Текст книги "Пулковский меридиан"
Автор книги: Лев Успенский
Соавторы: Георгий Караев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 40 страниц)
В тихой прихожей Гамалеев, однако, его встретило нечто неожиданное. Дверь ему открыла взволнованная, не такая, как всегда, няня Груша. Вова ожидал, что на него тотчас обрушатся обычные упреки: башмаки все в глине, поперек лба черная черта, на локоть опять заплатку надо ставить! Но ничего этого не случилось.
Руки няни Груши дрожали. Глаза были заплаканы. Они с тревогой смотрели на ворвавшегося с улицы мальчика. Она пыталась улыбнуться и не могла.
– Вовочка, голубчик ты мой… – забормотала вдруг она, принимая Бовину суконную тужурочку. – Вовочка! Иди, миленький, живым манером к дедушке! Ах ты, грех какой! Вот дела-то, господи… Ты уж поласковей с ним, сыночек… До того убивается старик…
Вова изумился. «А что такое?» За последнее время он привык по-новому, по-серьезному относиться к окружающему. В чем дело? Что случилось? Почему дедушка убивается? Ему стало чуть-чуть страшно…
Торопливо, наспех, привычным взрослым жестом протирая смешные свои детские очки, он прошел к кабинету. Дверь была приоткрыта. Петр Гамалей фыркал и топал за ней, как большой потревоженный еж. Когда Вова вошел, он, точно испугавшись, быстро сунул под бювар какую-то бумажку.
– А! Это – ты? Уже? Ну и хорошо! Скорее – лучше! Дурак! Ошибся! Наделал дела! Садись в кресло. Сиди. Подожди минуточку… Владимир…
Вова сел. Он недоумевал. Невозможно было понять, к чему, к чему все это клонится? Кажется, он ничего не сделал такого…
Наступило молчание. Дед, тощенький, взъерошенный, туго подпоясанный поверх засаленного бухарского халата, бегал по комнате взад – вперед. Он сердито бодал воздух. Он вдруг принимался трещать ногтями, но тотчас же прекращал это. Внезапно, точно наскочив на него с разбегу, он остановился перед Вовкой. Он уставился на него колючими глазами с удивлением и, казалось, сердито.
– Твой отец, – взвизгнул он высоким срывающимся голосом, – твой отец был моим сыном, Владимир! И я его… любил… Больше всего на свете… Больше всего остального мира… Да, я его любил! Знай это!
Вова Гамалей открыл рот: он никак не ожидал такого начала. Он никогда не думал, что дедушка мог не любить папу.
– Так любить нельзя! – сейчас же, еще более выходя из себя, закричал старик. – Это не кончается хорошим! Твой отец был бы гениальным ученым! Золотая голова! Но сердца – сильнее голов… Он женился на твоей матери, а я ее не знал… Откуда я мог знать, кто она такая? Что я знал вообще о людях, о мире? Я должен сказать тебе все. Его арестовали… Казнили… Повешен в девятьсот шестом году… Ты слышишь? Твоего отца казнили мерзавцы, изверги… А я, – губы его запрыгали, глаза заморгали. Он остановился, задохнувшись…
Вова сидел, прижав обе руки к груди, точно защищаясь.
– Дедушка! – выговорил он с усилием. – Дедушка! Ты не беспокойся так… Я знаю все про папу!.. И про тебя… Ну, и что же? Ну, и пусть я – сирота… Этим надо… гордиться…
Могло показаться, что Петра Аполлоновича ударили. Сразу ссутулясь, он резко отвернулся к окну. Несколько секунд он стоял, смотрел в нею, точно собираясь с духом. Потом медленно снова повернулся к внуку.
– Тринадцать лет я считал тебя мальчиком, Вовка! – глухо, с горечью проговорил он. – Тринадцать лет! А может быть – вы все теперь переросли меня? Как мне теперь с тобой говорить, внук? Как со взрослым? Я тебя кутал в вату, растил, как в тепличке. А теперь – стекла разбились… Ну что же? Сам виноват… Сам!
Тяжело ступая по ковру, он дотащился до кресла, сел, охватил костлявыми пальцами большой лоб. Вове показалось, что он бредит во сне.
– Твой отец стал революционером… Да! Потому, что он был во сто раз умней, талантливее, лучше меня. А я думал, мне казалось, что его сделала революционером твоя мать. Я ведь не знал ее. Я знал только, что она – работница, простая девушка. Я знал, что ее тоже арестовали… она была в тюрьме. Когда ты родился, я думал, что он погиб из-за нее. Я ее… ненавидел! Разве я мог простить ей… Петю? Когда я узнал, что ты родился… я поехал туда… заплатил много. Ей сказали, что тебя нет. Что ты умер. Вот! Они отдали тебя мне. Я тебя украл у нее, Вова. И тринадцать лет – тринадцать лет!.. ты был для меня… вторым Петей… Вот… Как хочешь… Я ничего не знаю теперь…
Вовка, Вова Гамалей, не веря себе, с ужасом, с отчаянием, весь дрожа, смотрел на деда. Красные пятна выступили у него на щеках, в горле пересохло.
– Дедушка! Дедушка! – он тянул его все сильнее за рукав халата. – Дедушка! Ну… А она?.. А она что… тоже умерла?
И вот тогда профессор Гамалей вздохнул глубоко, почти всхлипнул. Рука его потянулась к бювару. Он достал из-под него написанную химическим карандашом открытку. Он протянул ее Вове.
«Глубокоуважаемый Петр Аполлонович! – стояло там. – Раненная, лежа в больнице, я совершенно случайно узнала о существовании у Вас внука Володи. Петр Аполлонович! Я боюсь даже подумать об этом. Я только горячо прошу Вас написать мне всю правду. Неужели я не ошибаюсь? Неужели это возможно? Напишите мне сейчас же. Поймите, как мучителен для меня каждый час ожидания».
Внизу стояла подпись: «А. Мельникова-Гамалей».
Бледный, как смерть, Вовка поднял лицо от открытки.
– Дедушка!.. – глухо прошептал он. – Это что же? Это – моя мама? Она жива?
И профессор Гамалей, закрыв глаза, с усилием кивнул головой.
– Уйдешь ты от меня теперь, Владимир!..
Глава XXXVI
ПОСЛЕДНИЕ ДНИ
В первых числах ноября «дело быв. пом. нач. арта семь Трейфельда Н. Э.» попало в руки нового следователя, только что прибывшего из Москвы по распоряжению Феликса Дзержинского. Дело было не из легких. Арестованный начисто отрицал всякую вину за собой. Он держался с наглостью, высокомерно и пренебрежительно парировал обвинение, издевался над показаниями свидетелей.
– В конце концов, на чем вы основываетесь? – говорил он следователю. – Я требую, чтобы вы допросили комиссара, с которым я вместе бежал из плена…
Следователь Пименов и сам считал, что факт побега Трейфельда от белых весьма важен. Телеграфно он запросил показания от комиссара 53-го полка Гусева. Ответ оказался вполне благоприятным для подсудимого.
Узнав о показаниях Гусева, Трейфельд пожал плечами.
– Значит, это элементарно порядочный человек… и только!.. – небрежно сказал он.
Утром восьмого за ним пришли в камеру. В кабинете Пименов, сидя за столом, листал бумаги.
– Вот что, Трейфельд, – сказал он. – У меня к вам – частная просьба… Вы же по артиллерии… Не опознаете ли вы нам одного сукина сына?
Он нажал звонок. Дверь открылась. Николай Трейфельд повернулся, хотел сказать что-то, но слово замерло, колом стало у него в горле.
– Ни-н-н-нет… Я… Я не знаю такого… – пробормотал он.
В дверях, щурясь, моргая, пристально вглядываясь в него, стоял похудевший, обросший бородой, старшой даниловских конвойных, бывший писарь, затем унтер-офицер, наконец, военный чиновник Родион Панков.
– Не знаете? Никогда не встречали? Вы уверены? – не торопясь, спрашивал Пименов. – Вы вглядитесь хорошенько… Может быть, где-нибудь, когда-нибудь… случайно?.. Нет? А вы, гражданин Панков? Не узнаете этого человека?
Родион Панков вдруг согнулся, присел, совсем сощурился. Он сделал шаг влево, оглядывая Трейфельда со всех сторон липким и пронзительным взглядом. Широкая угодливая улыбка развела его губы.
– Бородкой… Бородкой малость… обросли!.. – вежливо и торопливо пробормотал он. – Побледпевши-с немного, похудевши… А то как не узнать? Не три года, три месяца… Личность-то осталась. Они-с! Господин поручик Трейфельд… Как же-с? В Попковой Горе взяты были…
– И – бежал?
– Ну… Как вам сказать – бежали? Приказано было выпустить. Из штаба приказ был. Их выпустить и ежели кого с собой прихватят – не препятствовать. Чтоб похоже было на побег… Как же-с! Бежали! Стреляли им вдогонку. Унтера Панкова для примера на губу посадили. Ну, ясно, тоже – как!?.. Для близиру… Чтоб похоже было…
– Словом – выпустили? А зачем?
Унтер Панков, позднее военный чиновник Панков, взятый в плен партизанами под Лугой, посмотрел на следователя испытующим взглядом: «Не понимает или прикидывается?».
– Помилуйте-с… Наверное на работку… – дипломатически ответил он.
Николай Трейфельд долго стоял молча, глядя на этого небольшого подвижного человека-скороговорку. Наконец, медленно взявшись рукой за спинку кресла, он с трудом пошевелил губами.
– Предал, сволочь продажная! – сипло, безнадежно проговорил он. – Ну что ж? Ведите, стреляйте…
Следователь Пименов посмотрел ему прямо в лицо.
– Не забывайтесь, Трейфельд! – строго сказал он в свою очередь. – Вас расстреляют, когда будет нужно. Кто из вас двоих большая сволочь – не вам судить. – Он позвонил: – Уведите гражданина Панкова. А теперь скажите мне, Трейфельд, что за пакет в клеенке оставили вы в июне в пещерах под Лугой? Вот этот пакет. Его нашли партизаны. Он размок, отсырел… Объясните – каково его содержание? Что это за список фамилий?..
* * *
После того как произошли изложенные выше события, жизнь отдельных людей, о которых шла все время речь, не остановилась. Не остановилась и боевая жизнь на Петроградском фронте.
Сутки спустя после того как Вася Федченко спас комиссара 1-го Башкирского и ночью лежал в дозоре на южном склоне Каграссар, красные части завершили огромную, многодневную операцию под Питером. Прорвав белый фронт у Копорской, они заставили Юденича спешно, панически отступить на запад, оставив Красное Село.
Правда, белые еще упорствовали. Они еще пытались в ожесточенных схватках под Кипенью, под Онтоловом и Новым Бугром восстановить свое положение, вернуть себе утраченное.
Но в это время перешла в наступление, угрожая им с тыла, Пятнадцатая армия. Юденич не выдержал и приказал отступать. В ночь на третье ноября белые очистили Гатчину.
По размокшим дорогам, по грязи, смешанной с первым снегом, Красная Армия, курсантские отряды, матросские части, рабочие батальоны в четвертый раз за это лето двинулись вдоль Ямбургского шоссе.
От деревни к деревне, от одного старого постоялого двора к другому ползли тяжелые, груженные дворцовой мебелью, царским серебром, дорогими скатертями, гобеленами, посудой, утварью обозы белых. Белое офицерство в отчаянии и злобе тащило, что попадалось под руку. Но в то же время оно не забывало и огрызаться.
Белые хватались за каждый рубеж, за каждый куст, за каждую каменную стенку. Красная Армия, обливая своей кровью эти рубежи, опрокидывала их один за другим и шла, и шла, и упорно шла вперед.
Кто и когда расскажет (расскажет, а не перечислит только!) несчетные предания о бесчисленных, повседневных подвигах на этом пути?
Кто напомнит нам, теперь живущим, о славном деле комиссара красносельского боевого участка, который на разбитом грузовичке, лежа за пулеметом, обогнал свои цепи, наступавшие на село Высоцкое под убийственным огнем противника, ворвался в село и выпускал по врагу ленту за лентой, пока его самого не настигла вражеская пуля, пока наши не ворвались по его следам в занятое неприятелем село?
Кто напомнит о геройстве маленького мальчика-пастушка из деревни Лялицы под Ямбургом? В черную осеннюю ночь он провел болотами, трясинами, глушью красноармейский отряд в тыл белым, и благодаря его ребячьей помощи были взяты Федоровка и Ополье!
Кто поведает про дело у речки Косколовки, текущей около самого Ямбурга, где командир 6-й роты 17-го стрелкового полка, оставив цепь у себя за спиной, с отборными храбрецами подполз по льду к окопам врага, забросал их гранатами, скомандовал: «В атаку!», первым прыгнул в окоп и ворвался во вражеское расположение?
Кто расскажет обо всем этом так, чтобы мы знали, что чувствовали, о чем думали эти люди, совершая свои высокие подвиги? Чтобы до нас донесся и треск моторов того грузовичка у Высоцкого, и шелест свежевыпавшего снега в топких болотах за Лялицами, и запах побитых морозом опенок меж кустами, возле сосновых корней над звонко, по-осеннему, журчащей в овражке Косколовкой? Кто?
Наверное, рано или поздно люди все это сделают. В одной же книге всего этого сделать нельзя. Она заканчивается на описании великого победоносного боя в ноябре 1919 года у самых ворот Красного Питера.
Ведь именно в это время Ленин обратил к рабочим Питера свои приветственные слова.
«В день двухлетней годовщины Советской республики первого привета заслуживают петроградские рабочие…
Как раз в последние дни английские реакционеры империалисты поставили последнюю свою карту на взятие Петрограда. Буржуазия всего мира, и русская особенно, уже предвкушала победу. Но вместо победы они получили поражение под Петроградом.
Войска Юденича разбиты и отступают.
Товарищи-рабочие, товарищи-красноармейцы! Напрягите все силы! Во что бы то ни стало преследуйте отступающие войска, бейте их, не давайте им ни часа, ни минуты отдыха. Теперь больше всего мы можем и должны ударить как можно сильнее чтобы добить врага».
Красная Армия и питерские рабочие так и сделали.
Два месяца спустя армия Юденича перестала существовать навеки.
* * *
Была середина ноября. Курсант военно-морского училища Павел Лепечев, вернувшийся после боевой страды за школьную парту, долго, усердно и не без труда догонявший тех товарищей, которым «не повезло», которые – то ли по состоянию здоровья или по иным причинам не были в свое время брошены на фронт, – курсант этот впервые получил увольнение «на берег».
В Петрограде у него было, по сути говоря, одно единственное место, где он мог преклонить голову, встретить своих, – домишко Федченок на Ново-Овсянниковском. Отец и мать как засели много лет назад под своими звездными трубами в Пулкове, так оттуда и не вылезали; к ним – не успеешь заскочить.
Павел Дмитриевич, впрочем, не рассуждал долго, а принял простое решение нанести «визит дружбы» родичам: Дуне, сестре, зятю, Григорию Николаевичу, своим любимцам, Женюрке и Фенечке…
Подцепив на Мойке возле полуэкипажа случайный грузовичок, шедший зачем-то в Автово, он добрался до Овсянниковского, прошел по снегу к знакомому дому и грустно засвистал, остановившись перед ним. Домишко был заколочен, пуст, необитаем. У Павла екнуло сердце: вот те на! Что же случилось за время его отсутствия?
Он уже хотел итти в отделение милиции «наводить панику», но вдруг увидел приколоченную к дверям пожелтелую четвертушку бумаги. Гляди! Женькин почерк.
Чернила выцвели, но все-таки Павел прочел: «Дядя Паша! Мы переехали в буржуйскую квартиру. Адрес наш теперь Нарвский проспект… квартира три». Номер дома, как на грех, смыло дождем и снегом.
В тот день жильцы многих квартир, носивших номер три, в разных домах по Нарвскому – одни с удивлением, другие с сердечной приязнью, третьи – не без испуганной оторопи – открывали двери сердитому моряку и сообщали ему, – что нет, не живут тут никакие Федченки…
Моряк выходил из одной парадной, досадливо хмурясь и поругиваясь себе под нос, добирался до второй, поднимался по новой лестнице, звонил в новый звонок, выслушивал торопливые (или с ленцой) шаги за дверью… Ах, чёрт тебя возьми совсем, холостяцкую жизнь! Понятное дело – друзей не занимать стать; есть батя с матерью, сестренка есть, племяши… Но ведь – одно дело друг или там племянник, а совсем иное дело – своя семья. Казалось бы – ерунда: ан на деле выходит – нет, далеко не так. Живет какой-нибудь матрос, братишка, просоленная кожа; а приходит время, начинает и его тянуть к берегу, к дому, к семье…
Да, к семье, к семье… По заказу, что ли, отыскиваются у таких, как он, многолетних (с 1912 года без всякого отпуска!) скитальцев, их будущие жены, подруги боевой жизни, матери настоящих, хороших, советских ребят? Было время, женились такие, кое-как, с бухты-барахты… Вон как дядя Вася Кокушкин: привез с Тихого океана свое сокровище, брошенную директором цирка иноземную акробатку, да и пролаялся с ней потом добрый десяток лет! Это все – так! Но теперь – не то время… И ох, как трудно будет ему найти теперь для себя подходящую, настоящую, крепкую подругу. Подругу-бойца, подругу-коммунара…. А другой – не надо ему…
Наконец случилось то, чего он добивался. В доме номер 31, в угловом доме, выходившем на площадь, к самым воротам, в домовой подворотне висела доска. И на доске, под замерзшим стеклом, он прочел ясно: «Федченко, Григ. Ник.»! Ах ты, чёрт побери! Вот это да! В таком домине! И – квартира три, на втором этаже! Ну, зятек дорогой, – видимая вещь – не напрасно революция делалась!
Он торопливо поднялся по широкой лестнице. Странная штука – большая «парадная» дверь третьего номера была не на замке, чуть приоткрыта. На ней опять висела записочка, только совсем новая: «Я побежала за мамой, потому что она приехала. Куда ты опять пропал?» Рука была знакомая, Фенечкина. Павел открыл створки и вошел: думать надо – все в порядке: Дуня откуда-то приехала, а пропал, конечно, кто же? Женька!
За дверью оказалась большая, просторная прихожая: зеркало во всю стену до потолка со столиком; вешалка персон на двадцать пять. Справа светилась застекленная узорчатым матовым стеклом дверь, припертая. Слева была другая – эта стояла открытой.
Покашляв, Павел вошел в нее. Он попал в столовую и невольно недоверчиво огляделся: слишком велик был огромный буфет, очень уж все непохоже было на Ново-Овсянниковский.
При всей своей решительности Павел оробел слегка: вот так номер! Царские палаты!
Он повернулся было к выходу и тут только заметил, что вроде как – поздно отступать. На широком кожаном диване за обеденным столом, прикорнув на положенной на его валик белой подушке, видно в большой усталости, задремала какая-то женщина. Лицо ее было обращено в сторону окон, погружено в тень. На стуле, поодаль, стоял отпертый, но не открытый чемодан. На плечах спящей был накинут теплый, знакомый, Дунин платок, но под ним виднелись плечи в защитной гимнастерке…
Закрыв рот большой ладонью, точно боясь разбудить спящую своим дыханием, Павел на цыпочках сделал первый шаг к двери, но квадратик паркета скрипнул у него под ногой.
Женщина не проснулась. Однако она переменила позу. Свет упал на ее немного бледное, милое лицо с круто нарисованными бровями, с пушистыми ресницами, опущенными на щеки… И сердце Павла остановилось вдруг так, как оно, пожалуй, не останавливалось даже в самые трудные мгновения боя. Солнечный луч как бы прорезал воздух перед ним. Большое зеленое дерево. Дощечка с надписью: «Черемуха обыкновенная», и дальше – что-то не по-русски…
На диване в этой большой комнате спала перед ним та самая девушка из Лесновского парка, Тонечка, обмотчица от Эриксона, Антонина Кондратьевна. Жена, а потом вдова Петра Петровича Гамалея…
Павел Лепечев побледнел, как смерть. С испуганным лицом, не шагая, а точно летя по воздуху, он выскочил из столовой в коридор… Дверь на лестницу хлопнула. Фенечка с шумом, тоже испуганная, ворвалась в дом…
* * *
В один из тусклых ноябрьских вечеров финский скорый поезд Гельсинки – Обо должен был отойти в обычный свой рейс, как всегда, в 22 часа 30 минут по поясному времени.
Минуты за три до его отхода на перрон вокзала выбежали два человека: один – поменьше ростом, в когда-то отличной бобровой шапке и шубе с котиковым, уже слегка вытертым воротником, и второй, тучный, обтрепанный, безусый, задыхающийся…
– Ну, чёрт тебя задави! – угрожающе бормотал первый, устремляясь вдоль ряда вагонов. – Ну, клянусь тиссом, дубом и трилистником, английская пакость, господин-мистер Ванечка Макферсон! Удирать задумал? Товарищей с носом оставить хочешь? Не выйдет, гордый альбион! Не получится… Вот сейчас я тебя… Краснощеков! Борька! Бери пять передних вагонов! Да беги же бегом, дьявол тебя задави! Да тут он, будь он проклят, тут; никуда иначе он не мог деться…
Они бросились вперед, однако вид их показался подозрительным рослому шуцману. Приложив руку к козырьку, он предостерегающе поднял вверх палец.
– Ну, что еще!? А, да говорите вы скорее, что вам нужно? Видите: мы торопимся…
Но финского шуцмана нелегко убедить торопливостью. Он снова поднял палец кверху: «Нелься бегать по перрон… Нусно – прилисьно ходить…»
– А, да что б тебе, будь ты неладен… Тороплюсь я!.. У меня мать там больная… Жена мертвая! Пустите меня сейчас же…
Раздался третий звонок… В ту же секунду человек в бобрах испустил отчаянный вопль… Там, впереди, он увидел нескольких человек у тамбура одного из спальных вагонов… Маленький желтолицый японец, высокая золотоволосая молодая женщина, рука об руку с ним, и в двери вагона – хорошо одетый иностранец, в кожаном реглане, с меховым воротником, с сигаретой в зубах…
– Аркадий, Аркадий! – взывал издали тучный. – Вот он! Вот!
Человек в бобровой шапке вырвался от полицейского. Стремглав, он кинулся туда, к этой группе провожающих… Но поезд, дав длинный красивый гудок, тронулся. Неторопливо набирая скорость, вагоны – синие, оранжевые, зеленые – покатились вперед.
Японский офицерик приложил руку к козырьку… Молодая дама, прижимая платок к глазам, махала перчаткой вслед…
– Джонни! – прозвучал над гельсингфорсской платформой отчаянный вопль… – Макферсон! Уезжаешь, скотина, изверг? Уезжаешь, хозяин чёртов! А нам-то что тут делать, работникам? Нам-то куда кинуться? Эх, вы «цивилизаторы»!
Шуцман уже опять трогал Аркадия Гурманова за плечо.
– Чего тебе, чухонская морда? – почти уже беззлобно, сквозь слезы, сказал, отворачиваясь, журналист. – Не видел никогда, как богатые буржуи, сволочи, скоты, со своими рабами расправляются? Ну, так смотри, смотри, смотри…
Поезд-экспресс уносил Джона Макферсона с «этой» его «родины» на «ту». Там ему тоже будет неплохо. А вот у Аркадия родины теперь не осталось ни одной. Он, всхлипывая, плакал…
* * *
Другой поезд (о нет, далеко не экспресс!) медленно тянулся педелю спустя по захолустной провинциальной ветке Ревель – Валк.
Мало кто выходил на станциях из вагонов – какие-то эстонские пасторы в меховых шапках, пьяные мельники, закутанные в теплые платки женщины. Еще меньше народу садилось. И все же на площадке одного из вагонов стояло двое в причудливой, полуказачьей форме, в башлыках, с огромными маузерами у пояса. «Нельзя сюда! Куда прешь? Не видишь, что ли?»
Карманный фонарик осветил окно, железную грубую решетку на нем. Арестантский вагон.
Однако тот, кто, выйдя из заметенного снегом вокзальчика, намеревался сесть, не смутился видом этого окошка.
– Я все вижу… э-э-э… любезнейший! – зло, с досадой бросил он, не обращая внимания ни на окрик, ни на маузеры. – А ты это видел?
Он что-то такое показал конвойному и, резко отведя его руку, как власть имущий, вошел внутрь. Второй человек, стоявший еще внизу на заснеженном перроне, заплясал в тревоге. «Гурманов! Аркадий Веньяминович! – взывал он. – Ну вот, так всегда… Я же тоже хочу… В такой исторический момент».
Никто ему не ответил.
Из вагона вырвались двое в офицерских погонах. Толкая друг друга, они кинулись к телеграфной конторе, потом, очевидно, ничего не добившись, вернулись назад. Меньший ростом, коренастый крепыш с кривыми ногами кавалериста, со свирепым лицом рубаки, авантюриста, пьяницы, был и сейчас не совсем трезв.
– Если эти английские сволочи будут вмешиваться, – рычал он на ходу, – я зарублю его тут же в вагоне, старого борова! Я им живым его не выдам, не будь я Булак-Балахович! Слышал!? Или пусть отдают мне все деньги. К чему они подбираются? Это не его золото! Это деньги всей армии! Наши!
Второй офицер, повыше и поспокойнее, посмеиваясь, удерживал его за локоть.
– Не горячись, не горячись, Булак! Не говори глупостей… Расстрела захотел? Деньги ему Колчак переводил все лично. Все до копейки… У правителей нет ни гроша за душой… А кто этот тип?
– Кто, кто! Аркашка Гурманов, газетчик, гадина… Корреспондент «Таймс». Он ему визу принес, чтобы за границу драпать! Совет ему – за приличный куртаж перевести последние пять или десять миллионов в банк, и… А мы? Дураками? Зарублю, как последнюю сволочь!
Они спорят и кричат, задержавшись у вагонной подножки, под тусклыми керосиновыми фонарями, среди молчаливых, внешне ко всему на свете равнодушных эстонских крестьян, а Аркадий Гурманов внутри вагона быстро-быстро пишет что-то на вагонном столике. Высокий молодой офицерик с тонкой талией стоит в коридоре, прижав к замерзшему стеклу горячий лоб, не решаясь перевести на Гурманова и на то, что делается около него, воспаленных и вроде заплаканных глаз. На деревянной же скамье напротив корреспондента полусидит-полулежит грузный человек в генеральской шинели. Люди кругом нервничают, шепчутся, препираются, а он сидит, не шевелясь, мрачно опустив вниз седые висячие усы, не поднимая с грязной скамьи старых волосатых рук. «Докатился! Дожил!»
Это бывший командующий северо-западной белой армией; это вчерашнюю угрозу Красному Питеру везут арестованную из Ревеля в Валк. В армии – хотя она и распущена его приказом – мятеж. Господа офицеры заподозрили командующего в намерении бежать за границу с казенными деньгами. Господин Гурманов, корреспондент «Таймс», дал вчера об этом пространную телеграмму за границу.
Генерал Юденич, обрюзгнув, опустившись, оплеванный, опозоренный, не произносит ни слова. Он даже не может связно думать. «Как мелкого жулика!.. Как растратчика! Докатился! Дожил!»
Поезд идет по тоскливым прибалтийским полям. «Белая армия? Белая идея? Белой армии нет, господа. Белая идея превратилась в шулерство, в грабеж, в жалкий, гадкий фарс, в позор…»
Поезд идет на запад. Там еще темно, хотя и бело от снега. Но за последними вагонами, за убегающими назад соснами небо на востоке начинает алеть. Оно краснеет все ярче и ярче. Багровое пламя вздымается все выше. Алые лучи ложатся между сосновых стволов, опережают поезд. Все кругом, даже самый снег, вспыхивает красным огнем утра, и поезд, увозящий беглого генерала Юденича, обвиняемого в мелкой краже, тонет к девяти часам утра в море живого пламенного багрянца.