Текст книги "Пулковский меридиан"
Автор книги: Лев Успенский
Соавторы: Георгий Караев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 40 страниц)
Глава XXX
В ОКТЯБРЕ
Белые пришли в Корпово так тихо и так внезапно, что Фенечка Федченко совсем не заметила этого. Их было мало; шли они сквозным маршем на Лугу и ни на минуту не задержались в деревне.
Феня в это время рубила с бабушкой Федосьей капусту в амбарушке во дворе и ничего не услышала. Только когда один из солдат, выехав за деревню, выпалил из винтовки, девочка выскочила на придворок.
На горе, выбежав из домов, стояло несколько женщин, глядевших на ведровскую дорогу. Кто-то верхом на серой лошади скакал к Баранову.
Вечером мужики собрались на камни возле перекрестка поговорить. Был прохладный осенний закат: завтра праздник, Покров пресвятой богородицы. Девки ладили с утра в Смерди на гулянку и теперь не знали, итти им или нет.
Мужики, человек десять, собравшись, говорили тише, чем всегда, вполголоса.
Всех интересовал только один вопрос: на сколько времени «эта власть» и когда вернутся большевики? В том, что они вернутся, не сомневался, кажется, никто.
Фенечка, сидя на бревне напротив с другими девчатами, дремала, слушая тихое бормотанье взрослых. Вдруг она шире открыла глаза: народу стало больше.
Какие-то трое неслышно подошли в темноте к сидящим. Мужики негромко здоровались:
– Здорово, темноворотские. Ходите на беседу… Что нового-доброго?..
Трое темноворотских принесли важные вести. Они вообще были народом особым. В Темных Воротах на старом заводе было куда больше партийных, коммунистов, чем в других деревнях. Недавно оттуда в Лугу на партийную мобилизацию пришло человек десять. Корповские тогда смеялись: «Темноворотский коммунистический полк!» Но дело сейчас было не только в этом.
Оказывается, Темные Ворота теперь опустели. Жители кинулись в леса. Кое-кто из них разбежался невесть куда, а другие добрались сюда, до корповских пещер. Сейчас эти трое и пришли оттуда, из пещер. Они хотели предупредить о своем положении, чтобы корповские случайно не навели на них белых. Они звали всех, кто покрепче, у кого есть хоть какое ружьишко, присоединиться к ним (а то вконец заедят, гады!) и партизанить.
Мужики заговорили еще тише. Потом заспорили. Потом кто-то заметил притулившихся на бревнах девчонок и мальчишек и шугнул их:
– А вам что надо, литва? Живо домой спать!
Потом они встали. Некоторые пошли по домам, другие толпой направились огородами к гумнам и сенным сараям. Слушать стало нечего и некого. Фенечка тоже поплелась спать – смущенная, взволнованная, недоумевающая…
На следующий день с утра до ночи шел дождь. Фенечка сидела дома. Прибегали то одна, то другая из подруг, рассказывали подслушанные мелочи.
В Смердях гулянка все-таки была, только скучная, без парней. Один белый солдат пристал было к девчонкам с гармонией, но они его забоялись, и он очень ругался. А в Куту за полтора километра – красные. И никакого фронта нет: кутовские барышни пришли на гулянку, даже не заметив, что «перешли из одной власти в другую». В Луге по стенкам уже висит закон: которая земля захвачена чужая, ту будут отбирать обратно. Который на ней хлеб посеян, тот пополам: половину мужику, половину барину. Худо! Мужики и головы повесили…
Перед самыми уже сумерками бабушка велела добежать до озерка прополоскать какие-то тряпки. Взяв шайку, Феня отправилась, скользя по размокшей глине.
Дождь перестал. Западный ветер ходко гнал невысокие тучи. Озеро, хоть и маленькое, выглядело свирепо – свинцовое, холодное, не то что летом.
Пральные [48]48
«Пральник» – деревянная лопатка для «выбивания» прополосканного в воде холста. «Пральные мостки» сооружаются для прачек. «Прать» по-староруоски значило «стирать», отсюда и самое слово «прачка».
[Закрыть]мостки были в крайнем углу, к самому кустарнику. Их заливало волной. Феня с удовольствием начала колотить тряпье тяжелым березовым пральником. Она недавно научилась этому искусству и орудовала с увлечением, до боли в спине, думая о чем-то своем.
И вдруг она испуганно обернулась, услышав за собой в кустах тихий, тревожный голос.
– Матуш! – еле слышно, с трепетом, с подчеркнутой лаской в голосе сказал кто-то в кустах. – Матуш, девоньк! Ты не бойся. Не беги ты от меня, ради Христа!.. Не кричи ты… Я свой, я свой. Подь сюда, матуш!
Феня выпрямилась. Сквозь редкие желтые листья куста смотрело на нее бородатое солдатское лицо. Человек слегка присел на согнутые ноги, видимо, не хотел, чтобы его увидели другие. На нем была голубоватая нерусская шинель. Голову прикрывало маленькое кепи пирожком, так не идущее к широкому лицу и рыжеватой бороде, что не будь Феня испугана, она расхохоталась бы. «Белый!»
Странный человек высунул сквозь кусты одну руку. Согнутым в крючок пальцем он манил девочку к себе.
– Матуш! Не бойся, матуш! Свой я, свой!..
Фенечка была не из робких. Не выпуская из рук пральника, она сделала десяток шагов и остановилась перед кустом.
– Ну?
Солдат разобрал рукой ветки перед лицом. Видимо, он хоть и уговаривал ее быть смелее, очень боялся сам, что его увидят; до смерти боялся.
– Корповская? – жадно глядя на девчонку, сказал он. – Тутошня? – Феня кивнула.
– А чья же ты, девчонка? Не Сениных ли?
– Нет, Лепечевых… Бабина Фенина… Питерянка.
Солдат ахнул. Глаза его вспыхнули.
– Жива ль она? Жива Федосья-то? И дом цел? Все цело? – вскрикнул он, приложив большую руку к груди.
– Ну, а как же? – удивленно приподняла Феня свои очень черные брови. – Почему же это она не?.. – Вдруг она вздрогнула. Внезапно смутное подозрение ослепило ее. Она уже открыла рот, но солдат торопливо, сбиваясь, задыхаясь, заговорил сам.
– Дочушка, милая… Бежи ты к ней… Бежи шибком! Пускай сразу сюда идет. Ничуть пусть не боится… Скажи: мужик твой из плену пришел… С белыми пришел… Дядя Степка, мол! Дезертир он; сбежал от белых. В пещере за Вельскими прячется… Бежи скорей, кровинушка моя, родненькая!..
Он задохнулся… Фенечка хотела сказать что-нибудь, но вдруг повернулась и стремглав, еле удерживая на ногах огромные бабины полусапожки, пустилась на гору в Корпово.
Она стала перед бабкой, «как лист перед травой», удерживая бешено бьющееся сердце, не в силах произнести ни звука.
– Ну?.. Чего ты? Феньк!?
– Бабушка! Ба-бинька… – вдруг распуская губы, взревела девочка, – на озере… На озере, в кусту сидит… Дядя Степа твой… Пришел из плена… Беги скорее к пралищу!
Федосья Лепечева не вскрикнула. Она тихо выпрямилась и на миг закрыла глаза, не веря, не смея поверить… «Редели», сетка, полная золотой овсяной соломы [49]49
«Ределями» крестьяне северо-западных губерний именовали особый сетчатый снаряд для переноски сена и соломы за плечами.
[Закрыть], соскользнув с плеча, упали на землю. Потом большими шагами, без единого слова, она пошла, как лунатик, назад за сарай к озеру. А от избы, виляя угодливо хвостом, явился Орешка.
Фенечка взвизгнула. Она села на корточки перед Орешкой, обняла его, прижала к себе, смеясь, тормошила, тискала.
– Орешка! Глупый! Орешка! Ничего ты не понимаешь…
* * *
Второй месяц кончался, а о Женьке никаких сведений не было. В другое время, конечно, такое горе сломило бы и Григория Николаевича. Но теперь ему, как говорится, «помогло» общее несчастье.
Уже четырнадцатого или пятнадцатого числа по Питеру, как в мае, электрической искрой, от райкома к райкому, от завода к заводу, пробежала тревожная весть: «Враг идет! Враг близко! Вставайте! Наступил решительный час!»
Так же, как весной, и в районных и в заводских партийных комитетах зашумели непрерывные потоки людей; на дверях комсомольских организаций появились наспех набросанные карандашом надписи: «Комсоячейка закрыта. Все выбыли на фронт». Военные заводы, мобилизовав последние крохи топлива, заработали на полный ход. Все было, как тогда, кроме одного. Весной все казалось новостью, неожиданностью, непривычной и непосильной задачей. Казалось, что решать ее могут и должны специалисты, военные люди, крупные руководители.
Теперь все выглядело уже по-иному. Григорий Федченко совершенно ясно понимал и представлял себе теперь, что было сделано в мае и что надлежало повторить сейчас. Григорий Федченко помнил свою беседу в синем вагоне на Балтийском, помнил пришпиленный к стенке, расчерченный красными линиями на районы и секторы обороны, план Питера. Рабочие Обуховского завода и села Рыбацкого помнили низкий стремительный силуэт миноносца, в тумане на невской воде против Саратовской колонии… Дважды приходил сюда этот корабль, чтобы при необходимости ударить врагу во фланг: в горячие послеоктябрьские дни 1917 года, когда его вызвал сюда Ильич, и теперь, этим грозным летом…
Они помнили и многое другое: как тогда летом, в июне сыны огромного города сами взяли в свои руки его судьбу, как пошли впервые на ночные обыски, как встали с заступами и кирками для постройки укреплений на улицах, как именем революции, именем партии открывали бронированные сейфы и тайники… Как во исполнение директив Цека вливались их отряды коммунистическим пополнением в слабеющие части фронта, Как, выполняя мудрый план партии, руководимые посланцем партии, они сами, своею собственной рукой, уже вырвали однажды победу из рук нацелившегося на Питер врага.
Многое изменилось с тех пор в положении страны. Теперь, к осени девятнадцатого года, стало совершенно ясно: очередной свой удар зарубежные хозяева русских белогвардейцев нацеливают, как отравленный кинжал, прямо в сердце республики, прямо на Москву. Он будет главным; все остальное – маневр, диверсия!
Когда-то Юденич представлял собою грозную опасность. Теперь, по сравнению с Деникиным, он выглядел так же, как злой щенок выглядит рядом с матерым волком.
Здесь – полтора уезда, там – десятки губерний и областей. Тут, на севере, счет на тысячи бойцов; там в события втянуты сотни тысяч людей на фронте, миллионы в резервах тыла. Здесь – жалкие торфяники Ингрии, населенные хмурыми и мирными крестьянами, а там, на раздольях степей, – громадная хлебородная Украина, виноградники тихого Дона (но среди них и острые пики его казачества!), золотистые, волнующиеся, подобно неоглядному морю, кубанские пшеничные поля…
Деникин лавиной катился вперед. Его разъезды приближались к арсеналу Советской России, к Туле. А за Тулой в мареве горизонта стекла генеральских биноклей уже нащупывали золотистые отблески над скатами лесистых холмов. Там, где-то за желтизной березняков, и сейчас горели сорок-сороков московских; там высились вокруг Ивана Великого краснокирпичные стены Кремля; там были вожделенные заводы, оставленные банки, тихие пруды подмосковных вотчин, миллионы и миллионы тех, кого не терпелось привести к Иисусу, скрутить в бараний рог, согнуть в три погибели, так стиснуть, чтоб небо показалось им с овчинку… Или мы уже разучились этому, господа офицеры?
В Питер то и дело приезжали люди с Южного фронта. Их рассказы были отрывочными, но по ним и по письмам, приходившим оттуда, становилось ясным, как горяча там борьба. Партия бросила туда своих лучших, опытнейших сынов. Сталин, Ворошилов, Буденный, Орджоникидзе – все они были там, с неиссякаемой энергией организуя и ведя жестокую, смертельную схватку с врагом.
Схватка эта развертывалась не только на фронте: приходилось бороться и у себя в тылу. Планы разгрома врага, разработанные командованием фронта, оказались совершенно непригодными, вредительскими… Пришлось на ходу решительно менять их.
Да, наступать на врага! Но не так, как собирались это сделать, не через осиное гнездо донского белого казачества, а через клокочущий гневом и ненавистью к белогвардейщине рабочий Донбасс. Удар, направленный сюда, должен был, не мог не обеспечить победы южнее Москвы, а победа эта будет лучшей помощью Северу, потому что священное дело обороны Родины – едино. Кто в Питере не понимал этого?
Центральный Комитет партии в Москве согласился с доводами Сталина. Новый план контрнаступления был утвержден, и судьбы великой борьбы тем самым определились…
* * *
Шестнадцатого числа Григорий Федченко вошел в состав чрезвычайной путиловской тройки по обороне. Как ее председатель он был делегирован в районный штаб обороны.
Утром на следующий день за ним прислали машину. Надо было объехать и осмотреть начатые работы по укреплению города.
Несмотря на ранний час, Петергофского шоссе было не узнать: народу – конца нет!
На углу Счастливой улицы стояли женщины и подростки, возвращавшиеся с окопных работ: пропускали рабочий отряд Коломенского вагонного завода, прибывший в Петроград и теперь шедший на Дачное и Лигово. На шоссе было грязно; люди, обутые кто во что, видимо, давно уже промочили ноги, продрогли. Они были бледны, истощены, обтрепаны. Но штыки винтовок грозно щетинились над ними. В их глазах, в их лицах и голосах чувствовалось что-то такое, что нельзя было передать словами, что горячей и обнадеживающей волной подступало к горлу.
Женщины и ребята замахали руками, закивали проходившим. Рабочие снимали старые кепки, махали в ответ.
– Ура! Ура! Ура!..
Сзади за отрядом, отстав от него на два или три десятка шагов, вприпрыжку бежал сухонький маленький старичок с берданкой за плечами. Он, видимо, отстал, зашнуровывая ботинок, и теперь с трудом догонял своих.
– Куда ты, дедушка? – закричали ему. – Устарел воевать! Иди к нам окопы рыть.
Старик оглянулся. Комическим жестом левой руки он на ходу поддернул брюки, наддал еще и пренебрежительно, точно с быстро идущего поезда, помахал остающимся ладошкой.
– Пишите! Целую!..
Раздался взрыв смеха. Улыбнулся и Федченко: «Ну и люди!»
В это время к машине подбежало несколько комсомольцев.
– Товарищ Федченко! – кричали они. – Батюшкин просил вам передать: выбрали наблюдательный. На нашей путиловекой церкви… Там удобно…
Вдоль Счастливой улицы по огородам тянулась сплошная линия окопов. В двух или трех местах саперы отделывали пулеметные гнезда.
Дальше, на Красносельской, работы начались с утра и тоже шли полным ходом.
Поодаль группа странно одетых людей неумело, но дружно наколачивала проволочную паутину на готовую деревянную основу. Шофер, обернувшись, подмигнул Федченке.
– Нетрудовые! – насмешливо сказал он. – Стараются. Кто не работает, тот не кушает! Интересуюсь узнать, чего именно они теперь думают?
Казалось, буквально весь Питер высыпал на улицы, роется в мокрой земле, таскает мешки с песком, сваливает в огромные баррикады дрова, доски, ломовые дроги.
По Путиловекой ветке, ведущей к верфи, бойко бегал паровоз с платформой, на которой стояли две пушки. Другой, еще более странный «бронепоезд», встретился Федченко уже в чужом секторе, на Международном. Здесь маленький заводской паровичок катил по трамвайным рельсам трамвайную же грузовую платформу с зенитной облегченной трехдюймовкой на ней. «От «Скорохода» в подарок Юденичу!» – было написано на красных полотнищах вдоль платформы.
Паровичок задорно свистел; красноармейцы выглядывали из-за бортов, встречные части провожали забавную боевую колесницу добродушным смехом.
Остановив машину у трамвайного парка, водитель, молодой серьезный паренек-солдат, повидимому, недавно раненный, со спокойным вниманием и почтительной готовностью повернулся к Григорию Николаевичу: «Куда дальше поедем, товарищ командир?»
Старый токарь пытливо взглянул на шофера. Нет, тот не улыбнулся, не шутил. Он и на самом деле видел в своем пассажире, в этом широком, слегка сутулом рабочем человеке с украинскими висячими усами, начальство, занятое важным, нелегким, но необходимым и, безусловно, посильным для него делом.
То чувство, которое за последние дни все чаще обуревало Федченку, нахлынуло на него вновь – чувство нового своего достоинства, чувство большой, небывалой уверенности в своих силах. Что ж? Видимо, и на самом деле в ремесле воина и командира нет ничего таинственного, что было бы доступно только интеллигентикам из дворян; нет ничего такого, чего, при желании, не могла бы понять, чему не могла бы научиться рабочая голова. Ежели есть она у тебя на плечах, так видать – вовсе незачем становиться на коленки, просить специалистов, чтобы они тебя спасли. Можно самому найти решение. Самому? Как сказать!
Каждый раз, как Федченко начинал ощущать себя военачальником, командиром (пусть маленьким!), им овладевали и гордость – не за себя самого, за весь класс! – и острое беспокойство. Командир! Великое дело – командир! Он должен знать все у себя, знать, что делается на участках соседей. Командиру необходима постоянная связь с тем, кто стоит выше его, кто руководит большим делом обороны. А им, рабочим и коммунистом Федченкой, руководила партия. Подумав, он велел шоферу везти его за Обводный, в кино «Олимпия», в штаб обороны Московского района.
На всем протяжении пути они видели всюду то же самое: напряженную, несуетливую, но спешную работу. По самому каналу, например, проходила очень заметная, обозначенная вновь устроенными капонирами, окопами, окнами, заложенными мешками с песком, вторая линия обороны. Шофер, отняв руку от баранки руля, указал на угловой дом.
– Правильно придумано, товарищ начальник! – одобрил он, – сыпанут кинжальным огнем и туда и сюда, ежели что… По проспекту, и по каналу…
В штабе обороны, как во все дни, царило чрезвычайное оживление. Людей было много; все лица казались знакомыми, но за последнее время Григорий Николаевич что-то потерял счет этим бесчисленным новым знакомым, даже не всегда сразу узнавал их.
Он поторопился пройти к своему давнему приятелю, тоже путиловцу, но столяру, Петру Анкудиновичу Бережнову. Теперь Петр Бережнов был комиссаром в этом районном штабе обороны, и с ним, наверняка, было полезно поговорить.
Бородач Бережнов сидел в маленькой комнатке позади экрана бывшего кино, и Федченко сразу увидел, что попал к нему в довольно горячую минуту. Телефон на комиссарском письменном столе звонил непрерывно. Половина темноватой комнатки до высоты груди была завалена плотными тючками каких-то листовок, перевязанных тонким шпагатом. От них резко пахло свежей типографской краской, керосинцем. Бледненькая барышня за отдельным столиком слева то торопливо выписывала накладные, то тянулась к телефонной трубке, а сам Петр, крупная добродушная голова которого с окладистой рыжей бородой как-то не сочеталась с защитным френчем и штанами-галифе, с высокими военными сапогами и наганом в кобуре у пояса, сам он выдерживал у двери натиск целой очереди и пожилых людей и каких-то смешливых девушек, столпившихся в коридоре.
– Товарищ военком! Газоному-то надо бы в первую очередь! Как же так? – взволнованно кричали оттуда.
– Петр Анкудинович, поимей в виду: у нас в три часа митинг назначен. За срыв – ты ответишь.
– Дядя Петя… Текстильщикам – по знакомству, а? Подкинь побольше: мы же малосознательные… Нам в каждую комнату отдельную листовочку надо… Опять – в общежитие…
– Здорово, Петро! – приветствовал Бережнова Григорий Николаевич. – Хо-хо! Что у тебя творится-то!?. Или решил книжный магазин открыть?.
Петр Бережное через очки взглянул на токаря и радостно и озабоченно.
– Эге, Гриша, друг! Заходи, голубчик, только… Товарищи! Ребятки! Да будьте ж вы маленько покультурней! Имейте сознание: не хватайтесь за литературу хоть зубами-то. Всем, говорю, достаточно будет: шесть тысяч экземпляров на один наш подрайон отбил! С кровью, можно сказать, у секретаря вырвал! А вы… Марусенька, сестричка, отойди, родная, за дверку! Все равно двойной порции не дам… Что – по карточкам!? Это хлеб – по карточкам; а тут вещь дороже хлеба… Это – знаешь что, Грицко? Это – самая последняя почта. Воззвание! За подписью Владимира Ильича! Да – на, эвона: «Ве Ульянов», в скобках – Ленин! Сегодня передали по телеграфу, сразу к печатникам, и – готово. А теперь, видишь, что с народом делается! Товарищи, товарищи, ну да нельзя же так, кто сильней… Нужно!? Я понимаю, что нужно: и вам, и каждому… Бери, бери одну листовочку, Федченко. Проходи в тот куток, прочитай, покуда я тут… Я – сейчас; эти шесть тысяч – капля в море… За хлебной четверкой так люди не рвутся, как за правильным, большевистским словом…
Федченко прошел, куда ему показали, как драгоценность, неся в руках маленький листок сероватой бумаги. Печать на листке была не слишком ясной: местами свежая краска смазалась при упаковке. И тем не менее от этого бумажного клочка на старого путиловца пахнуло словно сдержанным жаром:
«Товарищи! Наступил решительный момент. Царские генералы еще раз получили припасы и военное снабжение от капиталистов Англии, Франции, Америки…»
Григорий Федченко лучше, чем кто-нибудь другой, знал, что намеревается принести Красному Питеру царский генерал Юденич и другие, идущие рядом с ним: у токаря Федченко и сейчас еще плохо слушалась нога, ныла грудная клетка, сдавленная в снарядной воронке. Он и сам чувствовал, как грозна и темна новая, надвинувшаяся на Петроград туча. И все же теперь, вчитываясь в скупые, точно по горячему металлу вырезанные строки ленинского воззвания, он почувствовал, как мурашки зашевелились у него по спине: «Так вот оно как, оказывается?.. «Наступил решительный момент!»
«Взяты Красное Село, Гатчина, Вырица, – сурово и прямо говорило воззвание. – Перерезаны две железные дороги к Питеру. Враг стремится перерезать третью, Николаевскую, и четвертую, Вологодскую, чтобы взять Питер голодом.
Товарищи! Вы все знаете и видите, какая громадная угроза повисла над Петроградом. В несколько дней решается судьба Петрограда, а это значит наполовину судьба Советской власти в России».
Григорий Федченко поднял голову и прислушался, вдумываясь в значение этих строк. За стенкой – тоже кто-то читал воззвание:
«Мне незачем говорить петроградским рабочим и красноармейцам об их долге…»
Из коридорчика, ведущего к комнате Бережнова, доносились следующие за этими слова:
«Товарищи! Решается судьба Петрограда! Враг старается взять нас врасплох. У него слабые, даже ничтожные силы…»
В чуланчике было очень темно: под потолком горела только запыленная древняя, угольная лампочка. И ее светящаяся рыжеватым накалом спиральная нить то и дело подрагивала – в чулан и то доходили откуда-то далекие, но все же явственные толчки: это – сам царский генерал Юденич стучался своей артиллерией в ворота города.
«Товарищи! Решается судьба Петрограда!»
Кто написал эти тревожные и мужественные слова? Ленин.
К кому обратился он в трудный час? Не к одним только руководителям и командирам. К рабочим всей страны. К солдатам всей армии. И к тебе, рабочий Федченко, в том числе! Ну, что же, Владимир Ильич? За нами дело не станет: мы тебя слышим!
Дверь, пискнув, открылась. Видимо, люди, получавшие листовки, разошлись. Только три молоденькие текстильщицы, тесно присев на подоконнике, голова к голове, слушали чтение четвертой подруги… «Ой, Фрося, да погоди ты! Тебе ж хорошо, ты – грамотная, а мы… Дай хоть послушать главное…»
Петр Бережнов вошел в чулан в видимом изнеможении, но довольный. Он утирал лысину красным фуляровым платком. Воротник его френча был расстегнут.
– Прочел? – спросил он, садясь на табуретку под самой лампочкой. – Вот то-то и оно, друг хороший! Дела, как видишь, не веселят. Подумать надо – Вологодскую дорогу хотят перехватить: дотянулись! Трудное положение. Но между прочим – ничего: выстоим!
Федченко вышел от Бережнова успокоенный. Он убедился: оборона города – в крепких руках; она – под твердым ленинским руководством.
Из «Олимпии» он позвонил Кириллу Зубкову на «Дюфур». Кирилл был в большой спешке, на отлете. Его назначили комиссаром Обуховского рабочего отряда. Вечером отряд трогался в Колпино, на слияние с ижорцами. Перекинувшись несколькими словами, они попрощались. «Ну, Кирюша, добрый путь тебе!» – «Счастливо, Николаич!»
Идя к выходу, Федченко задержался у карты на стене.
– Ах, чёрт, куда рванулись! – слышалось тут.
– Ишь, стервецы!
– Смотри, хотят Николаевку перерезать…
Белый фронт накатился на самый Питер. Черный шнурок тянулся вдоль знакомой Федченке прибрежной Балтийской дороги до Лигова, огибая с севера Красное, шел неподалеку от Пулкова, спускался несколько южнее, к Варшавской линии, потом снова дугой поднимался на север, точно стремясь наползти на Детское Село…
Да, понятно, почему Кирилла перебрасывали в Колпино!
Юденич, точно рукой, тянулся к Питеру. Пятнадцать верст, и сожмет! Пора ударить по этой жадной генеральской руке…
Сев снова в свою машину, Григорий Николаевич поехал по разным делам: в Адмиралтейство, в штаб округа, в морские склады Новой Голландии (с кем только не оказался он связанным теперь!). На всем протяжении пути он видел ту же кипучую, не шумную, а сосредоточенную и упорную работу. Даже в центре города, у всех мостов через Фонтанку и Мойку, в Александровском сквере, к которому радиусами сходятся три магистрали города – Невский, Гороховая и Вознесенский [50]50
Ныне – улица Дзержинского и проспект Майорова.
[Закрыть], подле старых равелинов Петропавловской крепости – за одну-две ночи выросли теперь простые, но надежные оборонительные сооружения. Не всегда можно было понять, что послужило для них материалом: не то броневые щиты, позаимствованные с верфей, не то целые стальные корабельные башни, не то огромные котлы и чаны. Гранитные набережные Невы по северному берегу, припорошенные легким первым снежком, оделись в добавочную одежду из наполненных песком мешков. Устаревшие броневики, уже не способные передвигаться в поле, были выведены из гаражей и расставлены на важнейших перекрестках: у Пяти Углов возле Летнего Сада, еще там и сям.
Могло показаться, что этими работами никто не руководит, что они осуществляются как-то сами собою, без общего плана. Но, конечно, это было не так. Только руководство это, очень твердое и умелое, исходило не из председательского кабинета Зиновьева, не из «царских» вагонов Троцкого… Недаром на всех перекрестках, возле всех учрежденческих дверей, на всех угловых колонках для афиш и плакатов Федченко с глубоким удовлетворением видел светлый бумажный прямоугольничек, всюду один, окруженный небольшими группами задержавшихся возле него прохожих. Это питерцы во всех концах города, сдвигая брови, двигая сердитыми усами, гневно шевеля желваками скул, читали воззвание Ленина.
Уже совсем вечером Григорий Николаевич вернулся к себе на Путиловец. И здесь в завкоме царило оживление. И здесь все читали, изучали, обсуждали те же ленинские слова. Листки воззвания лежали всюду, недавно привезенные и сюда на мотоцикле. Представители от цехов осаждали помещение, где производилась раздача листовок. Несколько знакомых мальчуганов, озабоченные, серьезные, держа в руках короткие кисти, на полу между ступней ног поставив ведерки с каким-то, невесть из чего сваренным клейстером, сидели наготове с таким видом, точно кто-то собирался оспаривать у них эту почетную работу, а они были намерены, жертвуя жизнью, отстаивать свои права на нее.
Федченко, проходя, ласково коснулся одной из этих круглых, стриженых голов. Тотчас же он как-то ссутулился… Женюрка, если бы он был… если бы он не пропал без вести… он тоже торчал бы тут со своим велосипедом… Так же хмурился бы, так же гордо получал бы у вахтера клейстер и кисть… Эх!
Сев за свой стол, Федченко опер седоусую голову на руку и задумался. Да, да… «…Помощь Питеру близка, мы двинули ее. Мы гораздо сильнее врага. Бейтесь до последней капли крови, товарищи…»
Старый токарь вгляделся в темное окно. Там за ним неверные красные отблески полыхали оо заводскому двору: собирался при свете факелов митинг. «Погоди, Ильич, дай срок: выдержим! Оправимся. Рабочий все вынесет, на все пойдет за свое дело…»
Только что, когда он, Федченко, сходил с машины, еще одна беда легла на его плечи. Еще третьего дня, пятнадцатого числа, белые захватили Лугу. Дочка, Фенечка, теперь тоже была отрезана от него.
* * *
Семнадцатого к полудню тот эшелон Отдельной Рязанской бригады, в котором следовала на Петроградский фронт комиссар Антонина Мельникова, направленный сюда по распоряжению Ленина, прибыл на запасные пути Николаевской дороги. В пути, между Любанью и Тосно, была тревога: где-то около Лисина показались белые разъезды. По вагонам передали приказание – быть готовыми ко всякой случайности. Но все сошло благополучно.
Лечение Мельниковой в рязанском лазарете закончилось. Она была уверена, что ее снова направят добивать Колчака в родной полк, на Омск. Но комиссара Мельникову в Рязани спешно прикомандировали к Отдельной: там, в Питере, разберут, где она нужнее. Вся страна теперь помогала городу на Неве.
По дороге, читая знакомые названия станций – Окуловка, Малая Вишера, Чудово, Любань, – Тоня Мельникова не могла удержаться от воспоминаний. Тринадцать лет!
Там, в Питере – она это знала – у нее не было и быть не могло сейчас ни одной родной души. Она росла там, но была сиротой, «приюткой».
Единственная ее тетка по отцу жила в те далекие времена в Красном Селе, на Печаткинской бумажной фабрике. Но это было тогда!
И все же ей казалось, что она возвращается на родину. Она любила Петроград, любила с детства. Сколько паз там в Сибири, ни каторге, в ссылке, перед ней выбывали знакомые, до боли милые клочки: тополевый бульварчик в начале Самсониевского проспекта на Выборгской стороне, крупный, влажный, медленный петербургский снег, паровая конка, пыхтящая по дороге в Лесной.
Сколько раз по ночам, вспоминая закоулки рабочего двора на своем заводе, и мостик через Черную речку, и перетянутые бечевкой пакетики листовок, она читала про себя звонкие, гулкие строки «Медного всадника».
Тринадцать лет она не видела ни одной белой ночи! Тринадцать лет не видела и веселых водяных вороночек, вечно бегущих и вечно остающихся на месте, возле быков Троицкого моста. Она потеряла надежду увидеть все это.
И вот – она едет!
Оставив небольшой свой багаж на попечение дневальных, Тоня Мельникова решила сама, одна дойти до места, где было назначено им расположиться. Как было сообщено, этим местом будут пустующие корпуса завода «Треугольник» на Обводном канале, дом № 160.
Она сунула подмышку буханку еще теплого солдатского хлеба, – предупреждали, что в Питере хлеба мало, – стянула ремешки портупеи и, оживленная, возбужденная, пошла сквозь вокзальные залы.
Первое, что ей бросилось в глаза, было наклеенное на дверную створку воззвание, которое читало несколько изможденных людей, давно не бритых, сумрачных и чем-то, видимо, озабоченных. Она тоже остановилась взглянуть и вздрогнула, увидев подпись: «Ленин».
Радостное выражение сошло с ее лица, когда она прочла листовку: родной город встречал ее невеселыми новостями. Конечно, она и до этого знала, что Петрограду грозит опасность, но размеры этой опасности оставались ей неизвестными. Теперь, с той прямотой и смелостью, которая всегда свойственна большевикам, вождь Революции говорил ей, что именно грозит Питеру… «Ой, боже мой… И – Вырица! Значит мы просто чудом проскочили…»
Антонина Мельникова, постояв секунду в раздумье, толкнула тяжелую створку: задерживаться было явно не время. Очевидно, здесь сейчас дорога каждая минута, каждый короткий час…
Сразу за дверью навстречу ей вдруг двинулся высокий человек в хорошей шубе с отличным воротником шалью, в маленькой бобровой шапочке, в пенсне. Он преградил ей дорогу. Руки его задрожали.