355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Успенский » Пулковский меридиан » Текст книги (страница 5)
Пулковский меридиан
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 17:22

Текст книги "Пулковский меридиан"


Автор книги: Лев Успенский


Соавторы: Георгий Караев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 40 страниц)

Засмеялись. Иван Дроздов вытер лоб.

– То-то они и сейчас сюда рвутся! – вспоминая совсем о другом, сказал он. – К чёртовой бабушке! Не пустим! Раньше, чем посмотрят, помрут!

Он вдруг замолк и обернулся.

– Эвона! Катафалк-то наш – ожил! Ну, что ж? Давай, садимся, братва! Время не раннее, поехали!

Поздно ночью, когда Женька видел уже десятый сон, Григорий Федченко прибыл домой. Чудацкий велосипед сына поблескивал спицами у крыльца. Григорий ухмыльнулся на него: видимо, добрался до места парнище – и тоже пошел спать.

Глава III
У ПОПКОВОЙ ГОРЫ

Как раз около половины двенадцатого часа этой же самой ночи командир третьей бригады 19-й стрелковой дивизии встал из-за деревенского стола, стоявшего в углу под образами, и, не торопясь, прошелся по избе.

Командир был человеком среднего роста, уже пожилым, ничем не примечательным с виду. Очень внимательный наблюдатель подметил бы, пожалуй, как давняя воинская выправка все время борется в нем с тщательно скрываемой усталостью, с той тяжестью, что ложится на плечи людям, прожившим много ненужных, бессмысленных, неудачных лет и вдруг неожиданно понявшим свое несчастье…

У командира была сильно поседевшая, небольшая бородка клинышком, вытянутые в стрелку усы, довольно крупный нос, кончик которого загнут книзу. Самое обыкновенное лицо среднего русского офицера: во время войны с немцами тысячи таких капитанов и полковников числились в рядах «христолюбивого православного воинства». Но глаза его человеку чуткому не показались бы обыкновенными. Они смотрели странно, задумчиво, то ли с каким-то невнятным вопросом, то ли с неопределенной грустью.

В избе было светло: горела довольно яркая лампа. Большая беленая русская печка виднелась в глубине. Под потолком осталась в своем кольце длинная жердь для колыбели. На окнах висели кисейные занавески. Серая карта-трехверстка лежала на столе. На всех листах ее было много сделанных красным и синим карандашами пометок, стрелок, дужек, пунктирных линий. На одном из листов севернее и восточнее большого пустого пятна, Чудского озера, виднелся красный флажок – 3-я бригада.

Деревня Попкова Гора. Глухие леса по правому берегу реки Плюсы. Полтораста верст от Петрограда по прямой. Здесь и помещался штаб бригады.

Командир прошелся взад и вперед по избе и остановился. Все так же задумчиво, но пристально он посмотрел на очень молодого военного, почти мальчика, сидевшего возле окна на скамье. Широко расставив ноги в хромовых ладно сидящих сапожках, этот юноша с интересом следил за движениями старшего. Безусое, довольно красивое лицо его поворачивалось вслед за стариком. Рука тихонько наигрывала пальцами по столу какую-то несложную мелодию. Нижняя губа была слегка оттопырена чуть-чуть пренебрежительной легкой гримаской – ну, ну, мол, послушаем, что ты скажешь, старый чудак!

Впрочем, как только командир повернулся к нему, лицо это приняло другое выражение – несколько механической, но веселой почтительности.

Командир не торопился говорить. Он думал. Он тронул пальцами сначала лоб, потом бородку. Очень приятная улыбка легла вдруг на его немолодое лицо.

– Видите ли, молодой человек… – раздумчиво произнес он. – Если угодно, я вас понимаю… Да. Что ж? Пожалуй, вы правы, это странно… В мои годы, в моих «чинах» и вдруг такой… реприманд! А? Действительно странно! Старый вояка, кадровый офицер, заслуженный, с орденами и… нате-подите… С большевиками! Не за страх, а за совесть… Неправдоподобно! Согласен. Но что ж поделаешь? Таков есть. Видно, как говорится, в семье не без урода… А впрочем – ведь вы же сами… Тоже служите большевикам?.. И – простите! – не хочется думать, чтобы… наперекор своим убеждениям.

Молодой сделал неприметное движение головой.

– О, нет, зачем же! – быстро выговорили его пухлые губы. – Но, видите ли, я… Это как-никак совсем другое… Мне двадцать три… Ну, пусть двадцать четыре. Я вчерашний студиоз, так сказать, сочувствующий революции по положению. Я вырос в академической семье – сын профессора астрономии. Папахен – друг Ковалевского, друг Арсеньева… У нас Морозов – шлиссельбуржец – сколько раз запросто бывал… Я – совершенно иное дело! Мне как бы и по штату положено. Таких, как я, много. А вот вы… Вы – большевик!?.

– Ну, что вы, что вы!.. Да я совсем и не большевик, мой друг! – неожиданно резко повернувшись к собеседнику, тотчас же горячо сказал старший. – Вот уж это вы напрасно. Какой же я большевик, когда я даже их учения совсем не знаю?.. То есть, как нет? Ну, знаю, но не больше того, что мне о нем товарищ Чистобреев, комиссар мой – милейший человек, из матросов, знаете? – рассказывал. Нет, нет… Это так нельзя – большевик! Это знаете, уже профанация… Большевизм – это дело большое, глубокое. Нет, Николай Эдуардович, тут совсем другое… Боюсь, знаете, не объясню. В корпусе-то ведь нас не учили красноречию. Но тут – так.

Я человек русский. Слуга народа. Из народа мои деды вышли, народом все мы живем, народу и я обязан всем. Прежде всего – обязан верностью. И это, молодой человек, у меня выше всех присяг. Это – главное!

Народ – с большевиками? Что ж? Значит, и я – с большевиками: я в народ, как в бога моего, верю. Вот самое простейшее объяснение.

Народ что-то новое задумал, большое, трудное. Говорит: помоги, старик, тебя долго учили. Что ж, чем же я могу ему помочь? Меня учили одному: драться за родину. Это я умею. Нужно это мое ремесло? Пожалуйста. Я – здесь…

Он замолчал, сделал еще несколько шагов по половикам и, подойдя к столу, снова наклонился над картой.

– Да, конечно… – пробормотал молодой. – Разумеется. Это благородно, очень благородно… А все же…

Но командир уже постукивал пальцем по трехверстке.

– Господь его знает! – совсем другим тоном, чуть-чуть ворчливо сказал он. – Не нравится мне вся эта махинация…

– А что? – встрепенулся младший, быстро пересаживаясь поближе к нему. – Что вас смущает, Александр Памфамирович?

– Что меня смущает? Гм… А все. Я не знаю, что у вас там, в штабе, об этом думают, но убейте меня, старика, это – не в моем вкусе. Да как же? Сидим как с завязанными глазами. Извольте взглянуть. – Он взял длинный синий карандаш. – Чудское озеро. Из него на север вытекает Нарова. Отлично-с! Теперь – в двадцати километрах восточней ее в том же направлении течет и Плюса. Так? Наши части расположены вот тут, по сей последней речке. Части, понятно, слабые, заслон – спору нет – тонкий. Писал-писал вам в штаб, просил-просил укомплектовать. Ни звука! Ну да ладно – по крайности, я точно знаю, каковы мои силы и сколько их. Вот здесь, от Мариинского до Гостиц, мой пятьдесят третий полк. Правее – сто шестьдесят седьмой. Бедно, бедно, но ясно. А вот там, по Нарове, они – противник. Горько, конечно, мне, старому человеку, считать противником русских генералов, но что ж поделаешь? Противник – там! Враг. И жестокий враг при этом. А что я знаю о нем? Ничего-с. Буквально ничего! Что он делает? Что намеревается предпринять? Какие у него силы? Неведомо!..

– Позвольте, Александр Памфамирович, а разведка? Ведь ваш начальник разведки говорил…

Командир вздохнул.

– Э, разведка! Пятьдесят третий полк перебросил, правда, заставы за Плюсу… Ну, прошли верст пять. А там их не пять верст – все двадцать. Да – больше! И что там и кто там? Я уверен – противник готовится к чему-то. Но – к чему? А дальней разведкой это, простите, должны заниматься уже штадив, штарм…

Младший командир тихонько поводил острым ногтем мизинца по карте. Гм! Странные названия: деревня Скамья, деревня Омут…

– Мне кажется, Александр Памфамирович, вы излишне пессимистически смотрите на дело. Мне это, простите, бросилось в глаза еще там, в штабе, при нашей беседе. Да, я понимаю, Колчак! Да, естественно, Деникин! – Это – опасность. Там есть и кадры, и территория, и население, которое хоть шомполами да можно гнать в бой. А тут что? Ничего! Земля? Армия? Да сколько их там? Три тысячи? Пять? Не больше! Не смею с вами спорить, но в штарме действительно несколько иначе расценивают все это. Полноте! Нет никаких шансов, что они зашевелятся. Эстония со дня на день заключит мир.

Он прищурился, вглядываясь в карту, и вдруг, щелкнув аккуратным футляром, надел на нос щегольское пенсне без оправы.

– Не знаю… Я объехал все эти части… Огнеприпасов, конечно, маловато. Ну что ж, подбросим! Настроение бойцов, на мой взгляд… приличное… Командиров как будто достаточно… В частности, в вашем штабе… В конце концов радостно слышать речи, подобные вашим.

Командир досадливо махнул рукой.

– Э, настроение, настроение, батенька!.. В том и беда, что это легкое штабное настроение просочилось уже и в части. Ума не приложу, кому это выгодно – убеждать рядовых солдат, что дело уже в шляпе? Все, мол, кончено, все в порядке. Так, мол: осталась лишь пограничная служба, и господин Юденич ни о чем, кроме пустяков, не мечтает…

А я лично полагаю, простите меня, что, будь я на месте господина Юденича или каких-либо его советников, так я бы не забыл, что между Петроградом и Москвой всего шестьсот верст… Я бы не запамятовал, что при концентрическом расположении армий противника каждая из них в любой момент может добиться решающих успехов… Я бы… И боюсь, что и они об этом помнят! А мы солдата размагнитили, внушили ему идею, что ему уже отдыхать пора… Нехорошо, очень нехорошо-с! А впрочем, мы заболтались, дружок… Не подышать ли вам на сон грядущий воздухом? Весна!..

На крыльце было совсем светло. Над Попковой Горой стояла белая ночь – лесная, прохладная, душистая.

Горсточка изб была расположена на западном скате пологого, но высокого холма. За деревенскими задами тянулись к востоку поля. Там, на них, за огородами, весело бил в росистой траве перепел. Скрипели два коростеля – один поближе, другой подальше. Напротив, в большой избе, был штаб; окна светились желтым, у ворот обмахивались хвостами лошади. А чуть правее из-за частокола свешивались ветви каких-то невысоких деревьев, вероятно, яблонь. И в их густой влажной темноте, надрываясь, не умолкая, заливался соловей.

Молодой человек – Николай Эдуардович Трейфельд, помначарта 7 – сел на перильца. Комбриг вышел, пряча в полевую сумку сложенную карту.

– Прохладно? – ласково спросил он, неторопливо спускаясь по ступенькам в палисадничек. – Благодать-то какая… «Одна заря сменить другую»… Вы вот что, дружок… Вы спать захотите – проходите, ложитесь на моей кровати. А у меня еще работы много. Пока вот в штаб зайду, к начштаба… Толковый человек! Ну, ближние посты проверю… Старая привычка…

Покашливая, он ушел.

Молодой посидел, покурил, подумал. Было сыро. Папиросный дым отходил в сторону от крыльца и застывал там над кустами длинным слоистым облачком. Пахло туманом, травой. Большая желтая заря переходила в лимонное, зеленоватое и серебристо-голубое небо. Единственная звезда, Венера, мерцала на ее фоне, как капля сияющей ртути. Поверить было нельзя, что это фронт, война. Потом стало немного знобко. Молодой человек встал, потянулся, крякнул и прошел в избу.

Кровать была деревянная, широкая, под пологом. Пухлый сенник пахнул приятно: свежескошенной травой.

Подкрутив лампу, оставив в ней совсем маленький синий язычок, он лег на спину, лицом вверх, не раздеваясь, только отстегнул револьвер да распустил ремень. Несколько минут он не спал: лежал неподвижно, все думал. Лицо его приняло неприятное выражение – смесь тревоги, смущения, досады отпечаталась на нем. Он точно прислушивался к чему-то. Потом усталость взяла свое. Он покорно закрыл глаза, с усилием раскрыл их, закрыл еще раз и тотчас уснул, точно нырнул в темную воду…

* * *

Ему показалось, что минуту спустя он уже проснулся. На самом деле прошел почти час. Кто-то грубо и сердито тряхнул его за плечо.

– Эй ты, вставай! Выспался!

Послышался злой смех.

В первые секунды он ничего не мог сообразить. Лампа ярко горела. Изба была полна вооруженными людьми, красноармейцами. Красноармейцами? В чем же дело? И вдруг он понял. На лавке за столом под образами сидел среди всех этих красноармейцев невысокий, худощавый… Офицер? Да, офицер. Поручик. В погонах. Значит, они переоделись в пашу форму? Они зашли в наш тыл! Конец!

Офицер сидел, яростно опершись локтями на стол, на карту, склонив голову немного вбок, и его скуластое, возбужденное личико дышало таким торжеством, такой злобой, что при виде его могла возникнуть у каждого только одна мысль: «Кончено! Погибли! Сейчас всех без суда повесят».

Но смотрел этот офицер не на Трейфельда. Он смотрел прямо перед собой. И, проследив за направлением его глаз, молодой человек вздрогнул. Он вдруг увидел другие глаза, глаза командира 3-й бригады. Командир, не опуская головы, стоял по ту сторону стола между двух человек с винтовками. Седой бобрик его был наклонен строго и упрямо. Одну руку, правую, он заложил большим пальцем за бортик френча. Широкое обручальное кольцо искрой горело на ней.

– Смирно! Смирно стоять, старая сволочь! Ручки по швам! – вдруг негромко, сквозь зубы и сдавленно, точно его душил кто-то невидимый, выговорил поручик. – Не знаешь, как стоять… командир! Я тебя выучу! Кто такой?

Комбриг не вынул руки из-за борта и не опустил ее вниз. Он чуть-чуть прищурился и чуть-чуть улыбнулся. А может быть – и нет?

– Командир красноармейской бригады… – очень спокойно ответил он.

– Знаю! Какой бригады? Номер!

Пожилой человек пожал плечами.

– Спросите у вашей разведки, поручик, – тем же тоном сказал он. – Очевидно, именно той, в тыл которой вы забрались.

Офицера передернуло, но он сдержался.

– Фамилия?

– Николаев!

– Имя? Отчество? Дальше! В российской императорской армии служил?

– Да, служил, поручик! – странно сказал Николаев и немного поднял голову. – Служил, служил. Как же! Полагаю, много ранее, чем вы служить начали…

– Чин! Чин последний какой?

И вдруг комбриг Николаев усмехнулся уже совершенно явно, в открытую. Он медленно повернул голову вправо, туда, где возле спинки кровати, тоже между двух солдат, стоял его давешний собеседник. Потом, так же не спеша, снова перевел глаза на офицера.

– Вам угодно знать мой последний чин? Генерал-майор, господин поручик. Чем могу служить еще?

Поручик, повидимому, хотел сказать что-то, но запнулся. Несколько секунд он молча и внимательно разглядывал стоящего перед ним человека.

– Что!? Чем вы это докажете?

Николаев пожал плечами.

– Не собираюсь вам ничего доказывать…

Офицер нахмурил лоб.

– Этот… Как его?.. Ну, писаришка-то? Тут он? Позвать! – вполголоса бросил он солдатам. – Сесть дайте… командиру бригады… Хорошо, «товарищ комбриг»! Мы сами осведомимся… Панкратьев! Назначишь двойной караул, в случае, если… Впрочем, – потом!

В дверях избы произошло какое-то движение. Солдаты расступились. Невысокий полный человечек, и впрямь похожий на штабного писарька, только очень плохо бритый, плохо одетый, боком протолкался к столу, волоча винтовку, и стал навытяжку перед поручиком.

– Чего изволите, ваше благородие?

Поручик пожевал губами.

– Особ в чине генерала по старой армии помнишь?

– Помилуйте, ваше благородие… Да как же такое можно запамятовать?

– В лицо тоже помнишь?

– Не извольте сомневаться, вашеродие. Всех в своих руках держал… В альбомы, извиняюсь, клеил…

– Николаев, Александр Панфи… Пам-фа-мирович… был такой генерал-майор?

– Так точно, ваше благородие, был-с. Таковых на нашей памяти трое было. Один полный генерал, два генерал-майора.

Поручик презрительно закрыл глаза.

– Посмотри на этого… человека. Узнаешь?

Толстенький человечек удивленно вздернул брови. Он вдруг съежился, даже словно присел. Он впился взглядом в комбрига.

– Ну?

– Ах ты… боюсь обознаться, вашеродие. Так что… без погон-то они… не в своем виде!.. Но личность оказывает быдто похожая. Дозвольте-ка сбочку? Помилуйте-с! Они и есть! Проходили приказом… Летом… э-э-э… Как бы не ошибиться? Летом в пятнадцатом году. Не соврал, а? По армии… по армии-с их высокопревосходительства Алексея Ермолаевича Эверта-с… Как же, как же… помню-с! Как можно! Портретик был девять на двенадцать… Правая ручка – так-с… Имели знак святаго Георгия… Не напутал-с?

Он замолчал, испуганно и хитро поглядывая то в ту, то в другую сторону.

Поручик шевельнулся на скамье. Он слегка привстал. Слегка, еще не очень.

– Ступай! Больше не надо. Я должен извиниться, ваше превосходительство… – неуверенно произнес он. – Вы сами понимаете – обстановка… А ля герр – ком а ля герр [17]17
  На войне – как на войне (франц.).


[Закрыть]
. Простите, но все же я буду вынужден впредь до доставки вас в штаб корпуса…

Николаев уже сидел на стуле. То раздражение, которое раньше только сквозило в нем, теперь вдруг проявилось. Он положил левую руку на лоб, правой коротко махнул офицеру.

– Не суетитесь, поручик… Я – не «превосходительство». Давно уже не превосходительство. Я командир Красной Армии. Комбриг. Товарищ Николаев. Вы взяли меня в плен? Я ваш враг? Поступайте со мной так, как вам ваш долг подсказывает… А я вам больше ничего не скажу.

Поручик Данилов-второй, командир роты в белом отряде полковника Палена, испугался. Он сообразил: это теперь разойдется по всему отряду! Генерал – и не очень-то желает переходить на сторону белых! А? Генерал – и верно служит красным. Можно ли это делать известным? Пожалуй, нет! Еще нагорит…

– Хорошо, хорошо, генерал… Мы побеседуем потом… С вами поговорят в штабе. Будьте добры… Одну минуточку… – Он кивнул пальцем, и кто-то подтолкнул второго из взятых в плен красных командиров, младшего, к столу. – А вы? – обратился он к этому второму. – Вы что – тоже офицер в прошлом? Ваш чин?

И тогда этот второй, бравируя, вытянулся не столько под его взглядом, сколько под усталым, спокойным взглядом Николаева.

– Совершенно верно! – отчетливо, почти радостно сказал он. – Бывшей двенадцатой артиллерийской бригады, бывшего четвертого дивизиона бывший поручик, бывший дворянин Трейфельд.

Можно было ожидать, что допрос пойдет дальше обычным порядком. Но белый офицер вдруг взял себя обеими руками за виски.

– Как? – переспросил он, пристально глядя на пленного. – Как фамилия? Трейфельд? А имя?

– Николай! Ныне помощник начальника артиллерийского снабжения одной из армий Западного фронта. Николай Эдуардович Трейфельд. Больше ничего не имею вам сказать…

Белый поручик вдруг встал со скамейки.

– Хорошо, хорошо, господа, достаточно! – досадливо заговорил он. – У меня сейчас времени нет для всей этой канители. Что за ерунда, прости господи!.. Генералы, поручики… с красной шантрапой, с большевиками! Как вам не стыдно, господа? Как не грех? Панкратьев! До утра оставить этих… пленных здесь! Нарядить тройной караул… И чёрт тебя задави, ты мне за них головой ответишь!..

* * *

Петухи запели в первый раз над Попковой Горой. Из леса стал все тесней обступать деревню туман. Он оплеснул избы, дорогу, где на самом перекрестке лежали около плетня три растерзанных убитых красноармейца, закрыл огороды, клоками поплыл дальше.

В деревне слышался шум, чьи-то отчаянные жалобные крики, хриплые ругательства. Потом большая часть отряда, занявшего поселок, ушла лесной дорогой неизвестно куда, к северу. Осталось лишь несколько человек, карауливших избу, где были заперты пленные.

Миновала ночь.

Глава IV
БЕЛОЙ НОЧЬЮ

В черных просторах неба над нашими головами плавают созвездия, всегда одни и те же. Они отмечены и записаны еще в Египте, еще в Вавилоне. Что может быть неизменнее этого неба и звезд на нем? Что в мире кажется нам таким же вечным, столь же постоянным? И все-таки от времени до времени в бездонной глубине неба происходит нечто необычное, исключительное. Совершаются великие перемены. Одна из миллиардов скромных звезд, до сих пор не привлекавшая к себе ничьего внимания, вдруг бурно вспыхивает самым ярким светом. Чуть зримое огненное зернышко, затерянное в великой пустоте, летящее в страшном холоде мира, огонек, долгие тысячелетия висевший высоко над нашей землей, внезапно, в один миг, в два-три дня превращается в ярко пламенеющее светило. Звезда эта сияет теперь жарче Сириуса. Новая звезда становится прекрасней Капеллы. Порою даже днем сквозь потоки солнечных лучей пробивается ее неожиданный свет. «Вспыхнула Новая в созвездии Кассиопеи!», «Загорелась Новая в поясе Ориона!» – волнуясь, телеграфируют друг другу астрономы.

Десятки телескопов тотчас направляются в неизмеримую черную глубь. Сотни глаз впиваются в изумительное зрелище: оно и восхищает и пугает.

Далеко, очень далеко, несказанно далеко отделенный от нас такими страшными безднами, что их глубину не умеет даже просто назвать человеческий язык, бушует гигантский пожар. Случилось немыслимое: взорвалось, лопнуло, вспыхнуло и горит огромное небесное тело. Струи накаленных газов рвутся из него на миллиарды километров в стороны. Зарево пожара бежит еще дальше, еще быстрей. Постепенно освещаемые им, вырисовываются в вечном мраке клубы какого-то светящегося тумана, облака, способные скрыть внутри себя десятки таких солнечных систем, как наша. И в центре этого огненного хаоса сияет, пламенеет, блещет раскаленное чудо – новая звезда.

Что случилось там, в далеком углу необозримо огромного мира?

Астрономы думают об этом каждый по-своему. Астрономы еще не согласны между собой. Для любого из них новые звезды представляют особый интерес. Профессор Петр Аполлонович Гамалей был первым в числе крупных русских ученых, посвятивших себя всецело новым звездам.

С девяти до десяти вечера профессор Гамалей ежедневно гулял по пулковскому саду. Ровно час. Ни минуты больше.

Зимою, в мягких бурочных валенках, в коротенькой, точно у мальчика, меховой куртке он иной раз успевал за этот час сделать изрядный круг на лыжах. Он даже скатывался порою с крутой и высокой горы, что тянется к западу от парка.

На голове его тогда бывала надета коричневая финская шапка с наушниками. Из-под наушников торчала задорная белая бороденка, топорщились густые старческие брови. И часто встречные слышали, как, отдуваясь, вкалывая в снег металлические острия палок, он сердито кричал вечернему ветру:

– Болваны! Молокососы! Я вам покажу ваше место!

Или еще что-нибудь в этом роде.

Этому никто не удивлялся: все привыкли. Ведь это же профессор Петр Аполлонович Гамалей, астрофизик, сын профессора Аполлона Петровича, астрофотографа, внук профессора Петра Аполлоновича-старшего, специалиста по исследованиям Луны.

– Ндравный старик! – говорят о нем обсерваторские служители.

Губитель студенческих душ, гроза чиновников из ученого комитета, доктор Сорбоннского университета, он просидел целый день над спектрами новых звезд, а вот теперь отдыхает на лыжах. Отдыхает, прежде чем на много часов залечь в кресло под окуляром большого рефрактора.

Весной на лыжах кататься было нельзя. Вообще весна раздражала Петра Аполлоновича. Она выбивала его из колеи. На кой шут, например, устроены эти белые ночи? Нельзя делать никаких наблюдений, ничего интересного! Если бы власть Петра Аполлоновича Гамалея простиралась на проклятую метеорологию и на географию, он давно отменил бы эти белые ночи. Они действовали на него угнетающе. Он становился вспыльчив, желчен, зол.

В белую ночь с двенадцатого на тринадцатое мая девятнадцатого года, ровно в девять, он вышел на двор. Только что с большими хлопотами ему вместе с Грушей удалось уложить в постель внука Вовочку. Вовка совсем отбился от рук, весна: всюду бегает, как шальной! В дуплах старых пулковских лип поселились скворцы, выводят птенцов. В какой-то луже будто бы обнаружены тритоны. Вчера поймал решетом паршивую колюшку и с грохотом влетел прямо в кабинет.

– Дедушка! Да ты посмотри, какой Мише-Нама! [18]18
  Мише-Нама – «Великий Осетр» в индийском эпосе «Гайявата».


[Закрыть]

А главное – завтра обещал приехать из города его милый друг, такой же постреленок, Женька Федченко, внук Грушеньки, внук старого служителя при тридцатидюймовом телескопе Дмитрия Марковича Лепечева. Сказали про это мальчишке, и теперь сладу с ним нет.

– Еле-еле повалили! – отдуваясь, заметила Грушенька.

«Гм, гм! Неприятно, неприятно! Женька Федченко – милый малый, но с ним придет город, шум, галдеж. Хороший парень, но не для Вовочки!»

Петр Аполлонович прошелся по саду, хмурясь и супясь, как всегда, но в общем очень довольный. Как ни фыркал он на весну и на ее белые ночи, она действовала-таки и на него. Приятно! Бодрит!

В прудике, к востоку от главной дорожки, кто-то буйно копошился, плескался, попискивал. Старик, склонив голову набок, постоял, поглядел в темную воду. «Да… Вот… Кто его знает, мальчугана? Похоже на то, что его всякие эти букашки и таракашки интересуют больше, чем астрономия. Гм! А впрочем – ничего не поймешь, что его особенно интересует. То велосипеды, самолеты, техника (конечно, это влияние этого самого Женьки, ясно!). То вдруг начинается совсем уже всякая чепуха, гадость: война, пушки, пулеметы. Бог знает что такое!»

Старик внезапно рассердился. В чем дело? Откуда это у них берется, у мальчишек? Никогда в жизни никто не дарил Вовке никаких военных игрушек. Не покупали ему и книг про войну. Было за-пре-ще-но! И вдруг – извольте радоваться – ни с того ни с сего мальчишка хватает первую попавшуюся палку и рубит, не помня себя, крапиву. Зачем? Очень просто: три года назад крапива была вильгельмовскими солдатами. Теперь стала – белыми! Что за дикарский инстинкт? Варварство!

Петр Аполлонович Гамалей не мог спокойно говорить о войне. Война была для него тем же самым, что и «политика». А «политику», все, что хоть бы немножко касалось «политики», он болезненно ненавидел. Давно. С тысяча девятьсот пятого года.

Чтобы успокоиться, он свернул со средней дорожки, прошел по грязной еще еловой аллейке в крайний западный угол парка.

Там возле самой изгороди когда-то кому-то пришло в голову навалить довольно большую горку из неотесанных камней, валунов. Получился «живописный хаос», какие часто устраивали бывало помещики в своих имениях.

С тех пор прошло много лет. «Хаос» осел, врос в землю. Глыбы гранита покрылись мхом. Профессор Гамалей любил теперь иногда посидеть здесь. Было приятно смотреть, как загораются на небе знакомые, родные звезды, как ниже их, по горизонту, вспыхивают десятки, сотни, тысячи желтых и белых огней. Там, в далеком Петербурге.

Впрочем, вот уже два года, как эти нижние, петербургские огни почти перестали зажигаться. Петр Аполлонович и сейчас сердито и не без злорадства заметил это. «Так, так! – зашептал он. – Так, так! Политики! Довоевались!»

Он ненавидел и презирал всех политиков вообще. «Политикой» для него было все то, что не казалось ему наукой.

Наука несла с собой светлую легкую усталость, глубокий ясный покой, порядок. А за остальным – за «политикой» – мерещились ему свирепая бессмысленная борьба всех против всех, кровь, смерть. Петенька был бы теперь тоже доктором астрономии, продолжал бы отцовскую работу, написал бы, вероятно, уже не одну толстую книгу… Был бы жив!

Это она, «политика», подстерегла его на спокойном пути. Она убила его. Но профессор Гамалей и сам не любил и другим строго-настрого заказал вспоминать о сыне. Особенно говорить что-либо о нем внуку Вовочке.

Чтобы отвлечься от этих черных мыслей, многолетних, мучительных, старик постарался думать о другом. Не о своей работе, конечно, – думать о ней в эти часы от девяти до десяти вечера он тоже запретил себе, – а так, вообще о другом. Вот, например, о ребятах.

Сидя на камнях пулковского «хаоса», он вспомнил, как месяц назад в квартире у него шел ремонт. Вдруг Вовочка и Женька нашли в чулане под лестницей (на ловцов и зверь бежит!) удивительный велосипед. Такие чудовища появились, когда Гамалею самому было еще лет двадцать пять – тридцать, в восьмидесятых годах прошлого века. Двухметровое переднее колесо, заднее – крошечное. Когда его купили, для кого? Кто его ведает?!

Он велел было выбросить этот хлам на помойку. Но тут пристал Вовка. Вился ужом, лебезил и, как всегда, обошел деда: уговорил подарить чудовище Дмитриеву внуку Женюшке. «Он его починит. Мы будем тогда все вместе ездить! Ну, дедушка!»

Женька Федченко, трепеща, сияя, не веря своему счастью, в самый Юрьев день укатил страшную машину по шоссе в город пешком. А вот теперь, говорят, и верно починил ее. Ездит! Способный сорванец!

Да, да, способен, очень способен! Ну, что ж? Надо иметь в виду: пусть присматривается к обсерваторским инструментам. Может получиться прекрасный служитель. Тем более, повидимому, он астрономией интересуется: в прошлом году, когда Вовке эти милейшие Жерве подарили первую в его жизни астрономическую трубу, очень трудно было сказать, кто из двоих ребят скорее научился обращаться с нею, кто серьезнее увлекся: Вова или этот мальчуган? Ну и пусть немножко подучится, а там пусть берут из школы, пусть начинает приглядываться к делу. Лучшего места не найти: все-таки рабочий, – слесарь там или токарь, как его отец, – это одно, а служитель в обсерватории – другое!..

Петр Аполлонович Гамалей вдруг сердито заерзал на своем камне. Оттуда, от обсерваторских зданий, подул легкий ветерок. Он принес с собой шум голосов, стук железа. Что такое? Ах, да! Это ж у них там сегодня тоже, конечно, это… Ну, как его называют?.. Субботник!.. Чистят двор от мусора или что… Субботник! Выдумали словцо! Почему – в среду – субботник! Всюду субботники, куда ни толкнись. Чушь, чушь, чушь, милостивые государи!

И так везде и всюду. Шум, крик, а никакого толка. Зимой в обсерватории работать нельзя от холода. Иностранная литература не доходит, сидишь, как с завязанными глазами, ничего не знаешь. То нельзя было с Галле переписываться, с Германией. Теперь нельзя с Францией. Почему? Да какое же мне дело, чёрт дери, до этих проклятых войн, до всей этой политики? Война, война! А вон у меня груды материалов зря лежат. По Новой в созвездии Орла. Это – пустяк? Год скоро, как лежат, а я даже не знаю, кто ее первый открыл: я или другие? Чушь, судари мои, чушь!

Петр Аполлонович суетливо встал и, сердитый, маленький, наершившись, неся в руке мягкую шляпу, с досадой отмахивая назад полы черной морской пелерины, угловато, одним плечом вперед, пошел подальше, подальше от людей, в пустое поле.

Поле было освещено последними красными лучами. Вправо, глубоко внизу, расстилалась плоская болотистая равнина. Шоссе и несколько железных дорог перерезали ее, сходясь радиусами к почти невидимому Петрограду, – пустые шоссе, пустые рельсы. Город лежал там, в двенадцати верстах. Он, революционный город, сейчас чуть брезжил в вечерней мгле. Ученому астроному Гамалею он представлялся громадной, таинственной, чуждой, загадкой: великое множество людей этого города занималось непонятными для него делами.

Дойдя до овражка, пересекающего здесь склон холма, Петр Аполлонович внезапно остановился. Новая мысль пришла ему в голову. Он испугался ее.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю