и молча в первый раз протянул руку к кувшину с ликёром. Виельгорский, как ни в чём не бывало, повернулся к Карамзиной и тем же тоном, каким только что говорил о «великолепном штурме» Варны, начал рассказывать что-то о театре.

   – И здесь та же безрадостная картина, что и везде, – немного послушав, хмуро сказал Николай Павлович и поджал губы.

Виельгорский, завзятый театрал, думая, что Николай Павлович собирается ругать авторов и актёров, принялся горячо и уже искренне защищать их.

   – Допустим, что всё это так, – нетерпеливо сказал Николай Павлович. – Но театр – это не только авторы и актёры, это ещё и публика...

   – Вот именно, ваше величество: и публика, – подхватил довольный Виельгорский, не замечая, что перебивает Николая Павловича. – А наша публика – чуткий камертон изящного вкуса...

   – Уж чего изящнее, – с мрачной иронией согласился Николай Павлович. – Взять хотя бы вчерашний случай в Александринке...

И он, приводя по памяти целые фразы из утреннего доклада обер-полицеймейстера Кокошкина, рассказал, что накануне вечером, когда Асенкова, игравшая в «Гусарской стоянке», вышла на сцену, по роли туго обтянутая мундиром и рейтузами, какой-то измайловский офицерик громко, на весь зал, бросил ей грубо непристойную реплику. Оскорблённая артистка в слезах убежала за кулисы.

   – Ah, c’est affreux! Voili'a un ignoble coup de thearte![103]103
  Ах, это ужасно! Вот мерзкая выходка! (фр.).


[Закрыть]
– растерянно произнёс Виельгорский, не замечая своего невольного каламбура.

   – Прямая дорожка молодцу на Кавказ, – жёстко усмехаясь и имея в виду измайловского офицера, сказал Николай Павлович. – Не хочешь шить золотом, так бей молотом...

В наступившей тишине скованность и неловкость ощущались почти физически, и даже императрица, продолжая про себя сокрушаться неподатливой молчаливостью генералов, раза два подливала в свой кофе ликёр.

   – Послушай, Плаутин, а по какому праву твои офицеры вмешиваются в мои отношения с иностранными государствами? – спросил вдруг Николай Павлович.

Тон у него был ровный и не выражал ничего, кроме простой заинтересованности. Однако притворство Николая Павловича было понятно всем, кроме Плаутина, который в это время, тихо и увлечённо сосредоточившись на своих ощущениях, мысленно сопоставлял качества ликёров, испробованных им в разных местах и в разные годы.

   – Должно быть, по праву родства, ваше величество, – не очень охотно, но в тон Николаю Павловичу, как ему показалось, отвечал Плаутин. – Ведь Ломоносов у меня, если изволите помнить, – брат нашего посланника в Мюнхене, Вяземский – кузен секретаря посольства в Париже, Шувалов – пасынок неаполитанского посла... Да из моих мальчиков можно было бы сформировать целое Министерство иностранных дел!..

   – А Лермонтов что ж? Лермонтов – директором департамента? – возвысив голос до звона, опять спросил Николай Павлович.

   – А Лермонтов сочинял бы у нас дипломатические депеши, – светло взглянув в лицо Николаю Павловичу, ответил Плаутин, ещё не расставшийся со своими грёзами. – Недаром же у него такое перо, что может пронзить подмётку солдатского сапога!..

В гостиной опять стало тихо. И было в этой тишине что-то заставившее Плаутина испугаться своей шутки. Произнеся её, он опомнился и, словно проснувшись, с беспомощной улыбкой огляделся вокруг.

   – Безобразие! По-зор! – гневно и по-фельдфебельски заливисто, как на плацу, выкрикнул Николай Павлович. – Как ты смел скрыть от меня, что Лермонтов дрался с чиновником французского посольства?

Плаутин поднял глаза и, встретив холодный уличающий взгляд Николая Павловича, решил не оправдываться, хотя он ничего не знал об этом поединке.

   – Виноват, ваше величество, – негромко сказал он.

   – Ты мне ответь, – звонко и зло продолжал выкрикивать Николай Павлович, – почему я последним узнаю о таких вещах? Последним – и от кого? Не от командира полка, что было бы естественно, а от женщины далеко не самой блестящей репутации...

Николай Павлович неожиданно запнулся, почувствовав, что сказал лишнее. Он побагровел от досады на самого себя, кинул быстрый взгляд в сторону императрицы и, в смущении оглядев ногти на правой руке, сказал почти обычным тоном:

   – Это неприятная история. Без суда здесь не обойтись. Сейчас вернёмся ко мне, и я дам тебе необходимые инструкции по этому делу...

Николай Павлович поднялся и, безмятежно и благодарно улыбаясь, поднёс к губам руку императрицы, потом не спеша подошёл по очереди к Сесили Фредерикс, к Олениной, к Карамзиной, заглядывая в глаза и успокоительно журча:

   – Благодарим, mesdames. Жаль покидать ваше общество, но – дела!..

Орлов и Плаутин поднялись и стали прощаться одновременно с Николаем Павловичем, а Виельгорский, не зная, идти ему или нет (штатские чины в свите государя чувствовали себя пасынками), беспокойно ёрзал на стуле.

Карамзина положила ему на плечо руку и прошептала:

   – Пойдите с ними, граф, и послушайте, что там будет говориться...

Виельгорский несколько мгновений раздумывал, сузив глаза под очками, потом встал с места и, обменявшись с женщинами взглядом заговорщика, быстро и решительно вышел.

Когда за ним закрылась дверь, императрица, устало улыбаясь, сказала:

   – Визит государя и его беседа с генералом Плаутиным избавили меня от приятного труда прочесть вам мой дневник. Тем более что, как оказалось, у нас один и тот же источник...

   – Твоя «таинственная Лорелей», не правда ли, Alexandrine? – язвительно перебила её Фредерикс. – Только Николай Павлович назвал эту особу точнее: «женщина не самой блестящей репутации...»

В усталых глазах императрицы снова мелькнул испуг.

   – Умоляю тебя, Сесиль!.. – тихо сказала она. – Оставим такие слова на совести мужчин, пусть они считают их своей привилегией...

5

Весь конец Великого поста прошёл в полку как один день беспрерывных разводов, муштровок и парадировок.

Вырваться из этого утомительного хоровода было нелегко, да Лермонтов и не делал никаких попыток, хотя после встречи с Корсаковым он ещё ни разу в Петербурге не был.

Известия о бабушке время от времени ему привозили слуги, что же говорилось в столице о его поединке с французом, он знал от однополчан, возвращавшихся из увольнения. Впрочем, нового ничего не было: до властей слухи пока не дошли.

Утром одиннадцатого марта Лермонтов проснулся в маленькой квартирке своего эскадронного командира. В окно прозрачно и густо вливалось ярко-белое солнце; треща и стреляя, горела печка, топившаяся с открытой дверцей.

В комнату вошёл Бухаров. Он был уже в форменных рейтузах и в сапогах со шпорами, но без мундира.

   – Привет тебе, о мудрый старый кентавр! – закинув руки за голову и с хрустом потягиваясь, чуть хрипло со сна сказал Лермонтов.

   – И вечно ты меня со всякими скотами сравниваешь, – притворно ворчливо, а на самом деле польщённо ответил Бухаров. – Вставай лучше, в эскадронах, поди, уже всё кипит.

   – Стыдитесь, полковник! Какие же кентавры – скоты?..

Когда Бухаров вышел, Лермонтов ещё раз потянулся, скинул одеяло и бодро сел на тахте. Он тоже надел рейтузы, сапоги, а венгерку оставил висеть на спинке стула, стоявшего рядом с тахтой. Мельком взглянув в окно и увидев, что около казарм пусто, Лермонтов понял, что солдаты и унтера, а может быть, и некоторые из офицеров уже около конюшен.

В эскадронах и впрямь, наверное, всё кипело: в этот день была выводка коней, которых собирался смотреть сам Плаутин. День выводки во всей гвардейской кавалерии назывался «судным», потому что частенько примерно десятая часть нижних чинов и офицеров вечер этого дня встречала на гауптвахте...

Согласно и тонко позванивая шпорами, Лермонтов и Бухаров сошли с низенького крыльца. Прозрачный воздух стеклянно голубел, как бывает только ранней весной; между рыхлых облаков светло и глубоко открывалось небо – тоже совсем весеннее в своей чистой и мягкой голубизне, и не хотелось думать о том, что всему этому время ещё не приспело и что ещё обязательно вернутся серые, как вечера, дни, метели и морозы.

От конюшен, расположенных в дальней стороне полкового двора, примыкавшей к пустому полю, упруго неслось разноголосое ржанье коней и людские голоса; было в этих звуках что-то привольное и беспричинно радостное, и Лермонтов с Бухаровым не сговариваясь прибавили шагу. Вдоль обоих фасадов офицерской конюшни на недоуздках, тесно сбившись у коновязей, стояли уже вычищенные кони, по-зимнему курчавые и седые от инея; немного в стороне, смеясь и переговариваясь, толпились денщики.

При Хомутове каждый офицер представлял на выводке только одну лошадь, какую хотел; Плаутин же приказал выводить всех, ходивших под верхом. Денщики от этого взвыли.

Лермонтов держал трёх верховых лошадей; кроме своего любимца Парадёра, купленного у бывшего командира, когда он оставлял полк, ещё солового мерина Августа и кобылицу.

Ухаживать за ними Сердюку помогал Вертюков. И сегодня рано утром, облачившись в нарочно сшитый для него серо-синий денщицкий мундир, Вертюков пришёл на выводку вместе с денщиком Лермонтова.

   – Глянь-ка, хохол, – барин! – хлопнув Сердюка по плечу и выходя из толпы, сказал Вертюков, первым заметивший Лермонтова.

Денщики, в том числе и лермонтовский Сердюк, оборвав разговоры и смех, напряжённо вытянулись, увидев офицеров; только Вертюков, сняв по-мужицки фуражку, дружелюбно-почтительно поздоровался с Бухаровым и с фамильярным радушием пожелал Лермонтову доброго утра, спросив по обыкновению, как почивалось.

Бухаров, осматривая и оглаживая лошадей, медленно пошёл к дальнему концу коновязи, а Лермонтов двинулся туда, где стояли его лошади.

   – Парадёр! – окликнул он своего любимца.

Парадёр, тёмно-серый в яблоках скаковой орловец, выгнув тонкую шею и остро подняв уши, оглянулся и тихо заржал. Подойдя, Лермонтов обнял его сухую голову и поцеловал в тёплый розовый храп. Огладив голову и шею коня, Лермонтов взглянул на свои руки в белых перчатках и не увидел на пористой лайке никаких следов пыли.

   – Ты, что ли, чистил его? – опросил он Вертюкова.

   – А то кто же? – ворчливо ответил Вертюков. – Хохол-то с ним не в ладах.

   – Как это – не в ладах? – переспросил Лермонтов.

   – Да так: то удилами задёрнет, то концом повода хлестнёт исподтишка. А чистить боится. Ябеды не люблю, а про такое молчать не стану...

   – Сердюк, я уже много раз говорил тебе, чтобы ты не портил коню характер, – хмуро сказал Лермонтов.

   – Та вин ось завше мэнэ пэрший займае! – привычно разыгрывая обиженного, ответил денщик, коротко и зло взглянув на Вертюкова.

   – Да кто же из вас умнее? – устало возразил Лермонтов. – Уступи ему.

   – Хай вин уступае! – упрямо ответил денщик. – Вы що думалы: вин глупый? Тю-тю! Це ж така хытра тварюка!

   – Почему же он меня никогда не займает, как ты говоришь? – спросил Лермонтов, сняв перчатку и голой рукой водя по нежной и гладкой, как атлас, коже в паху у коня. Парадёру было щекотно и холодно, он мелко подрагивал кожей, но охотно терпел это от Лермонтова.

   – О це ж и есть, що вин хитрый, як видьмак! – тоном обличения выкрикнул денщик. – Хочитэ знаты, що вин зараз думае?

Лермонтов усмехнулся:

   – Ну-ну, скажи, это любопытно...

   – Вин думае: «Колы я зроблю лыхо их благородию, воно прикаже мэнэ арапником видстегаты або вивса нэ даваты. Краще я зроблю якысь паскудство Сердюкови, бо вин хлопец малый и ни як нэ може мэни отомстить». Ось що вин думае, цей видьмак!

Лермонтов весело расхохотался:

   – Браво! Ай да Сердюк! Ты, оказывается, проникаешь в чужие мысли не хуже Бальзака. А ты не можешь сказать, о чём сейчас думает генерал?

Сердюк был озадачен и почти испуган.

   – Ось, бачьтэ! – опасливо покачав головой, сказал он. – Та хиба ж це можно? Хто же мае право знаты, що думае енерал? Це ж вам нэ кинь!..

Откуда-то издалека, со стороны полковой канцелярии, донёсся протяжный крик вестового. Через минуту он повторился уже ближе, его подхватили солдаты, окружавшие коновязи у ближних конюшен, и тотчас же несколько голосов, догоняя друг друга, понеслись вглубь огромного полкового двора: «Поручика Лермонтова к генералу!» В этот, начавшийся с диссонансов и вдруг ненужно стройно зазвучавший хор, вплеталось конское ржанье, вплетались певучие – каждый по-своему – полтавские, вятские, владимирские голоса, ударялись в каменные стены и отлетали изуродованным эхом – «у-у-э-э-у-у!». Разобрав своё имя, Лермонтов почувствовал, что у него, как тогда, в кабинете Корсакова, похолодели и взмокли руки: он и ждал вызова к генералу, и где-то в глубине души надеялся, что на этот раз пронесёт.

Встревоженно подошёл Бухаров. Лицо у него потемнело, редкие сизо-серебристые усы подрагивали. Не думая о том, смотрят на него или нет, он молча перекрестил Лермонтова, нагнулся и, обдав его запахом берёзовой настойки и уколов усами, поцеловал.

   – Ну, с Богом, Миша, не робей! – сказал он. – В случае чего – мы все за тебя горой...

После этого поцелуя, после этих слов Бухарова Лермонтову почему-то уже неудобно было идти в конюшню, хотя ему очень хотелось увидеть напоследок своих. Чувствуя острое щекотание в носу, он растерянно постоял на месте, глядя вслед уходящему Бухарову, потом махнул рукой и, отослав удивлённого, ничего не понимающего Вертюкова домой, отправился прямо к полковому командиру.

У крыльца полковой канцелярии толклись ветеринары, ординарцы, другие какие-то бездельные и беззаботные солдаты и унтера с весёлыми голосами и ухарскими жестами. Двое низкорослых крепышей, вцепившись друг другу в ремни и далеко назад отставив по одной ноге, боролись. Остальные, сойдясь полукругом, подбадривали их, подавали шутливые советы, спорили, кто кого перелобанит.

Глядя на них с завистью, Лермонтов даже приостановился перед ступеньками, и никто не обратил на него внимания.

Как бы короток ни был путь от офицерской конюшни до дверей генеральского кабинета, каким бы сильным ни было смятение Лермонтова, подготовиться к встрече с генералом он всё-таки успел.

Когда Плаутин, внимательно что-то читавший, поднял взгляд от стола, Лермонтов, подобравшись и развернув плечи, стоял перед ним навытяжку, с тем неподвижным и бессмысленным, напоминающим маску выражением на лице, которое даётся одним только профессиональным военным и почти всегда действительно оказывается надёжной защитой от начальственного гнева.

Но никакой вспышки гнева не последовало. То ли генерал, видя эту маску на лице Лермонтова и зная по себе, как трудно пронять того, кто прибегнул к ней, решил приберечь силы для «судного дня», то ли по каким-то другим побуждениям, но разговаривал он тихо, с видом уставшего и незаслуженно обиженного человека.

   – Я не собираюсь читать вам нотаций, – вяло растягивая слова, сказал он, когда Лермонтов сел, – но жаль, жаль во всех отношениях, что о вашей дуэли с французом я узнаю одним из последних – и от кого? От самого государя... В беседе с государем я попытался приуменьшить значение этой истории, но это мне не удалось, поскольку разговор застал меня врасплох. Да и противник у вас необычный, таких дуэлей в Петербурге, пожалуй, ещё не бывало...

Лермонтову показалось, что Плаутин в глубине души польщён тем, что его офицеры дерутся не с кем-нибудь.

А с членами дипломатического корпуса, во всяком случае, обиженным он несколько мгновений не казался. По части дуэлей генерал и сам был не промах. Говорили, что в молодости он выходил к барьеру чуть не десять раз, а во время польской кампании ухитрился вызвать неприятельского полковника и ездил на место поединка под белым флагом, в сопровождении горниста, который был у него за секунданта.

Сейчас, впрочем, это не имело значения...

   – Я не сомневаюсь в том, что мотивы дуэли были достаточно веские, и потому ни о чём вас не расспрашиваю, – с непонятной Лермонтову деликатностью снова заговорил генерал. – Но по закону я обязан отобрать у вас рапорт об этом происшествии. Не изволите ли теперь же его и составить? Только помните, что он, возможно, будет фигюрировать на суде – я, кажется, не сказал ещё, что вам придётся предстать перед судом...

Генерал отвернулся и, не глядя на Лермонтова, придвинул ему несколько листов белой бумаги. Лермонтов, ещё не вполне доверяя себе, улавливал, как трудно выговаривались у Плаутина слова о суде. Разглядывая его склонённую, по-молодому темноволосую голову, Лермонтов подумал, что, наверное, он и в самом деле не так уж прост, этот генерал Плаутин, присланный государем «подтянуть» царскосельских гусар. Конечно, то, что знал о нём Лермонтов лично, а не понаслышке, аттестовало его как заскорузлого службиста и солдафона. Монго, например, объяснял свой уход в отставку придирками и самодурством Плаутина. (Особенно живописно он объяснял это дамам. «Меня заставили уйти из военной службы три Николая, – кокетничая и красуясь, говорил Монго, – Николай Романов – мой царь, Николай Плаутин – мой командир и Николай Кириченко – мой денщик. Романов постоянно унижал меня тем, что относился ко мне так же, как я отношусь к своему лакею; Плаутин посягал на моё время и не считался с моими желаниями; Кириченко приводил меня в отчаяние своей изнеженностью и любовью к тонким винам»).

У всех на памяти был и другой, уже более поздний случай, когда из-за грубости Плаутина чуть не покинул полк кроткий Петя Годеин.

И вот теперь вдруг – такая изысканная, можно сказать, версальская вежливость: «Не сомневаюсь, что мотивы веские, и ни о чём не расспрашиваю...», да ещё этот почти прямой совет насчёт осторожности в рапорте. И всё это – с кем? С ним, с Лермонтовым, самым беспокойным человеком в полку...

Взяв бумагу, Лермонтов поблагодарил генерала и, привстав на стуле, огляделся, где бы устроиться писать.

   – Можно туда, ваше превосходительство? – кивнув в сторону шахматного столика, стоявшего у окна, спросил он.

Плаутин, оторвавшись от чтения, тоже кивнул, и Лермонтов, стараясь не греметь шпорами, перешёл к окну.

У крыльца, на блестящей, повлажневшей от солнца дорожке, всё ещё тешились молодецкой забавой беззаботные нестроевики. «Правильно, ребята, – опять позавидовав им, прошептал Лермонтов, – какое вам дело до того, что происходит в поэтической душе поручика четвёртого эскадрона Михайлы Лермонтова...» И украдкой оглянулся на Плаутина – не услышал ли он его шёпота.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю