Текст книги "Пулковский меридиан"
Автор книги: Лев Успенский
Соавторы: Георгий Караев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 40 страниц)
Очередь! Так-та-та-тах-та-та-та… Пошла!
Далеко впереди, на полевой дороге, среди ржи, Вася видит легкие дымки рикошетов. Они быстрым веером рассыпаются по холму, ударяют прямо в цепь противника… Что? Уже?
Да, Шарок тронул плечо Стасика. Значит, сотая пуля ушла. Залегли, подлые? Нет, нет, опять встают. Эй, огонь! Трах-та-та-тах-трах-та-та. Очередь! Очередь! Очередь!
Пулемет в Копорской крепости оказался совершенной неожиданностью для наступавших «ингерманландцев». Идя от Ивановского, они думали с хода ворваться в деревню. Они вышли на открытое пространство плато довольно большой массой. Минуту спустя они снова отхлынули в лес.
Почти тотчас же по дороге из лесу карьером подоспели двуколки с двумя пулеметами. Ага! Пулеметы и с их стороны. Дело! Солдаты в странной разномастной, но чаще всего американской форме, обутые одни в канадские тяжелые ботинки, другие в самодельные финские поршеньки-раяшки, бросились устанавливать их в ямах, давно нарытых у леса печниками в поисках глины.
Под прикрытием их огня в наступление пошли еще три цепи.
Вася видел все это не очень ясно. Зато он видел другое.
Маруся Урболайнен торопливо налила из ведра воды в кожух «максима» и отошла в сторону за стену. Вася опять закричал:
– Огонь, Стась! – И переменил прицел.
Винтовки из оврага били часто, торопливо, перебивая друг друга. Били пачками. «Максим» снова заработал. И вдруг он смолк. Что? Что? Стась!
Стась Гусакевич резко отпрянул назад. Он схватился за руку, упал на бок и, подминая под себя высокую траву, покатился вниз в крапивные заросли…
– Ой! Ой! Ой, как же?.. – тоненько, испуганно ахнула, бросаясь к нему, девушка. – Ой, что это?
Вася не мог, не имел времени вглядываться в то, что там произошло. Или, может быть, он видел все это, но не успел понять. Он кинулся к «максиму», перескочил через коробки патронов, упал ничком…
И вот он уже лежит на острых мелких камнях, упираясь локтями в дерн. Перед ним дрожит косой зеленый щиток. В ладонях отдается неистовое биение металлической рукоятки. Ушам больно от непрерывного грохота выстрелов, от металлического судорожного стука бешено мотающейся справа ручки. Сколько времени это продолжается? Полчаса? Два часа? Три? А может быть, пять минут?
Далеко-далеко за щитком по зелени озимого поля бегут люди. Сколько их? Много! Цепь!
Затыльник с легким усилием пошел книзу.
– Петя, ленту!
Лента щелкнула, пошла. Огонь! Огонь!
Кожух сразу же нагревается. Воздух над ним, как в жаркий день над песчаной лужайкой, начинает водянисто дрожать. Цель – эти люди там – расплывается, тускнеет… Из пароотводной трубки валит пахнущий маслом пар. Сквозь затвор прорываются в лицо кислые горячие газы. Ага! Ага! Сбил! Ложатся. Побежали назад, за холм. Передышка!
– Воду! – яростно командует Вася.
– Эй, ведро! – оборачивается Шарок. – Да куды ты, дура, лезешь? – вырывает он подойник у девушки, толкает ее назад. – Убьют!
Он становится у пулемета на колени. Он выпрямляется, цедит бережно, боясь перелить. Убьют? Ничего! Не впервой! Так он цедил эту воду в четырнадцатом году в Восточной Пруссии, в пятнадцатом у Черновиц, в шестнадцатом в Румынии…
И вот опять нечеловеческий размеренный грохот.
Сколько времени прошло? Долго ли продолжался этот совсем особенный бой? Ни Вася, ни его «номера» ничего не знали об этом.
Они определяли время не по часам (единственные часики Гусакевича были вдребезги разбиты пулей). Они на глаз прикидывали его – по числу пропущенных патронных лент, по ведрам воды, которую теперь носил, отмахнув свободную руку, выпучив глаза, черномазый, быстрый на поворотах Бароничев (девушка ни на шаг не отходила от раненого). Время уходило, расплываясь, вместе с легкими клубами пара из пароотводной трубки.
«Хорошо, что стена! – думал лежа Вася. – А то бы нас живо по пару нашли!»
Васины руки устали от постоянного давления книзу на затыльник «максима». Ныли мускулы в предплечье. Закусив губу, весь черный от пороховых газов, он не давал цепям противника преодолеть пологий лысый холм там, на поле.
На холме стояла невысокая кривая ракита. Вася отлично пристрелялся по ней. Петр Шарок говорил ему; «Ну!», как только первые «ингерманландцы» показывались на этом возвышении, и секунду спустя Вася нажимал гашетку. Теперь на траве под ракитой – там и здесь, еще левее – темнели неподвижные пятнышки: эти уже не встанут!
Особенно много таких пятнышек виднелось ниже по холму; их было там, может быть, два или три десятка. Вася не знал, почему они там скопились, а дело было просто: в этом месте пробивался родник, размягчивший, раскиселивший почву своей ржавой водой. Ноги сразу вязли в трясине, человек задерживался, начинал биться, как муха на клейкой бумаге. Пули срезали его. Но Вася этого не знал.
Не знал он и того, что ротмистр бывшего Сумского гусарского полка барон Киорринг, наблюдавший с адъютантом с опушки, как невидимый пулемет выбивает его солдат, сделал брезгливую и досадливую гримасу. Он нервничал. Адъютант впился в него глазами.
– Ах, чёрт их дери! Эта игра… не стоит свечек, – с деланным спокойствием сказал ротмистр, лениво переступая желтыми крагами, не глядя адъютанту в глаза. – Чёрт их… Может быть, у них вся стенка той руины утыкана пулеметами?.. Мне каждый штык дорог. Карту!..
Он прищурился на поднесенную десятиверстку, точно такую же, какая была у Васи. Тот же самый лист – 26-12-41.
– Эх… Как бы это было миловидно… хватить отсюда в их тыл. Э, да плевал я на это Копорье… Только время потеряли… Придется наступать сюда! Что это? Кер… Кербу… Кербуково? Заозерье? Воронино? Пусть отходят в лес. Первому взводу с полчаса вести перестрелку…
Засевшие в крепости бойцы вдруг почувствовали, как огонь со стороны неприятеля стал слабеть.
Потом он прекратился.
Это, однако, не обрадовало их: похоже было, что противник передумал, решил окружить крепость, ворваться в нее с тыла. А тогда – конец! Тогда – все кончено; надо бы отходить, пока не поздно. Но ведь сигнала-то не было?
Да, обещанной Абраменкой ракеты никто не видел. Конечно, очень вероятно, что ее просто не успели в суматохе пустить. Или забыли. Или еще что-нибудь случилось. А может быть, она и была, да ее просто проморгали, проворонили? Да, но так ли это?
Пока работал пулемет, пока вражеские цепи мельтешили там, за оврагом, пока дело сводилось к одному: эх, только бы не заело, только бы стрелять, стрелять, стрелять, – тогда все было просто, ясно. Сейчас все сразу как-то ослабло… Ох, какая усталость чёртова… Нет, надо тотчас же решать. Дожидаться нечего. Надо отходить!
Петр Шарок, прильнув к пролому, помахал в овраг пустой лентой. Человек восемь стрелков появились в крепости минут через пять. Двое были убиты, четверо ранены и ушли вниз по ручью.
– Н-ну, начальник? – спросил, как только пришел, лесник Урболайнен. – Ну! Самосильно постарались, брат. Что дальше делать будем?..
Вася взглянул на оставшиеся ленты. Их было три, те, которые сняли с раненого Гусакевича. Три. Это немного. Оставаться совсем без патронов, конечно, нельзя: мало ли что еще случится. Надо отходить. Да, но куда? Кто теперь там, в самом Копорье?
Кто-то тихонько тронул его за локоть. Девушка!
– Пойду на деревня?.. – вопросительно сказала она, смотря ему в лицо. – Буду поглядеть, как там есть дорога… Надо влезать на стенку. Буду помахать немного…
Дорога оказалась свободной. На деревенской улице никого не было. Кое-где кудахтали оставленные хозяевами растерянные куры. Несколько собак, уже по-волчьи поджав хвосты, с каждой минутой дичая, принюхивались к удивительным новостям, которые до них доносил ветер; одна, рыженькая, коротконогая, успела перебежать через овраг. Она спешила туда, к тому холму, к болотцу, на котором лежали теперь в своих американских френчах, в финских раяшках убитые «ингермаиландцы».
* * *
Перед постоялым двором, что на правой руке от дороги, есть в Копорье нечто вроде маленькой площади.
Дойдя до нее, Вася Федченко остановил свой крошечный отряд.
Высокие старые стены безмолвно смотрели на них сзади. Красноармейцы удивились было задержке (поторопиться бы!), но потом поняли: объяснять хочет!
Стась Гусакевич, бледный, стоял, опершись здоровой рукой на плечо девушки. Глаза его болезненно блестели. Еще двое в отряде были перевязаны: у одного – голова, у другого – тоже рука.
Вася вдруг задохнулся. Все сразу нахлынуло на него – и отец, и комбат Абраменко, и желтая дверь на заводском дворе с надписью «Комитет комсомола», и сухой стук пулемета, и давешний старик-учитель.
– Товарищи! – звонко закричал он. – Долго разговаривать некогда. Мы боевое задание выполнили до конца… Надо было бы, еще держались бы…
Вася остановился. Копорский замок вдруг попал ему на глаза.
– Вот, товарищи, – еще звончей, еще жарче заторопился он. – Видите этот замок? Учитель мне сказал… Семьсот лет назад деды наши и прадеды защищали его от врага. Сколько костей их тут, в этой земле лежит? Если они, прадеды, Русь сберегли тогда, неужто мы нашей советской земли не обороним? Неправда, обороним! Пускай покуда нахрапом берет. Вернемся!
– Верно, верно, Вась! Правильно, товарищ начальник! Пущай не радуются, гады! – зашумели бойцы. – Веди к нашим! Вернемся!
Вася перевел дух. Дорога, пустая, свободная дорога, сбегая по склону Копорского плато, уходила в лес. Там, за лесом, были свои, красные, а до леса на ней никого не было. Не было потому, что взвод пулеметчика Федченки исполнил в этот день свой долг.
* * *
Историки гражданской войны потратили немало тщетных усилий, чтобы восстановить во всех деталях картину «дела у Копорского замка». Трудно себе представить, как быстро изглаживаются из памяти людей подробности даже совсем недавнего прошлого.
Историкам удалось установить очень немногое.
Пулеметчик, имя которого осталось неизвестным, засев за старинными замковыми стенами, несколько часов метким огнем задерживал наступление значительных отрядов белых. Не преодолев неожиданного сопротивления, «ингерманландцы» решили, повидимому, обойти Копорье по нагорью. Во всяком случае, наш рабочий отряд, подошедший сюда сутки спустя, нашел деревню и крепость свободными от чьих-либо войск, а поле к западу от нее покрытым трупами неприятеля. Лишь через несколько дней местечко было занято белыми, а примерно через месяц снова освобождено нашим наступлением…
Историкам хорошо известно все это. Им теперь совершенно ясны общие контуры тогдашних событий: какими планами руководствовались белые, чем намеревались красные войска воспрепятствовать осуществлению их замыслов, с чего начиналось и каким разгромом закончилось пресловутое «майское наступление генерала Родзянки».
Однако от них зато скрыто другое: дымка времени навсегда окутала детали, частности, саму горячую, живую плоть тех дней.
Откуда им узнать, как именно расположил в то утро своих товарищей Вася Федченко и что переживали эти люди, вглядываясь в поле боя?
Что вскрикнул раненый Стась? С каким удивительно хорошим доверием смотрели бойцы на своего совсем молодого командира, и как – чуть не до задыхания, почти до слез! – он, этот командир-мальчик, вдруг полюбил их? Как верил он им, молодым и пожилым русским, карелам, белорусам – горсточке сынов советской страны?
Откуда узнать ученым летописцам про звонкое верезжанье стрижей над старыми башнями замка, про то, как отсвечивали теплой бронзой волосы Маруси Урболайнен, склонившейся с ведром над пулеметом, как лилась в кожух и закипала принесенная ею вода?
Нет, им уже не видны эти «незначительные частности». Но именно их, прежде всего их видели перед собой, переживали, запоминали, казалось, на всю предстоящую жизнь, и Вася и его соратники.
Общего они еще не могли окинуть взором; общее еще ускользало от них. «Частное» же шевелилось, жило, трепетало перед их глазами… И, вероятно, самым трудным было бы для них правильно учесть, по достоинству оценить их собственную роль, их вклад в великое всенародное дело. Хотя, говоря по правде, у них не оставалось времени заниматься этим. Едва держась на ногах от усталости, они пересекли в ближайшие дни болотистые леса к востоку от Копорья и подошли после долгих и нерешительных блужданий близко к нашим частям, стягивающимся на рубеж речки Коваши.
Глава X
ПЕЩЕРА ЗА АГНИВКОЙ
Фенечке Федченко двадцатого марта стукнуло тринадцать лет. Ее лучшей деревенской подруге, бабке Домне, исполнилось сто семь еще прошлым летом. В Успенском посту.
Если у бабки Домны люди спрашивали, сколько ей лет, она сердилась.
– Да что я, человек хороший, подрядивши тебе их считать? – басом отвечала она. – У бога и сто лет за одни сутки. Я тебе не березов пень: по колечкам годов не узнаешь… Живу сама и помру, никого не спросясь!
Самые древние старики округа соображали впрочем:
– Ой, стара! Надо быть, она еще при французе родивши. Когда Москва горела!
Но даже этих стариков, взглядывая на них из-под ладони, против солнца, бабка снисходительно звала – кого «сынком», а кого «внученькой»…
Бабка Домна знала, с какого болотца и в какой именно день и час надо собрать тройчатые упругие листья вахты, чтобы лечить ими лихорадку. Она умела, насушив мешочек Ивановых червячков, натереть потом ими ладони, погладить красное, точно отпечатанное на теле, пятно страшной болезни «рожи» и «снять ее как рукой».
Если бабка Домна в жару, в засуху, в зной и пыль выносила и ставила к ночи под стреху крыши старую квашню – все знали: завтра неминуемо будет ливень, с крыш струями потечет мягкая дождевая вода.
Если она, захватив с собой лубяной кузов, вдруг направлялась в лес за «земляницей» или за ежевикой, – полдеревни пускалось по ее следам. И все-таки всегда она приносила больше всех.
За свои сто семь лет бабка Домна научилась замечать то, чего другие не видели. Зимой она подходила к березе у Петрова дома и вдруг останавливалась прислушиваясь. По углам изб еще трещал лихой, белый мороз; на юге – к Баранову, к Заполью – холодно горела синим и красным огнем огромная студеная звезда, а бабка Домна уже говорила соседу:
– Василий! Ты что? Ты, никак, это в город завтра ладишь? На подрезах бы сани запрягал. Слышь, лес зашумел как? Шу-у! Ш-у-у! Вода будет, ростепель!
И сосед покорно заводил под поветь дровни, выкатывал подбитые железом санки. Сказала бабка: «вода», – воде и быть.
Весной она приходила из лесу, садилась на камень у ворот и бормотала.
– Фень! Федось. (Ее дочку, Фенечкину бабушку, тоже звали Федосьей.) Пробежи, матуш, по деревне, скажи мужикам: жито сеять пора. Вон ходила по Филиному лугу, все лапти обжелтила: зацвел ленок кукушкин-то. Пора. Пускай сеют.
И наутро лучшие хозяева выезжали сеять.
– Бабка Домна зря не скажет!
На дороге ей кланялись ниже, чем попу, почтительнее, чем фандерфлитовскому управляющему-немцу. А за глаза окрестные жители – вяжищенские, ведровские, смердовские мужики – уверяли без тени сомнения:
– Кто? Домна-то? Ну, брат, наша Домна – уж это законная ведьма!
И если прямо сказать, так Фенечке это нравилось, было приятно, лестно где-нибудь в городе, в школе вдруг признаться подруге на уроке геометрии:
– А знаешь что? У меня прабабушка-то – ведьма. Правда! У нее в кладовке вот такая банка язвиного [22]22
Язва – барсук.
[Закрыть]жира. Она им раны лечит. Она в лесу змею найдет, берет прямо рукой. Подержит, поглядит и опять отпустит. Скажет: «Ну, ползи, ползи, лукавый! Не греши до утра!..»
Феиечка в девятнадцатом году была среднего роста смуглой девчонкой с двумя тугими косичками на затылке, с белым пробором среди туго стянутых блестяще-черных волос, с той мгновенной сменой выражения на смышленой глазастой мордочке, которая бывает свойственна только тринадцатилетним умным и живым девочкам. Длинные, нескладные руки и ноги ее мотались, куда им вздумается, без передышки, как у деревянного прыгунчика-паяца. Настроение менялось поминутно: вот пригрустнула, а вот уже взвилась и помчалась невесть куда. Коза, воструха, дедушкина любимица! Старик Гамалей, и тот бывало постучит согнутым в крючок профессорским пальцем по ее глянцевитому темени:
– Ох, бойка! Ох, сорванец-девица!
Вовочка же Гамалей немел в ее присутствии; он хоть и конфузился, но не отходил от нее ни на шаг, как привороженный. И сколько раз бывало, если она разобьет, вихрем повернувшись по комнате, что-нибудь там, в Пулкове, Вовочка с глазами, полными слез, мужественно стоит за нее в углу.
– Ну, я же, я разбил. Я сказал же, что я!
Тот же Петр Аполлонович Гамалей, как-то, призвав на помощь тетю Грушу, Вовину няню, сел и сосчитал, сколько у бабки Домны потомков – детей, внучат и правнуков. Вышло – всего было 108 человек, а в живых осталось семьдесят три. Петр Гамалей долго крутил носом, качал головой: «Астрономические цифры!» – сказал он наконец.
Бабка Домна ходила согнутая почти вдвое, опираясь на суковатую вересковую палку. На подбородке у нее росла реденькая, но курчавая борода. Нос лежал совсем на губе. Волосы от старости стали необычного, не поймешь какого цвета.
И все-таки, как это ни странно, было одно, что делало Фенечку до неправдоподобия похожей на прабабку: глаза! У обеих были совсем одинаковые глаза – глубокие, невозможно черные.
«Ай, ну и глаза у ребенка! Не простая жизнь с такими глазами человеку…»
Соседки говорили так Евдокии Дмитриевне, и она сама с недоумением разглядывала порою Фенюшкины глаза. Да! Вот уж наградила бабка Домна правнучку…
* * *
Двадцать четвертого мая (Фенечка отлично знала, что в этот день по-настоящему было уже шестое июня, да разве деревенских переспоришь), прабабка и правнучка отправились спозаранку в долгий путь.
Деревня Корпово лежит километрах в восьми к юго-западу от Луги, за старым артиллерийским полигоном. Местность, окружающая ее, довольно своеобразна. Плоские болотистые равнины и песчаные холмы русского севера здесь вдруг кончаются, как отрезанные. По ним проходит с запада на восток гряда возвышенностей.
Вместо привычных сыпучих песков, устланных белым ковром лишайников или поросших душистой сосной, вместо самых обычных кустистых и полевых пейзажиков здесь вдруг начинают громоздиться одна возле другой крутые сопки, то продолговатые, то конусообразные, подобные гигантским муравьиным кучам. Под ногами открываются причудливые ущелья, тут извилистые, точно какие-то каньоны, там глубокие, как воронкообразные провалы. На дне растут огромные ели, а вершины этих столетних деревьев шатаются глубоко внизу, не достигая до половины склона.
Тропинки то встают на дыбы, извилинами поднимаясь вверх, то, наоборот, проваливаются вниз, в овраг, дна которого не видно сверху. Там по мокрым, топким луговинам, покрытым неестественно зеленой травой, текут медленные глубокие болотные речонки Обла и Агнивка. Вода их летом холодна, как лед; зато зимой она теплее воздуха: льда на ней не бывает, и от черных, как чернила, затонов валит тогда, поднимаясь над белым снегом, легкий, прозрачный пар.
Сойдите вниз к реке, станьте тихо. Поверить нельзя, что вы в восьми верстах от пыльной дачной Луги, в ста пятидесяти километрах от огромного города, от Северной Пальмиры! Глубокое, важное молчание окружает вас. С обеих сторон на огромную высоту поднимаются отвесные склоны, снизу доверху поросшие осиновым и еловым лесом. Неширокая полоса неба только сверху заглядывает сюда, и лучи солнца проникают в эту глушь лишь в самый зной, когда оно выше всего стоит на небе. Во всякое же другое время косые длинные тени занавешивают собой извилины долин, оставляя их в неизменном влажном сумраке, иногда теплом и душном, порою прохладном. И эта прохлада еще усиливается бесчисленными холодными ключами; чистые, как серебро, они изливаются на каждом шагу из многометровых толщ красноватого, розового, рыжего и белого девонского песка.
Лес дремуч, долины таинственны, склоны круты. Можно подумать, что это не север России возле Невы, а какие-то дебри тайги в Сибири.
В эту-то сторону двадцать четвертого мая, сразу после Левона-огородника, отправилась с утра Фенечка с бабкой Домной.
Фенечка знала, к кому обратиться за справками о пути в пещеры. Скажи она кому другому о своем намерении одной, без спутников, проникнуть в них, на нее бы так цыкнули… Но бабка Домна… Она не понимала, как это люди могут чего-то бояться в лесу, где и каждый-то кустик – миленький. В лесу да заблудиться? Вот в Луге – дело другое. Там город: ничего не поймешь!
– У, матуш! – сказала она Фенечке. – Да это же близко… Ну! Я там тыщи раз огоничек гнетила. Выйду бывало с большими бабами, отстану; идут-то ходко, мне их и не догнать. А тут дождь, ветер, вот я живым манером через лазею да в печору. Сяду, запалю костерок, пригреюсь… и ладно…
– Ба, а они большие, пещеры?
– Да ведь как тебе сказать?.. А ты надери бересты, да сделай светец, да и иди. Сильно далеко не лазай – чего ты там не видала? Мышов летучих? А так – посмотри…
– Баб, а откуда они взялись? Кто их вырыл? – не унималась Фенечка.
Но на это бабка Домна не могла дать путного ответа. Она ясно помнила, как еще во времена ее молодости, – значит, задолго до освобождения крестьян, – из этих пещер по зимам возили белый песок на стекольный завод в Темные Ворота. Господина Ерохова, купца второй гильдии, был завод. Приезжали мужики на санях по Агнивке, большущие костры гнетили. Прогреют берег и роют песок.
– Но это – тогда, а печоры-то, видать, были и раньше. Кто их знает, верно, они так и спокон веку стоят. Постой! Да вот…
Бабкина память раскручивалась туго… Но как будто ей кто-то говорил в детстве, что раньше, давным-давно, там жили какие-то старцы… Спасались. Или староверы от губернатора прятались… А то еще балбочут, народ там скрывался от литвы, когда война с литвой была… Ой, девк, и верно… И когда француз на Питер-то шел, мужики, сказывали, хлеб туда повозили, животину…
– Бабушка, да нет же! Ну, что ты! Француз на Москву шел…
– Мало ли на Москву. На Москву один, а сюда другой. Только что не дошел… Побили… Ну, да этого-то я уже не помню… А довести – тебя доведу. Туда-то, на Агнивку, не полезу, а доведу до Вельского, покажу дорогу, и бежи одна с богом. Да я с тобой еще пса пошлю, Ореха. Велю, чтоб без тебя назад не шел. Все тебе со псом веселее…
Двадцать четвертого они вышли втроем: бабка, Фенечка и пес Орех, будто бы на болота к Лесковскому большому озеру за целебной болотной тразой вахтой, за крушинной корой.
Фенечка скакала козой по обочинам дороги. День заводился прекрасный. Из-за деревни пахло мокрым цветущим клевером. Сырые южные стены и кровли изб дымились после дождя, высыхая. У крайней избы толпилось несколько мужиков. Они читали и обсуждали какие-то бумажки, налепленные на бревно, бумажек было две. Они ярко горели под веселым летним солнцем. Мужики щурились, устраивали над ними навесы из картузов и громко вслух читали:
«Мобилизовать членов партии… и всех мобилизованных по губерниям Петроградской, Новгородской, Псковской, Тверской… направить в распоряжение Западного фронта… в помощь Петрограду…»
– Вот это праведно! – донесся до Фенечкиного слуха высокий, пронзительный фальцет дяди Пети Булыни. – Власть коммунистам, так и на фронт – коммунистов. Это я не спорю… А то что ж это такое?.. Братки мои, с семьдесят девятого года и до девятьсот первого – и всех под гребло забирать? Не хочу! Не пойду!.. И мальцов не пущу! Мне ничего больше не надо. Мне драться больше не за что… Я свое все получил…
– Дурной! – загудел тотчас же, перебивая его, другой голос, басистый, дядин Пётрин. – Чего треплешь зря? Слыхал, где белые? За Плюсой… Неделя ходу – и у нас. Плевать, что ты побогаче. Все одно шомполов попробуешь. Получишь за Вельскую, за Надежды-Карловнину пустошь… Вот в воскресенье в Луге на станции беженцы говорили… от Изборска… ото Пскова… Так там…
Эти споры вспыхивали теперь каждый день – на сходках, на завалинке, на дележке полос – всюду. Кто победнее – одно кричит, кто побогаче – свое гнет. Но ни Фенечке, ни бабке Домне недосуг было сегодня слушать эти споры. Солнце стояло уже над лесом, битые окна в домике на пустоши Надежды Карловны, Вельской барыни, горели огнем: надо было торопиться.
Прабабка и правнучка прошли с километр тем большаком, который ведет из Луги на Гдов; потом они свернули запутником, проселком направо. Бурый с белым, глухой и бесчухий от старости, но умный, как человек, Орех бежал впереди них, возвращался, глядел бабке в глаза, снова пускался в путь, точно говорил:
– Ага! Так, так! Понял!
У перекресточка над поросшим ольхой краем оврага он обождал их, сидя на хвосте, как будто и верно узнал, что тут росстани, разлука.
Бабка Домна остановилась, поглядела из-под руки на все четыре стороны. Хорошо! Приволье!
– Ну вот, Федосеюшка, слушай… Гляж!
Она подробно объяснила Фенечке всю дальнейшую дорогу.
– А ты, пес, – строго выговаривала Орешке старуха, будто он и впрямь был человеком, – ты с ней иди. С ней, с ней! Я одна поплетусь. Ее слухай! Она тебе теперь хозяйка. Береги ее. Хырчи на всякого… Кинь ему корочку-то, Фень.
Феня бросила корочку. Пес, виляя круто загнутым бубликом хвоста, сидел перед ними, весь дрожа от напряженного желания понять. Он часто мигал белесыми глазами, скалил зубы, уморительно морщил лоб и, наконец, прыгнув, лизнул Фенечку в самый нос. Патом они разошлись. Бабушка, опираясь на свой костыль, скрылась за кустами. Фенечка стала спускаться влево и вниз по круто выгнутой, глубоко прорезанной в земле дорожке. Орех пометался, поскулил, кидаясь то за бабкой, то за внучкой, но в конце концов шариком тоже покатился вниз.
Почти тотчас же Фенечке стало страшновато. Снизу, из долины, веяло холодком, слышалось неясное журчанье. В папоротнике скакали лягушки. Золотая иволга молнией пронеслась над дорогой, взвизгнула: «Фиу-тиу!», крякнула, точно подавилась на лету, и исчезла.
Но бояться было стыдно. А кроме того, вот Вовка скоро приедет, вот ужо она ему нос утрет. И ему и Женьке!..
Потряхивая косичками, помахивая срезанным прутиком, обчищая с него кору, Фенечка сбежала вниз. Лохматая гора поднялась за ее спиной, отрезала ее от живого мира. Хорошо еще, что Орешко тут!
Внизу была речка и лежащий прямо на воде мостик. Орех, умильно глядя на Феню, громко лакал воду. Феня перешла мост.
Справа и слева виднелась теперь плоская зеленая долина Облы. Лес с обеих сторон стоял ровной стеной. Кое-где серели стожки прошлогоднего сена. Дорога перебежала сочную муравчатую лужайку, какие бывают в сказках; огромные деревья, не то осокори, не то дубы, росли над ней. Потом она полезла в гору.
Пыхтя и упираясь руками в колени, Фенечка выползла наверх. Там оказался небольшой лесок на плоском месте и опять бесконечный спуск, точь-в-точь похожий на первый. Когда он кончился, Фенечка совсем было струхнула. Внизу опять был такой же мост, лежащий также прямо на воде. Орех опять лакал воду; вправо и влево снова уходила обросшая лесом долина, и вдалеке на ней там и сям серели такие же самые сенные одонки, похожие издали на рыцарские шлемы. Ай, да что это? Неужто вернулась назад?
Однако, присмотревшись, Феня заметила, что в этом лесу по краям оврагов было куда больше черных елей. Долина тут выглядела уже и глубже, речонка (ее и звали Агнивкой) мельче и извилистей. А влево над ней поднималась удивительная гора совершенно правильной формы, точь-в-точь круглый, островерхий ламповый колпак, до маковки заросший густой осиной. Про эту самую гору бабка ей и говорила. Гора была – знак, Фенечка шла верно.
За мостиком дорога опять поползла вверх, потом вырвалась из леса на веселый залитый солнцем пустырь. Тут была густая трава, целое море цветущей земляники (вот куда ходить-то надо!), пышные букеты папоротника в березовых кустах. Все это уже успело прогреться; от всего клубами валил горячий пар вчерашнего дождя, шел банный, лиственный березовый дух. Вдруг начали куковать сразу четыре кукушки: не узнать, которую и слушать. Потом – тоже вдруг – набежала облачная быстрая тень. Потом закружился с жалобным писком маленький ястребок. С дороги, скользя, поползла в траву серо-коричневая веретенница, медянка. Фенечка воспрянула духом. Итти стало веселей. А Орех – смешной! – видно, и впрямь знал, куда надо, – бежал все вперед да вперед…
Но вот кусты поднялись выше, потом стали еще выше и превратились в лес. Фенечку разом обступила глушь, огромные толстые стволы, мохнатые лапы над головой, космы белых лишайников над ними. Дорожка здесь прижалась к краю обрыва. Местами сквозь ветви елей Феня видела влево, глубоко под собой, речную долину, загогулины, которые выписывала по ней Обла, мохнатые шапки гор на том берегу. И вот эти стволы, похожие на колонны, этот важный хмурый шелест наверху над головой напомнил Фенечке картинку из Вовкиной книжки «Приключения доисторического мальчика». Она сразу вообразила себя маленьким Крэком, изгнанным из родного пещерного селенья, бредущим по неведомым дебрям. Ей стало жалко Крэка. Но и завидно. Она вообще завидовала мальчишкам. Мальчишкам всегда интереснее. Им можно на кого захотят учиться. А тут… Вот вчера: только она сказала, что хочет стать ученой, путешественницей, как на нее взъелись…
А Валерия Карловна, так та постоянно говорит, что нечего ей мечтать – не мальчик… И тут же вспоминалось, как Валерия Карловна подойдет, крепко возьмет за локоть тонкими, острыми пальцами, сухо заглянет в глаза и надменно так произнесет:
– Эта Аграфенина внучка – все слишком! Слишком умна. Слишком бойка. Слишком хороша собой…
Не додумав, Феня вдруг остановилась, «Что это? Никак пришла?»
Да, все было так, как говорила бабка: дорожка перед ней разветвилась на две. Слева поднимался высокий, в два раза выше Фени, еловый пень, косо сломленный ветром. Справа, за можжевеловым подседом, намечалось как будто болотце. Орех, выжидательно оглянувшись, стоял поодаль впереди, на пригорке.
Осторожно, шаг за шагом, девочка двинулась тогда вперед: не пропустить бы. Да, надо быть, тут: от дороги в овраг круто сбегала извилистая водомоина. Кругом было тихо. Чуть-чуть, еле слышно, где-то бесконечно далеко – тук-тук! тук-тук-тук! тук-тук! – дятел долбил сухостойное дерево. Пахло древним спокойным запахом – смолкой, грибком, вечно умирающей и вечно рождающейся вновь природой. Хорошо, но и жутковато.
Феня вздрогнула. Странная мысль осенила ее. Наверное, и тогда, когда бабка Домна, маленькая, такая же, как теперь сама Феня, прибегала сюда в детстве, тут так же пахло, стояли те же ели, так же гулко стучал дятел… Наверное, и через много лет, ужас через сколько, когда сюда прибежит ее, Фенечкина, праправнучка, тут будет то же самое: тот же запах, тот же ветер в маковках, тот же легкий стук, та же тишина. Сто семь лет прожила бабка Домна!.. Подумать страшно; похоже на этот лес, на эти овраги. Сто семь лет!