355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лидия Обухова » Лермонтов » Текст книги (страница 12)
Лермонтов
  • Текст добавлен: 4 мая 2017, 12:00

Текст книги "Лермонтов"


Автор книги: Лидия Обухова


Соавторы: Александр Титов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 38 страниц)

Печорин – повторяющий Демона неприкаянностью – жил уже в реальном времени. Для Лермонтова наступила пора зрелости; он прокладывал себе путь пером. Единственно возможный путь познания для писателя.

В начале февраля 1839 года императрица попросила Соллогуба принести ей «Демона», который ходил в списках.

Лермонтов снова сел за поэму, смягчая что можно. Переполошённый Акимушка Шан-Гирей заглядывал через плечо, давал наивные советы, как поправить сюжет: пусть-де Ангел и Демон спорят в присутствии Тамары, а та из сострадания захочет спасти страдальца Демона.

– План твой недурен, – рассеянно отозвался Лермонтов, – да уж больно смахивает на Альфреда де Виньи. Помнишь его «Эолу, сестру ангелов»?

Готовый вариант, каллиграфически переписанный, читал Александре Фёдоровне и её дочерям генерал-адъютант Василий Алексеевич Перовский, не чуждый литературным увлечениям (царице нравилось, что его голос «запинается от чувств»).

Когда прозвучали последние строфы «Демона», царское семейство сидело в некотором остолбенении. Императрица, слегка дёргая головой от нервного тика, который возник у неё после перепуга от выстрелов на Сенатской площади, задвигалась, зашевелилась первой. Она была непоседлива и смешлива от природы; улыбка запорхала на её ярких, ещё довольно упругих губах.

   – Это прелестно, как крепкое вино, – сказала она по-французски.

   – Красиво, но как-то боязно, – добавила её младшая дочь Ольга. – Я в затруднении: кого же из них жалеть? По-христиански – только погибшего жениха!

Великая княжна Мария Николаевна, очень похожая на отца, с твёрдым подбородком и прилизанными за уши волосами, раздражённо прервала:

   – Лермонтов берёт на душу тяжёлый грех, облекая в красоту ложные идеи. Когда зло так привлекательно, от него трудно бежать. Оно соблазняет.

Ольга, более похожая на мать, семнадцатилетняя, с детским простодушием всплеснула ладонями.

   – Вспомните, как он был забавен, когда стоял у колонны в маскараде с таким нахмуренным байроновским видом, а сам без всякой выправки и мал ростом.

   – Нет, он очень интересен, – возразила императрица. – Малый рост досаден для мужчины, но...

   – Жить без упованья! – продолжала Мария Николаевна, словно не замечая дамского щебетания матери и сестры. – Тот, кто отказывается заранее от надежды на лучшее, – чудовище. Лермонтов – чудовище.

   – Ведь это не он, а его Демон, Мари! – заступилась за поэта Ольга.

   – Не будь наивной. Он на время снял гусарский мундир, чтобы ловчее нас подурачить.

   – Ах, как вы похожи на государя, дочь моя, – невпопад, с некоторым испугом пробормотала императрица, видя, как юное лицо белокожей немочки на её глазах принимало выражение застывшего упрямства.

Мария Николаевна едва заметно пожала плечами.

   – Он ещё наделает хлопот, вот увидите.

   – Надо обласкать месье Лермонтова, – непоследовательно сказала императрица. – Нет, в самом деле... В свете так много о нём говорят!

   – А я попрошу месье Соллогуба, чтобы он хорошенько отделал его в каком-нибудь сочинении!

Ещё летом, в Царском Селе, вдова Карамзина Екатерина Андреевна пригласила Лермонтова к себе в дом. В полумраке опустелого кабинета знаменитого историка он услышал, как размеренно постукивали английские часы.

Слабо, по-стародавнему, пахло нюхательным табаком и пачулями...

Зато во всех других комнатах кипела молодая жизнь! Вокруг неутомимой танцорки и выдумщицы старшей дочери Карамзина Софи собирался целый хоровод дам: Анна Оленина[51]51
  Анна Оленина — Анна Алексеевна (1808 – 1888), младшая дочь А. Н. Оленина, археолога, историка, художника, директора Публичной библиотеки, президента Академии художеств. А. Оленина с 1840 г. была женой Ф. А. Андро. В своё время ею, умной и обаятельной, был увлечён А. С. Пушкин и даже сватался к ней в 1828 г., но получил отказ от её родителей. Лермонтов познакомился с ней в 1839 г. и встречался у Карамзиных, у М. А. Щербатовой, в доме Олениных и др. местах. Ей посвящали стихи А. С. Пушкин, И. А. Крылов, Н. И. Гнедич, И. И. Козлов, Д. В. Веневитинов. Лермонтов 11 августа 1839 г., в день рождения А. А. Олениной, написал ей в альбом стихи («А. А. Олениной»).


[Закрыть]
, к которой некогда безуспешно сватался Пушкин; черноглазая Александра Осиповна Смирнова[52]52
  Александра Осиповна Смирнова (урожд. Россет; 1809 – 1882) – одна из выдающихся женщин петербургского светского общества, мемуаристка. С 1832 г. жена Н. М. Смирнова, чиновника Министерства иностранных дел, с 1829 г. камер-юнкера, впоследствии калужского, а затем петербургского губернатора. Окончила Екатерининский институт, где была ученицей П. А. Плетнёва. До замужества была фрейлиной. Славилась красотой, умом, образованностью и независимостью суждений. Была в дружеских отношениях со многими художниками и писателями. Личное её знакомство с поэтом произошло в ноябре 1838 г. у Карамзиных. В 1838 – 1841 гг. Лермонтов был частым посетителем её салона и посвятил ей стихи г. «А. О. Смирновой». В неоконченной повести «Штосс» она является прототипом Минской. Высоко ценила талант Лермонтова. При отъезде его в ссылку на Кавказ в апреле 1840 г. дала ему рекомендательное письмо к своему дяде декабристу Н. И. Лореру.


[Закрыть]
, урождённая Россет, воспетая многими поэтами «дева-роза»; младшая дочь Карамзина Лиза. Наполняли дом и знакомцы братьев Карамзиных – Андрея, Александра и Владимира. Все были немного влюблены друг в друга, проводили время превесело, держались без церемоний: дамы в простых платьях, мужчины в цветных фраках. Днём прогуливались по дорожкам вокзала (первый паровоз пустили лишь год назад, железная дорога оставалась новинкой, и билет в «кареты первого ряда» стоил дорого). Вечером, за чайным столом, принимая чашки из рук всегда ровной, улыбающейся Екатерины Андреевны, перебрасывались остротами, читали стихи или затевали домашние спектакли.

К обеду частенько приезжал Пётр Андреевич Вяземский, сводный брат хозяйки дома. Его сын Поль – к неудовольствию отца, который недолюбливал Лермонтова, – совершенно прилепился к Михаилу Юрьевичу[53]53
  Его сын Поль... совершенно прилепился к Михаилу Юрьевичу... – Вяземский Павел Петрович (1820 – 1888), князь; сын П. А. Вяземского. Познакомился с Лермонтовым, будучи студентом Петербургокого университета. В 1838—1841 гг. встречался с ним у Карамзиных и Валуевых. Позднее – археограф, основатель Общества любителей древней письменности, сенатор.


[Закрыть]
, смотрел ему в рот и ходил следом. (Это именно он потом устроит забавную мистификацию с подделкой записок Адель Омер де Гелль[54]54
  ...мистификацию с подделкой записок Адель Омер де Гелль... – Омер де Гелль Адель (1817 – 1871), французская писательница и путешественница. В конце 1830-х гг. путешествовала с мужем по России. Существует версия, что в это время она встречалась с Лермонтовым. П. П. Вяземский в 1887 г. опубликовал «Письма и записки» Омер де Гелль (перевод с французского), в которых описаны её встречи с поэтом на Кавказе и в Крыму осенью 1840 г. Однако в 1934 г. Н. О. Лернером и в 1935 г. П. С. Поповым был раскрыт подлинный автор этого сочинения – её мнимый переводчик П. П. Вяземский. Хотя существует косвенное свидетельство того, что возможность знакомства Омер де Гелль с Лермонтовым всё же не исключена.


[Закрыть]
, где фигурирует и Лермонтов).

   – Как быстро бежит время, – кокетливо вздыхала молоденькая Лиза Карамзина. – Кончилось лето, и мы с тобою, Сонюшка, постарели на целый год. Нас уже никто не полюбит!

   – Что вы! – галантно восклицал Лермонтов, обращаясь к Софи Карамзиной, но бросая косвенный взгляд на тридцатилетнюю красавицу Оленину. – Мужчине нет дела до возраста женщины, если у той изящная ножка.

   – Вы вечно шалите, – донельзя довольная отзывалась Софи, выставив из-под раскинутого веером подола узкий нос башмачка.

Она начисто забыла на тот миг пушкинский мадригал, обращённый к Олениной:


 
Ходит маленькая ножка,
Вьётся локон золотой...
 

Аннет не проронила ни слова. Её лицо приняло мечтательное выражение – специально для Лермонтова.

«Ах вы любезные птицеловки! – подумал он. – Желаю вам успеха в пленении зазевавшихся петушков. Но сам в эту сеть не ступлю».

Думая столь вероломно, он продолжал смотреть на зарумянившуюся Софи преданно, а переводя взор на Аннет – чуть лукаво.

Подметив их игру, ревнивая к чужому успеху Александра Осиповна Смирнова-Россет слегка повела белоснежными плечами; при смоляных волосах она носила чёрные платья, и язвительный Вяземский называл её за глаза мухой в молоке.

   – Жизнь измеряется не годами, – томно сказала она. – Всему на свете я предпочитаю минуты веселья. Но, Боже мой, разве так веселились в прежние времена? В зиму на тридцать второй год, ещё в бытность мою фрейлиной, не было конца свадьбам и балам. На масленой во дворце танцевали с утра в декольте и в коротких рукавах. Ездили на Елагин: правили пошевнями мужики в красных рубахах, а сзади привязывали салазки; государь усаживался с Урусовой или Варенькой Нелидовой, а государыня с Салтыковой или князем Трубецким. На крутом повороте салазки опрокидывались – то-то смеху! Хотя кучер говорил мне, что у него душа уходила в пятки на этом повороте. Тогда впервые явилась в свет Аврора Демидова[55]55
  Аврора Демидова – Шернваль фон Валлен Аврора Карловна, баронесса (1806 – 1902), сестра Э. К. Мусиной-Пушкиной (см. ниже), по национальности шведка. Известная красавица, адресат стихов Е. А. Баратынского и П. А. Вяземского; с 1831 г. фрейлина, с осени 1836 г. жена П. Н. Демидова, с 1846 г. замужем за Андреем Николаевичем Карамзиным.


[Закрыть]
. У Виельгорских играют с тех пор сочинения графа в её честь. У неё необыкновенный цвет лица и зубы как жемчуг. Но, на мой взгляд, сестра её Эмилия[56]56
  ...сестра её Эмилия... – Мусина-Пушкина Эмилия Карловна (урожд. Шернваль фон Валлен; 1810 – 1846), жена графа В. А. Мусина-Пушкина (1798 – 1854), в прошлом члена Северного общества декабристов. Известная красавица, в которую, по свидетельству В. А. Соллогуба, одно время был влюблён Лермонтов. Ей посвящён его мадригал «Графиня Эмилия...».


[Закрыть]
ещё краше. Таких синих глаз и белокурых волос больше не встретишь! Сознайтесь, Лермонтов, если бы её не подхватил с налёту Владимир Мусин-Пушкин, вы бы не устояли против брачных уз? Да ещё теснились бы в длинной череде... Она ангел и вам безумно нравится!

   – Охотно сознаюсь. Особенно когда не открывает рта, как прилично ангелам. Небесным созданиям к лицу чувствительная меланхолия, а не громкий смех.

   – Злюка. Не обмолвитесь при князе Вяземском: она – его последнее увлечение, и Пётр Андреевич в сердцах бросит вам перчатку!

В доме Карамзиных Лермонтов чувствовал себя лучше, чем в других местах. Он зачастил к ним. Но и там не был полностью раскован. Изобретательная остроумка Софи, которая так явно благоволила к нему, что иногда стоило некоторого труда обращать её слова и вздохи в «фарсу», привычную и ценимую в их литературном кругу, – эта самая милейшая Софья Николаевна принимала его настолько, насколько он совпадал с атмосферой салона и соответствовал её собственному бойкому, но недалёкому уму.

Мимикрия гусарского ментика с годами давалась Лермонтову всё удачнее и легче. Обострив внутреннюю проницательность почти до ясновиденья, он стал вместе с тем гораздо терпимее к людям. Казаться таким, каким стремятся тебя увидеть – да что может быть проще!..

Вяземский с удовольствием оглядывал красную гостиную, чуть склонясь в сторону Екатерины Андреевны и Софи.

   – Вот дом, который устоял перед всеобщим хаосом и неустройством. А хотите, обрисую свет, что остался за вашим порогом? Одни повелевают, другие молодцевато подтягиваются, третьи раболепно пресмыкаются. Четвёртые, развалившись в креслах, щурятся в лорнет... Свинский Петербург!

Князь Пётр Андреевич только что вернулся из театра, где давали водевиль, в котором он усмотрел насмешку над московскими нравами. После чашки чаю раздражение его не улеглось, и разговор принял общий характер.

   – Нам колют глаза, – сказал он, – и оскомину набили какой-то «грибоедовской Москвой». Знавал покойника, и хоть сам не моралист… впрочем, сейчас не об этом. Я родился в старой Москве, воспитан в ней, но не знал той, которая рисуется под пером ретивых комиков! В каких-то закоулках, может быть, и таилась «фамусовская Москва», но мы-то все жили иначе, и не она господствовала, а другая, которая жила умственной жизнью!

   – Дядюшка, вы рисуете почти идеал. Этакую гладкую поверхность без воздыхания и ряби, – сказал иронический Александр Карамзин.

   – Вовсе нет. В обществе всегда были люди, чающие движения, противуположные по верованиям и даже по эпохам. В московских гостиных сталкивались те, кто созрел под блестящим солнцем Екатерины, и выброски крушений следующего царствования. А молодые силы первоначальных годов правления Александра навеяли совсем иную температуру. Отсвечивались самые разнообразные оттенки... Так что прошу, господа, без бумагомарательных шаржей!

   – Однако скажите, отчего же вся Москва шушукалась и казала друг на друга пальцем, едва появилась сия стихотворная сатира? Считали, что Грибоедов списал живых личностей, ручались друг другу за верность портретов. Это ли не подтверждение и Фамусовых, и Репетиловых, и Чацких?

   – Чацких у нас действительно в достатке! Только от Чацкого до Молчалина невелика дистанция!

   – Как так? Объяснитесь.

   – Извольте. Кто более Чацкий, чем сам Грибоедов? Умён, красноречив. Из-под чернильных брызг так и сквозит дерзкая душа. А между тем сам имел гладкий почерк и подписывался где надо «верноподданный Александр Грибоедов». Чином своим не манкировал. Ум Грибоедов имел обширный. Но зеркало души – лицо? Что в нём было от бунтаря? Причёска с казённым коком, как у исполнительного чиновника Молчалина.

Вяземский извергал свои сарказмы, а Лермонтов вслушивался не только в их смысл, но более того разгадывал подспудное чувство, владевшее златоустом литературных салонов. Зависть к чужому таланту? Ревность к непроходящей посмертной грибоедовской славе? (А будет ли она у него самого, Вяземского?) Желчные, но, возможно, и точные попадания в болевые точки создателя «Горя от ума»?

...Грибоедов! Это имя всегда будоражило Лермонтова, как загадка и, может быть, пророчество. Однако, в самом деле, что же такое Чацкий? Он не ищет примирения со светом; отвергнутый им, отвергает сам. Уход эффектен: вон из Москвы, бегу, не оглянусь... Но куда? Вопрос не праздный. Возможно ли жить, не примиряясь, но и ничего не создавая? «Где лучше? Где нас нет». Ответ горького разочарования во всём человечестве. Мизантропия, близкая чаадаевской.

Лоб Лермонтова пылал. Словно он искал разгадку не чужой жизни – своей.

Уехать в деревню, заботиться о крестьянах, защищать по мере сил от произвола уездных властей обиженных? Чуждаться грубого разврата соседей? Отчаянно скучать и прослыть в конце концов «странным человеком»? Ба, да это же Онегин!

А если вообще сбросить путы цивилизации? Податься к цыганам, как хотел Пушкин? Осесть на Кавказе? Уехать в Персию? Попросту говоря, быстрее протянуть время собственной жизни – без цели, без смысла, без счастья?..

Лермонтов неприметно мотнул головой, прогоняя мрачные видения, которые увели его столь далеко, пока Вяземский продолжал витийствовать.

Многие молодые женщины и юные девушки, с которыми дружил, которыми пленялся Михаил Юрьевич в свою короткую бурную жизнь, казалось, должны были утолить его духовный голод: они понимали его с полуслова, были остры на язык, хорошо начитаны. А он уходил. Он искал единственную. С добрым сердцем и ясным умом. Его эмоциональный вкус не опережал времени; идеал восходил к пушкинскому, несмотря на разность их натур. Потупленная головка Вареньки Лопухиной, как и простодушная тихость Натальи Гончаровой, взывали к лучшему, что заключено в мужском сердце, – к великодушному сбережению.

Девятнадцатилетняя вдова княгиня Щербатова[57]57
  Девятнадцатилетняя вдова княгиня Щербатова... – Щербатова Мария Алексеевна (урожд. Штерич; 1820 – 1879), княгиня, в первом браке за князем М. А. Щербатовым, во втором – за И. С. Лутковским. Лермонтов был увлечён ею в 1839 – 1840 гг. Красивая и образованная женщина, Щербатова вела в Петербурге светский образ жизни, однако литературный салон Карамзиных предпочитала светским балам. Высоко ценила поэзию Лермонтова, испытывала к нему серьёзное чувство. Однако её бабушка С. И. Штерич, как вспоминает А. О. Смирнова (Россет), ненавидела Лермонтова и желала, чтобы на её внучке женился И. С. Мальцов. Лермонтов бывал у Щербатовой в её доме в Петербурге на Фонтанке и на даче в Павловске, встречался с нею у общих знакомых в Петербурге, а также в мае 1840 г. в Москве. Соперничество в ухаживании за ней считается одной из возможных причин дуэли между Лермонтовым и Барантом. Марии Щербатовой посвящены лермонтовские стихотворения «Молитва» («В минуту жизни трудную...») и «М. А. Щербатовой». Предположительно, к ней же обращено стихотворение «Отчего».


[Закрыть]
выглядела в свете залётной пташкой и появилась поначалу в сопровождении бабки Серафимы Ивановны Штерич, величавой старухи с гладко зачёсанными седыми волосами, горестным ртом и породистым римским носом. Та ещё не оправилась от ранней кончины любимого сына, дяди Щербатовой, Евгения Штерича, молодого дипломата, который вернулся из Италии в злой чахотке и с разбитым сердцем. Неизвестно, что более свело его в могилу? Носились слухи, будто пылкая любовь к уличной плясунье-коломбине была отринута по настоянию матери.

Эта история шестилетней давности окружила имя Щербатовой добавочным ореолом, когда её собственная драма была у всех на устах. Сёстры Штерич – Мария и Поликсена – росли круглыми сиротами в глуши Украины. Старшая Мария вышла замуж, едва шестнадцатилетней, за молодого офицера князя Щербатова и овдовела прежде, чем истёк год супружества. Её ребёнок родился через несколько дней после смерти отца. Но она была ещё слишком молода, чтобы навсегда оставаться безутешной, и после положенного траура стала появляться в свете, вызывая толки и внимание. Одни искали её руки, другие волочились ради моды, новинки.

Лермонтов лишь исподтишка, когда никто не мог подкараулить смятение его чувств, слабо и незащищенно улыбался детскими губами, впивая влекущий образ: прямые шелковистые пряди волос, мерцающие глаза, щёку, обожжённую румянцем, – всё то щедрое трепетание жизни в каждом даже незначительном её движении, в гибкости стана, в бесшабашности жеста, которые так притягивали его.

   – Да хороша ли хоть? – спросил Акимушка Шан-Гирей с досадой и невольной завистью.

Сам он если и очаровывался, то скромненько, издали, не очень расходуя себя в бесполезных мечтах, зная, что час его ещё не настал. Сначала служба, упроченное положение, а уж затем он поищет в кругу дворянских барышень свою суженую, может быть, вовсе не на бальном рауте, а в уюте родовой усадьбы. С хорошим именем, с приличными манерами, белокурую, с нежной шейкой, перехваченной бархатной лентой... Аким вздохнул, возвращаясь к чужому роману.

   – Так хороша твоя княгиня? – повторил он, потому что не был вхож в те салоны, где блистала Мария Щербатова.

   – Ах, Аким, ни в сказке сказать, ни пером описать!

   – Ты, конечно, преувеличиваешь. Потому что сам описываешь её, и даже не гусиным, а стальным аглицким пером! – Он усмехнулся, довольный подобным каламбуром.

Аким не лез в остроумцы. Всё, что он говорил и делал, было прямолинейно и обстоятельно.

Лермонтов часто посещал Марию Алексеевну – Машет, как называли её в дружеском кругу, – её дачу в Павловске и городской дом на Фонтанке. Искал глазами ещё издали ряд прямых чистых окон, где ему чудилась её тень. Во фронтоне дома было что-то чопорное, строгое, что наводило на мысль о клетке для жизнерадостной Машет.

При его приходе зажигалась «маленькая луна» – люстра из матового молочного стекла. Иногда они подолгу молчали, оставшись наедине, и не тяготились этим молчанием. Но чаще вели доверительные беседы. Она рассказывала о своём детстве среди вишнёвых садов Украины. Лермонтов – о своих утраченных иллюзиях в большом свете.

Щербатова смотрела на него, невесомо держа пальчики в перчатке над его рукой, не касаясь, но словно оберегая.

   – Я хотела бы для вас успокоения, Мишель.

   – Избави Боже! – живо откликался он. – Покой – это край всех желаний! А у меня их так много!

   – Одно из ваших желаний – любовь? – спросила юная княгиня, искупая прямоту слов пленительным румянцем.

   – Моя прелесть! – серьёзно сказал Лермонтов, слегка пригибаясь, чтобы поймать из-под поспешно уроненных ресниц васильковый взгляд. – Любовь – это зеркало, в которое мы смотримся. Но видим в нём лишь самих себя. Я не умею быть счастливым. Любовь, как маленькая тучка, тянется к широкому облачному небосклону, к целой гряде жизненных удач. У меня удач никогда не будет; надо мною беспощадное солнце. Где уж тут устоять золотой тучке! Истает и она без следа...

Машет секунду размышляла.

   – Вы говорите так грустно... Прошу вас, молитесь, когда нападёт тоска. – И тотчас без перехода добавила: – А вот я полетела бы с вашим Демоном за облака и опустилась на дно морское!

Он отшучивался, уходил, но всё чаше вспоминал эту статную, оживлённо улыбающуюся женщину с чудесным, оттенка сливы, румянцем на щеках.

В сущности, он ничего о ней не знал; его проницательность странно пасовала перед резвой открытостью её характера, перед тайной её души. Ничего не знаешь... но если любишь, может, этого уже достаточно? Разве любовь не важнее понимания? Вот только любит ли он? Пока не ясно. А любит ли она его? Ах, Господи, конечно нет. Или почти что нет. Ещё более не ясно.

И из вечера в вечер, пока княгиня Щербатова кружилась в вальсе, лишь изредка, будто случайно, бросая на него ласковый смеющийся взор, Лермонтов стоял неподвижно с застывшим тревожным лицом.

Андрей Александрович Краевский кликнул извозчика и повёз в цензуру рукопись «Бэлы», которую намеревался опубликовать в мартовской книжке «Отечественных записок» Он умел ладить с почтенным профессором русской словесности Александром Васильевичем Никитенко, который цензуровал его журнал. Вошёл, улыбаясь и расшаркиваясь.

   – Надеюсь, что это не исповедь самого автора? – сказал Никитенко, переворачивая листы плотной белой бумаги с видом недоверия, но и любопытства. – После Жан-Жака Руссо каждому умному человеку должна опротиветь мысль издавать свои записки, столько пустяков и вздору наговорил тот, такое самолюбие и высокомерие в них выразил. Поучительно одно: вы видите, сколько в гениальном человеке заключено вовсе не гениального и даже не умного.

Краевский терпеливо слушал разглагольствования почтеннейшего Александра Васильевича с миной почти умилённого внимания.

   – Ну, какая там гениальность, – скромненько вставил он. – Проба пера, первый опыт. Автор, как вы знаете, молоденький гусар, удалая голова. Излагает кавказские шалости.

Цензор погрозил ему пальцем.

   – Стали бы вы за гусарские шалости так распинаться, Андрей Александрович!

   – Так ведь талант, Александр Васильевич!

   – Вот то-то, что талант, – вздохнул Никитенко. – Талант, как огонь: то жжёт, то светит.

   – Засветит, Александр Васильевич. Да ещё как. Даст Бог, на всю Россию!

   – Не пугайте, сударь мой. От беглых огоньков спасу нет в нашей словесности... А впрочем, нынче же посмотрю и назавтра дам своё заключение.

Краевский помялся.

   – Осмелюсь предварить: заглавие «Героя» надобно понимать в ироническом смысле. Он без особых добродетелей, знаете ли...

Никитенко хитро усмехнулся:

   – Эх, сударь, я много видывал ничтожных вещей на свете, но ничтожнее человеческих добродетелей ничего не встречал! Если хороший знакомый начинает оказывать особенную приязнь, берегись! Непременно собирается тебе нагадить... Впрочем, это в сторону. Вот вы утверждаете о своём гусаре – талант. А нужны ли нам таланты, дозрело ли до них государство, раз всё стремимся выписывать из-за границы, как заморские вина или плоды? Обидно!.. Прочту и сделаю заключение, – совсем другим тоном закончил цензор, вставая и выпроваживая издателя. – Честно и нелицеприятно прочту, как положил себе служить русской печати.

Краевский откланялся озадаченный, но и обнадеженный этим разговором.

«Герой нашего времени» начал издаваться.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

В редком декабрьском солнышке даже хмурый Петербург улыбнулся. Единообразные дома, выстроенные по ранжиру, как солдаты на плацу, робко заиграли тёмными стёклами.

«А Москва в такой денёк хохочет во весь рот, – подумалось Лермонтову. – И небеса там румянее, и маковки горят, как жар».

Он притерпелся к Петербургу, но не полюбил его, не чувствовал душевного сродства с ним. Здесь не жили в своё удовольствие, как в Москве: здесь служили и добивались фортуны. Если кто кого полюбит, то с оглядкой на выгоду. Лермонтов по молодому самолюбию не хотел отстать от этой игры, но так и не научился ей радоваться.

«Чёрт бы побрал все эти шашни, карьеры, свадьбы! – в сердцах бранился он про себя. – Государь кокетствует, как гулливая бабёнка. Бенкендорф подсовывает ему на стол выписки из частных писем, выбирая места понескромнее. А дряхлый сплетник князь Голицын, управляя почтовым ведомством, читает всё прежде их обоих, так что, говорят, сам Бенкендорф жалуется; жандармы-де опасаются писать откровенные донесения... Мерзость и срам сверху донизу!»

Лермонтов шёл по Михайловскому саду, то и дело сбиваясь с расчищенной дорожки и загребая снег правой, слегка хромавшей после падения с лошади ногой.

Какие же свадьбы так печалили и раздражали его? То ли, что Алёша Лопухин нашёл свою семейную «узкую дорожку», а сам он её «перепрыгнул» и осталось лишь слать поздравления («Ребёнка милого рожденье приветствует мой запоздалый стих»)? То ли, что Сашенька Верещагина стала ныне баронессой Хюгель и жила не в Москве, а где-то в глуши вюртембергских земель, в замке Хохберг, и ему, скорее всего, больше её не увидеть? Или го, что, позабыв всякий стыд, в бывшей квартире Пушкина на Мойке ровно через год после того, как его гроб вывезли тайно ночью, чтобы похоронить в далёком Святогорском монастыре, в тех же самых комнатах, роскошно отделанных, праздновалась свадьба дочери Бенкендорфа с Григорием Волконским – и никому не пришло на память имя поэта? Злая ухмылка судьбы почудилась, может быть, и в том, что Катишь Сушкова стала его родственницей, выйдя за молодого дипломата Александра Хвостова, мать которого урождённая Арсеньева? Он был на их свадьбе, и, не дождавшись конца венчания, приехал раньше всех в дом молодых. Приговаривая в досаде «пусть всю жизнь ссорятся и враждуют», опрокинул на пол солонку. Или же его оскорбила и унизила свадьба Алексея Григорьевича Столыпина, к которому он привык относиться по-братски? Было непонятно, как мог честный малый добиваться руки Марии Трубецкой, беспутной вертушки, любовницы наследника престола? Их свадьба с пышностью праздновалась в Аничковом дворце в присутствии императорского семейства (Лермонтов был приглашён как родственник жениха). Царица расчувствовалась, неосторожно обронила, что они-де любят милую Машу, будто она дочь их дома... Что ж, скромный гусарский штабс-капитан сделал прыжок вверх по придворной лестнице. Он стал адъютантом герцога Лейхтенбергского, молодого мужа великой княжны Марии Николаевны.

А тут ещё пришлось спасать от вожделений царя, от его грубых приставаний молодую даму, влюблённую в красавца Монго. Лермонтов первым подал мысль отправить её побыстрее за границу, всеми правдами и неправдами выправив документы. Ранее по той же причине спешно выдали замуж, чтобы удалить её от двора, сестру Монго Машу Столыпину. Эти два афронта царь никогда не простил Лермонтову. Личная ненависть Николая находила весьма простое и низменное объяснение. Дышать в свете становилось всё душнее, невыносимее.

Рассеялся кружок «ле сэз». Едва ли среди них нашёлся прямой наушник, но неосторожными болтунами были почти все – немудрено, что вскоре «шестнадцать» оказались под всевидящим оком Третьего отделения! Одного за другим по разным причинам их вынуждали без шума покидать столицу (спустя год все они встретились на Кавказе).

Лермонтов оглянулся. Его окликнул Владимир Фёдорович Одоевский. Вдвоём пересекли Михайловский сад с его снежными деревьями и галками, которые вились вокруг крестов и маковок ближнего храма, обсели узорную ограду.

   – Петербург красен решётками, – тонко пошутил Одоевский, словно из дальней дали глядя глубоко посаженными мечтательными глазами с ярким чистым белком.

   – И чем красивее, тем они крепче, – подхватил Лермонтов. – Думаю, душа графа Бенкендорфа ликует, когда он видит, что все входы и выходы замкнуты!

За воротами их ждала карета. Полозья заскрипели по мягкой колее. Рысак весело раскидывал из-под копыт снежные комья.

В среде сочинителей Лермонтов появлялся редко и неохотно, всем видом подчёркивая свою непричастность к пишущей братии. Но журнальные споры и новые литературные веяния привлекали его гораздо живее, чем светская толкотня. Он стал широко известен; весь 1839 год Краевский публиковал его произведения из номера в номер. Январские «Отечественные записки» напечатали «Думу»; февральские – «Поэта» («Отделкой золотой блистает мой кинжал»). В марте была помещена «Бэла»; в апреле стихотворение «Русалка». В пятой майской книжке появилась «Ветка Палестины» и «Не верь себе». Июньский номер открылся «Еврейской мелодией» («Из Байрона») и стихотворением «В альбом» («Из Байрона»). В том же месяце журнал «Московский наблюдатель» напечатал статью Белинского, где упоминался Лермонтов. В августе у Краевского вышли «Три пальмы». В ноябре – «Фаталист» и стихи «Молитва». Декабрьскую книжку закрыли опять же две лермонтовские вещи – «Дары Терека» и «Памяти А. И. Одоевского».

Ещё в конце августа, когда Лермонтов кончал «Мцыри» и весь словно был наэлектризован пламенной историей подлинного, а отнюдь не романтически выдуманного им – да и Пушкиным тоже! – кавказского пленника, до Петербурга дошёл слух о смерти Александра Одоевского. Бедного Сашу изнурила лихорадка, и он скончался на берегу Чёрного моря в гиблых болотистых Субашах под походной палаткой.

Весть о его гибели, как удар по кремню, выбила из сердца тщательно скрываемый Лермонтовым, но всегда живой родник печали и нежности. Он писал запёршись, поминутно утирая слёзы. Готовые стихи привёз к Краевскому поутру, в сильном волнении. И когда тот, отводя глаза, промямлил что-то об ожидающих цензурных трудностях, с непривычной властностью сказал, что если Краевский не напечатает в ближайшем номере, то, вот ему святой крест, больше не получит от него ни строчки.

Краевский взял рукопись и с тяжёлым вздохом поехал к Никитенке.

Кроме салона для избранных у Карамзиных (где раздавали дипломы на известность, по отзыву острословов), кроме открытого дома Владимира Фёдоровича Одоевского, в Петербурге существовали и другие литературные кружки.

В Фонарном переулке у Кукольника по средам собиралась льстящая хозяину дома компания бражников[58]58
  ...у Кукольника по средам... – Кукольник Нестор Васильевич (1809 – 1868), поэт, романист, драматург, автор официально-патриотических драм: «Рука Всевышнего Отечество спасла», «Князь М. В. Скопин-Шуйский». Свидетельством отношения Лермонтова к официозному патриотизму может служить его «Эпиграмма на Н. Кукольника», написанная по поводу постановки пьесы «Князь М. В. Скопин-Шуйский».


[Закрыть]
– игроков, спекуляторов, всяческой газетной шушеры и «маленьких талантиков». Некогда популярный драматург и поэт, томный, задумчиво-бледный Нестор Кукольник ныне превратился в объёмистого телесами «клюкольника». Он ещё бубнил по привычке, что искусство-де – его святыня и он обрёк себя на служение ему; спьяну врал, будто Пушкин, снедаемый завистью, изобразил в Сальери самого себя, тогда как Моцарт – это он, великий Кукольник; ещё Глинка, помня их молодую дружбу, изредка писал романсы на его тексты – но уже всё молодое и мало-мальски честное старалось обходить Фонарный переулок стороной, опасаясь наткнуться там на Булгарина[59]59
  ...опасаясь наткнуться там на Булгарина... – Булгарин Фаддей Венедиктович (1789 – 1859), писатель, журналист, редактор «Северного архива» (1822 – 1828) и «Литературных листков» (1823 – 1824) издатель (вместе с Н. И. Гречем) «Северной пчелы» (1825 – 1859) и «Сына Отечества» (1825 – 1840), автор нравоописательных повестей, очерков и нравственно-сатирических и исторических романов. После 1825 г. отошёл от своего раннего поверхностного либерализма, сблизился с правительством и стал негласным осведомителем III Отделения. Вёл ожесточённую борьбу с А. С. Пушкиным и писателями его окружения. Адресат ряда памфлетов и эпиграмм А. С. Пушкина. В 1838 – 1841 гг. отрицательное отношение Лермонтова к Булгарину поддерживалось его литературным окружением (Одоевский, Краевский, Вяземский). Отзвуки полемики пушкинского круга с Булгариным есть и в «Журналисте, читателе и писателе»; возможно, прямо к нему относится строка: «...верно, над Москвой смеются // Или чиновников бранят», указывающая на обычные темы фельетонов Булгарина.


[Закрыть]
, который норовил ухватить каждого за руку и, брызгая слюной, молить, чтобы его полюбили, не слушая наветов врагов и разных аристократишек, вроде Соллогуба, величающего себя графом, тогда как в Польше графов отродясь не бывало, или Вяземского, готового прислуживать издателю Полевому[60]60
  ...издателю Полевому... – Полевой Николай Алексеевич (1796 – 1846), писатель, журналист, критик, издатель «Московского телеграфа» (1825 – 1834), где выступал как сторонник буржуазного прогресса и пропагандист новой романтической литературы. В 1839 г. приветствовал стихотворение Лермонтова «Дума» и «Поэт», в которых угадывал мысль о враждебности светского общества поэзии. Позже принижал значение творчества Лермонтова, ставя его в один ряд с Кукольником, В. Бенедиктовым. В свою очередь Лермонтов сближает его с представителями «торговой словесности», сводящими литературу к уровню коммерческого предприятия; в «Журналисте, читателе и писателе» есть отзвуки полемических выступлений против Полевого, сама фигура журналиста во многом наделена чертами Полевого.


[Закрыть]
, купцу третьей гильдии, или князя Одоевского, который за плату тиснет статейку про что угодно...

Фаддей Булгарин, мишень многих эпиграмм (в том числе и лермонтовской: «Россию продаёт Фаддей и уж не в первый раз, злодей»), несмотря на мелкое доносительство и падкость на наживу, был способен и на искренние порывы – чем иначе объяснить многолетнюю дружбу с ним Грибоедова? Завирался он с вдохновением, сочинял бойко. Меткий глаз устремлялся на типические явления, а острое чутьё помогало откликаться на желательную для властей злободневность. Возможно, Булгарин уверовал в свою просветительскую миссию среди россиян? За поучения читателей «Северной пчелы», издаваемой им совместно с Гречем – «одноглазым циклопом», как дразнили того в кругу Карамзиных, – он брался рьяно и из номера в номер.

С Лермонтовым знаком не был, видел его лишь издали, но приметил сразу. После выхода в свет «Героя нашего времени» печатно заявил, что прочёл роман дважды сряду, а это случилось с ним будто бы впервые за двадцать лет. (Правда, злые языки и тут уличали Фаддея Бенедиктовича в коммерческом интересе: не то издатель Глазунов приплатил за рецензию, не то бабушка Лермонтова с барственной щедростью вложила в посланную книгу пятьсот рублей ассигнациями...).

По субботам любезного Михаила Юрьевича имели честь просить пожаловать князь и княгиня Одоевские. Он ехал на Фонтанку, сначала задерживаясь в гостиной у Ольги Степановны, где светская публика снисходительно разглядывала в лорнеты пробиравшихся бочком к кабинету князя гостей в плебейских гороховых сюртуках. Затем переходил на половину Владимира Фёдоровича.

В небольшой продолговатой комнате вперемешку с грудами книг и пожелтевших пергаментов на этажерках особого фасона и на столах с выдвижными ящичками размещались таинственные склянки, химические реторты, старинные музыкальные инструменты. А под портретом композитора Бетговена (как произносил князь) скалился череп.

Владимир Фёдорович был мистик и оригинал. Его званые обеды отличались экстравагантностью: подавали то пулярку, начиненную бузиной, то соус из ромашки. Гости давились, хозяин же приговаривал с серьёзным видом, что блюда варились по учёным рецептам под его личным присмотром.

По рождению Одоевский принадлежал к родовитой знати, но придворные обязанности переносил с трудом. Всякий раз, когда собирался во дворец, жена капала ему на кусочек сахара успокоительное. Его интересы лежали исключительно в абстрактных сферах. Он увлекался животным магнетизмом и только что закончил утопический роман «4338 год. Петербургские письма». С детским воодушевлением читал Лермонтову отрывки про хрустальные крыши на домах будущего: ночами те волшебно светились.

Он был добр и часто обманывался в людях, уныло признаваясь, что ошибся, ничего, мол, не поделаешь. Несмотря на разницу в возрасте (князю было под сорок), с Михаилом Юрьевичем они сошлись коротко и скоро стали на «ты».

Однажды Лермонтов прочёл ему свою «Казачью колыбельную»:


 
Спи, младенец мой прекрасный,
Баюшки-баю.
Тихо смотрит месяц ясный
В колыбель твою...
 

Владимир Фёдорович прикрыл глаза, вслушиваясь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю