Текст книги "Пулковский меридиан"
Автор книги: Лев Успенский
Соавторы: Георгий Караев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 40 страниц)
– Товарищ, товарищ, одну минуточку!.. Товарищ! У меня к вам огромная просьба… Не отломите ли вы мне… вот такой кусочек хлеба…
Тоня Мельникова вспыхнула: в составе их эшелона шли два вагона с мукой. Никаких недостатков они не знали там, в Рязани.
– Пожалуйста!..
Она отломила фунта два и протянула их тому человеку. Его глаза вдруг загорелись. Он схватил горбушку, разломил ее пополам и с нескрываемой жадностью вцепился в теплый мякиш.
– Шпашибо!.. М-м-м. Только вы жавернули бы… рашхватают ведь… – невнятно сказал его жующий рот.
Тоня не поняла. Ей стало вдруг не то стыдно, не то жалко. Отвернувшись, она хотела итти, но сзади за ней уже стояла худая, как смерть, большеглазая женщина с ребенком на руках. Она молча, как загипнотизированная, глядела на буханку. Ребенок как будто спал, но Мельниковой показалось, что и он из-под опущенных на щеке ресниц жадно глядит на ее хлеб.
Горло ее сжалось. С бьющимся сердцем она отломила еще один кусок. Щеки женщины залил бледный румянец. Не сказав ни слова, она прижала хлеб к груди. Поодаль, внимательно смотря на эту сценку, стоял милиционер. Он кашлянул, достал газету из кармана.
– Товарищ командир, – скромно улыбнулся он, обращаясь к Тоне, – примите бумажку. Заверните хлебушек… Так – самой ничего не останется.
Растерянная Мельникова поступила по его совету. Милиционер, улыбаясь, смотрел в землю.
– Товарищ… – нерешительно выговорила тогда она. – Может быть, вы… Хотите тоже?..
Он потупился еще больше.
– Покорно благодарим, товарищ начальник… Не смог спросить… Это теперь не каждый день увидишь…
Не помня себя, Тоня Мельникова кинулась из вокзала…
…Огромные корпуса «Треугольника» оказались на самом деле пустыми. В гулких, гигантских цехах лишь кое-где стояли мертвые, неподвижные машины, валялись обрезки клеенки, разбитые ящики. Только терпкий, едкий запах резины, каучука напоминал еще о прошлом. Сырья не было. Рабочие ушли – те на фронт, эти на другую работу в городе. Завод впал в забытье.
Теперь в его помещениях деловито и хлопотливо располагалась Отдельная. На заводском дворе выстроившись рядами, дымились походные кухни. По стенкам связисты вбивали крючки, тянули телефонный кабель. Возле открытой пожарной колонки мыли под струей воды обозных лошадей.
Политруки рот хлопотали над пачками листовок: только что в полк прибыло ленинское воззвание. Полк с марша становился в ряды защитников Петрограда. Он должен был знать, на что ему предстоит итти.
Тоня Мельникова нашла своих. Ее уже ждал пакет из штаба. Комиссара Мельникову вызывали туда. И полчаса спустя, за наспех принесенным откуда-то грубым письменным столом, над разостланной по нему картой комиссар узнала свою дальнейшую судьбу. Боевые политические руководители были нужны Петроградскому фронту дозарезу. Завтра ей надлежало явиться в 1-й Башкирский полк, находящийся на позиции в четырех километрах южнее станции Лигово, на крайнем правом фланге пулковского боевого участка, у деревни Ново-Койерово.
Тоня внимательно вглядывалась в карту. Да! Сколько раз в детстве она видела из окна дачного вагончика вдали это самое Койерово, когда ездила к тетке в Красное! Сколько раз с девчонками бегала собирать полевые цветы и вот сюда – к Скачкам, и сюда, к военному гвардейскому лагерю, к стрельбищу, к деревне Ластихе, к Никулину, на Каграссарскую гору. Но теперь это была уже не просто пологая, веселая пригородная гора над болотом, поросшая лютиками, ромашками, васильками. Теперь это была «занятая противником высота, доминирующая над расположением наших частей». Теперь каждый метр ее гребня грозил смертью…
Комиссар Мельникова не пожелала задерживаться до завтрашнего дня в тылу.
В семь часов она села в маленький трамвай с роликом на бугеле, ходивший в Стрельну. В 7 часов 30 мнут вышла в Лигове, а около девяти, уже в темноте, случайные попутчики довезли ее на фурманке до Койерова. Она шла по койеровской грязи, а впереди, там, где когда-то пестрели за горой голубенькие, зелененькие, палевые дачки Красного, все время хлопала нечастая винтовочная стрельба. Пятно света побежало у горизонта по неясным перегибам местности, по овражкам, кустикам, холмам. Антонина Мельникова внимательно вгляделась: это и была та самая Каграесарская высота, атаковать которую, видимо, должен был ее новый полк, если через несколько дней красные части действительно перейдут в наступление… Прожектор метнулся, осветил землю прямо перед ней. У перекрестка стоял невысокий столбик. Бумажный квадрат белел на нем. Указатель пути?
Антонина сделала шаг вперед. «Товарищи! – прочитала она. – Решается судьба Петрограда!»
Да, это и был указатель пути, пути к победе. Ленинское воззвание прилетело и сюда, к самой передовой. И Мельникова почувствовала, что на душе у нее стало как-то спокойнее.
* * *
Семнадцатого к вечеру тот чернобородый человек, который приносил в мае зажаренных грачей маленькой измученной женщине на Каменноостровском, а потом читал французскую книжку под копной сена в Александровском парке – этот человек быстро и легко взбежал по гулкой лестнице дома 27 по Торговой.
На лестнице было темно. В квартире – тоже. Он не удивился.
– Ну как? Тут? – коротко спросил он. – Да и не нужно света. Так лучше. Проведите меня к нему…
Его взяли за руки и провели. В полном мраке ему навстречу поднялась смутная фигура.
– Это вы, Маленький? Почему Владимир Эльмарович сам не смог? Хотя – все равно. Я неимоверно тороплюсь. Знаете, как теперь ходят поезда? Неизвестно, когда я попаду в Царское… А ведь они… то есть мы… уже в Ижорах Это меньше двадцати верст по прямой. Я могу опоздать…
– Ну, ну! – тихонько засмеялся его незримый собеседник. – Не так скоро! Мы ждем их в Царское к вечеру девятнадцатого, не раньше. Как-никак – мы бросили им навстречу все, что могли…
– Напрасно, – сердито сказал чернобородый.
– Ну слушайте… Нельзя же… Эльмарович меня тревожит. Вы знаете? Он внезапно получил назначение в другую армию… Не пойму… Словом, ему пришлось уехать. Нет, нет, он, конечно, тотчас же вернулся, уже нелегально… Но, сами понимаете: это осложнило дело… Да впрочем, что значит «осложнило»? И так все куда сложнее, чем кажется со стороны… За этот месяц они успели, точно чудом, сделать очень многое. Как, как! Очень просто, как… Седьмую армию – не узнать. Каждый день прибывают сотни коммунистов из всех концов страны… Из Вятки, из Смоленска, из Москвы, из Череповца, кто их знает, откуда еще… И какие коммунисты! Посмотрит такой, мороз идет по коже! Наших командиров снимают, заменяют новыми. Политическая работа развернута на полный ход и – не по директивам Военного совета фронта, а по указаниям Москвы, Цека, Ленина. В таких условиях мы не можем ручаться ни за что: если пройдет еще неделя… Вы не должны терять буквально ни минуты…
– Ч-чёрт! Когда все это кончится? Когда это кончится наконец? Но слушайте… да нет: успеем! Я вчера не выдержал… вышел за город, за Софию, к Баболову. Бегут… Бегут, голубчики! Обозы, сумятица, раненые… Ах, приятно смотреть! А там, к Красному, к Виттолову, на фоне неба – шрапнельки… беленькие… наши… Ах ты, господи!
Впрочем, я не о том, не о том. У меня к вам только два дела, я тороплюсь. Знаете ли вы, когда надо выступать здешним? Новая директива: только когда мы будем у Московских ворот. Понятно? Тогда пусть сразу же с тыла, на все эти проклятые окопы, на все пулеметные гнезда… Все – в порошок. Это вы точно запомните, Маленький. И – передайте завтра же…
Теперь – второе. Откуда предполагается ваш… простите – их, их, их главный контрудар? В центре? Только в центре? Наверное? Это было бы прекрасно. Ради бога сделайте все, что можно, чтобы не было изменений в плане. Если только в центре, только от Пулкова… О, это будет блестяще! Дайте нам возможность пересечь Николаевскую… Большего мы не просим… Так слушайте, я так и передам: «контрманевр будет в центре». Фланговых охватов не будет. А?
Голос второго прозвучал очень глухо из темноты.
– Борис Павлович… Я могу повторить одно: мы сделаем все, что можно… Но… Надо торопиться… Вы, кстати, читали сегодня эту… ну, прокламацию Ленина… Ну, так прочтите, когда пойдете на улицу. Да везде они наклеены. А это – не шутка!
* * *
Эти дни – шестнадцатое, семнадцатое и особенно восемнадцатое – окончательно выбили из колеи Вову Гамалея.
С утра он исчезал из дому и возвращался лишь вечером – весь в грязи, но совершенно упоенный: он знал все и видел все.
Он видел поток беженцев, медленно ползший с юга через Пулково: едет телега, за ней тащится, мотая головой, привязанная за рога корова, а на телеге на вещах сидят, дуя на замервшие кулачки, ребята.
Он видел отряды, стянутые со всех концов России, проходящие Пулково. Он наблюдал, как час за часом и день за днем Пулково становилось ближним тылом надвинувшегося фронта.
При нем артиллеристы, прибывшие с Урала, установили на плоской равнине за Подгорным Пулковом, правее и левее Колобовки, десять батарей: 40 орудий, из которых каждое было достойно того, чтобы на него целый день, не отрывая глаз, смотрел тринадцатилетний мальчишка!
При нем из Петрограда, грохоча, приползли и остановились на дворе у Волковых четыре танка. Странные сооружения эти были построены в Петрограде, на Путиловском заводе, там, где работали Женин папа и дядя Миша. Правда, они скорее напоминали трехосные грузовики, чем те слоноподобные чудища, которые Вова видел на меловых страницах «Иллюстрасьон» и «Грэфик». Однако на заднюю пару их осей были нацеплены настоящие гусеницы. Они скребли гусеницами шоссе. Они бесстрашно переползали неширокие канавы Вовка пялил глаза на них: танки! Первые не только в его жизни, но и в жизни Красной Армии…
Поминутно проезжали, застревали в грязи, чинились и портились мотоциклетки, автомобили, грузовики, броневые машины. Усталые, заляпанные грязью шоферы, плтпая по земле на животах, на чем свет стоит кляли какие-то ремонтные мастерские, какую-то комиссию по конфискациям… «Безобразие! Головотяпство!»
Послушать их, выходило и впрямь так, что эти мастерские и эта комиссия в решительный момент оставили всю армию без транспорта… Все машины свезены на склад, разобраны для просмотра, приведены в негодность. Машин нет!
Но Вовка не успевал вслушаться. Он кидался из стороны в сторону.
Всюду дымили полевые кухни, стояли санитарные фуры с красным крестом. Можно было держать руками грязное колесо, пока на нем затягивают гайки. Можно было тронуть незаметно надульник пулемета. Тронуть и знать, что это не бутафория, не музей; что, может быть, через час этот пулемет загремит выстрелами, этот броневик пойдет в дыму, в огне на белых.
На восемнадцатое число передовая линия проходила уже по Волхонскому шоссе, тянулась по деревням Венерязи, Туйпола, Новая Сузи, потом заворачивала куда-то на юг. Фронт был в двух километрах от Пулкова. Случайные пули могли залетать даже в парк. Недаром за обсерваторскими постройками ходили часовые. Они сердито кричали на каждого, кто высовывал туда нос.
Вечером, на следующий после спасения инструментов день, в свое обычное время, старик Гамалей оделся, взял палку и вышел в парк. Интересно, кто это может запретить ему бродить по обсерваторскому парку? Там, где он бродит вот уже тридцать семь лет, с 1882 года?
Он прошел мимо башни большого рефрактора и хотел направиться к маленькой башне корпуса военных топографов на поле за садом.
Он шел, с удивлением и отвращением вслушиваясь. С юга, от Волхонки, доносилась непрерывная стрельба, иногда тяжело ухали далекие пушки. Вглядываясь, можно было даже заметить во мгле какие-то легкие искорки, вспышки…
Он сунулся было прямо в ворота, но здесь его окликнул часовой башкир.
– Стой! Айда назад, бачка!
Профессор Гамалей отлично слышал оклик, но сделал вид, что он относится не к нему. Сдвинув брови, он легко перескочил через канаву возле большой липы. Тогда часовой тоже ветревоженно перепрыгнул ров.
– Ну? Куды прешь, куды прешь, старый дурак? Могилу хочешь? Убьют сейчас…
Петр Гамалей остановился как вкопанный.
– Как?!
Каких только званий он не слыхал, этот старик, за сорок лет ученой работы… Кандидатом был, доктором был, членом-корреспондентом был, но старым дураком его титуловали впервые. Он так изумился, что не сразу нашел, что ответить. А потом отвечать и не пришлось…
Что-то цокнуло вправо от него по дереву. Что-то крякнуло слева в воротах. Одна из тонких деревянных решеток вдруг переломилась пополам, повисла, беспомощно болтая в воздухе золотистым расщепом.
– Айда назад, бачка! – уже более дружелюбно сказал вслед ему красноармеец… – Дома иди, сиди… Под пули шалтай-болтай нечего!.. Тут – мы ходим!
Идя назад, профессор все встряхивал головой, все пожимал плечами. Скажи на милость! Вот штука-то, да…
Он шел мимо старой бани, хотел уже свернуть к большой башне и вдруг еще раз замер на месте..
Странный шум поразил его. Сверху, с неба, сюда, в его сторону, как бы ввернулась острая на конце, огромная, неистово вращающаяся дрель. Сначала странный высокий свист, потом задыхающееся мяукание, потом: «иу-у-у-о-о-о-у-у-у-у… крррах!» Прямо перед ним, на фоне стены рефракторной башни, метрах в двухстах от него – резкая желтая вспышка. Оглушительный удар. Клуб дыма… Какой-то визг свист… Еще один удар – левее, в парке… Еще три – за ним… на дворе. Еще…
И – все. Тишина.
Профессор Гамалей был слишком старым, слишком желчным, слишком сильным человеком, чтобы сделать что-либо вполне естественное, – например, лечь. Или побежать.
Он стоял, неподвижно глядя перед собой. Нижняя челюсть его отвисла. Рот открылся. «По обсерватории? Из пушек!?»
Медленно, шаг за шагом, он двинулся к башне. Не веря себе, он осмотрел и ощупал полный кирпичной пыли шрам, потом повернулся и, грозя тростью, выставил вперед бороденку, размахивая полами плаща, яростно, задыхаясь, закричал что-то туда, на юг.
Дмитрий Лепечев и другие тоже подошли к месту происшествия. Они постояли, поговорили, покачали головами. Головка снаряда глубоко ушла в стену, даже не шаталась под рукой. Она была еще теплой.
Но стрельба сразу прекратилась.
Когда первое впечатление сгладилось, служитель вспомнил, зачем и как он пришел сюда.
– Петр Поллонович! Идите в дом… Николай Эдуардович пришли. Вас хочут видеть.
В другое время старик обязательно помедлил бы, поломался бы перед юношей. Но тут в нем прорвался вдруг такой источник негодования, возмущения, ярости против «тех», что он хотел тотчас же излить его представителю «этих», своему воспитаннику, красному командиру. Он заторопился. Вот почему, проходя мимо Вовочкиной детской и увидев сквозь полуоткрытую дверь, что внук лежит на кровати ничком, носом в подушку, вроде как спит, он почти не обратил на это внимания. На минуту показалось ему странным: мальчишка никогда не прикладывался так днем. Не заболел ли? Однако он был слишком взволнован тем, что пережил. «А, загонялся… носится целый день… надо прекратить! Опасно!»
Не останавливаясь, он прошел к себе в кабинет.
На самом же деле Вова не заболел и не устал. С ним случилось совсем другое.
В этот день Вовке повезло. Целый день он таскался по Пулкову, привязавшись к какому-то старику-артиллеристу (вероятно, посыльному штаба), расспрашивал, выслушивал, удивлялся, запоминал.
Перед самым наступлением сумерек, часов около четырех, старый и малый расстались у штабрига. Вове хотелось есть – презренное чувство! Подчиняясь ему, Вовочка пошел было к лестнице, ведущей в парк, но вдруг увидел вдалеке, влево, тот самый устроенный в склоне горы фонтан, у которого когда-то давно Женя Федченко впервые рассказал ему про отца. Тут он сообразил, что пить ему хочется сильнее, чем есть.
Он двинулся прямо к фонтану. Портик фонтана был, как всегда, пуст. Набирая в пригоршни воду, Вова ясно вспомнил Женьку, его круглую стриженую голову, веснушчатое переносье, широкие плечи, его милую походку вразвалку. Где-то теперь ты, Женя, друг?
Задумавшись, глядя перед собой, Вова Гамалей присел на краешек холодной гранитной скамьи. Да, вот, Женька!.. Вдруг он резко вздрогнул и широко открыл глаза. Что это?
На каменном полу дорического портика лежал тонкий слой намытого водою ила.
Сюда никто не заходил. Поэтому поперек илистой подушечки шли здесь только две цепочки следов: маленькие Вовины и вторые…
Вова задохнулся. Он взял себя одной рукой за горло. Тот, кто входил перед ним сюда и совсем недавно вышел отсюда, носил небольшие солдатские сапоги с подковками на каблуках. На одном из этих каблуков железная пластинка отогнулась, вдавилась, образовала кривую ижицу. Это опять был тот самый след!
По Вовкиной спине пробежали острые мурашки.
Вездесущий и неуловимый человек, непонятный человек пещер, подозрительный человек лахтинского взморья сейчас, в очень тяжелые для Красной Армии дни, находится где-то здесь, в ее ближайшем тылу. Он прячется тут же, около. Кто он? Что он делает? Что он хочет сделать? Как быть?
На минуту ему показалось, что умнее всего будет опрометью бежать в штабриг и рассказать все это там… Или разыскать того комиссара в Башкирском полку, который приходил недавно к дедушке… Или…
Но сейчас же его охватила нерешительность.
Хорошо, если все это действительно так. Хорошо, если по следу можно кого-нибудь найти. А если это совсем не шпион, а самый обыкновенный красноармеец? А может быть, это другой след, только похожий?..
То, что там, на лахтинском взморье, такой сапог, с таким каблуком принадлежал человеку подозрительному, может быть, даже страшному, это было для Вовы бесспорно. Ведь он же слышал тогда их разговор и – какой разговор! Но с тех пор могло произойти многое. Тот человек мог сменить свои сапоги… А если…
Минуту спустя Вова решил сначала попытаться узнать – куда пошел след. А вдруг он увидит этого человека? Ему казалось (он был совсем наивно уверен в этом), что если тот окажется контрреволюционером, шпионом, белым – это сразу же бросится ему, Вове в глаза Он думал, как, впрочем, думают многие, что враг негодяй, злодей должен выглядеть совсем не так, как прочие люди. Он узнает сразу же, правильно ли его подозрение, и тогда… К тому же начинало смеркаться. Пока успеешь добежать до штаба, поднять там тревогу, вернуться сюда…
Размокшая почва прочно хранила каждый оставленный на ней отпечаток. Знакомый след, не прерываясь, тянулся вдоль придорожной канавы.
Вот он кончился… Тут человек перескочил через ров. Ага! Он остановился, мелко разорвал какую-то бумажку, бросил ее на канавное дно. Белые клочки, превратились в кашицу и сейчас плавали в луже…
Вова насупился: нет, это был не простой человек, у него были не простые дела тут, в тылу Пулковского участка! Но странно: очевидно, он направился в обсерваторский парк? Он не пошел в ворота, а перелез через забор вот здесь, в ста шагах от фонтана, и двинулся наверх в тору.
Земля между деревьями раскисла. Пахло гнилой травой, листом. Следы стали неясными: человек скользил, но все же шел прямо вверх здесь, а не по дорожке. Вова, тоже скользя, хватаясь за хрупко-сухие крапивные стебли, следовал за ним по пятам. Он карабкался вверх и думал. С каждой минутой в нем крепла уверенность, что это не простой красноармеец. Это – преступник! Зачем он лез здесь? Почему он не шел дорогой? Почему?
Наверху след опять обозначился совершенно ясно. Он повел Вову наискось через сад, чуть южнее длинного прудика, пошел по главной дорожке, подобрался к главному обсерваторскому корпусу и вдруг исчез возле него на чисто вымытых осенью известковых плитах тротуара…
Вероятно, минуту спустя Вова или растерялся бы или сообразил бы, что надо обогнуть главное здание. Каменная панель кончается тут же: человек мог снова сойти с нее на землю. Но в этот миг Нюра, дочка истопника, вынырнула из-за угла.
– А к вам какой-то военный приехал, – сообщила она. – В шинели. С наганом.
– Военный? К нам? Значит – дядя Коля!?
Это показалось как бы помощью свыше. Вова бросился домой.
В квартире было пусто: как раз в эти часы старик Гамалей проследовал на свою неудачную прогулку.
Вова пробежал по всем комнатам, поднялся по лесенке на половину Трейфельдов… Тут тоже царствовала тишина. Только издали из кухни доносился какой-то плеск.
Мальчик прошел то коридору. В кухне горел свет. Возле раковины спиной к нему стоял в туфлях, в рубашке с помочами самый нужный для него сейчас человек – дядя Коля Трейфельд, красный командир. Он усердно мыл что-то под струей воды.
– Дядя Коля! – возбужденно крикнул мальчик. – А я…
Дядя Коля вздрогнул и повернулся к нему головой. Легкая оторопь мелькнула у него в глазах.
– А, последний из могикан! – как всегда, приветливо и насмешливо сказал он. – Ну, ну! Умножилось ли стадо твоих бизонов? На-ка, подержи мой мокассин… – И он протянул Вовке сырой, чисто отмытый сапог. Протянул, взяв его за подъем, обратив вперед подошвой. На подошве этой был, конечно, каблук… И Вовкины ноги подкосились: блестящая, отполированная песком, вымытая водой стальная ижица согнутой подковки блестела посередине этого каблука.
Вова Гамалей, захваченный врасплох своим неожиданным открытием, прежде всего оконфузился до крайности. Чего позорней: выслеживать шпиона, белогвардейца, спрятавшегося в тылу, и напороться вместо него на собственного дядю или почти дядю, красного командира?! Вова уже весь залился краской. В его глазах уже появилось виноватое выражение. Он уже протянул руку, чтобы дотронуться до локтя Николая Трейфельда и сказать…
Он и сказал бы ему, если бы грохот недалекого взрыва не ошеломил их обоих. С полки упала жестяная чайница. Стекла зазвенели. Николай Трейфельд глухо выругался, второй сапог выпал у него из рук на пол.
– Идиоты! Что делают! С ума сошли?
Круто повернувшись на месте, он бросил Вове короткое: «Постой!», и кинулся в комнату Валерии Карловны: окна оттуда выходили к большой рефракторной башне.
Вова остался с роковым сапогом в руках. Бог знает, что творилось у него в голове… «А если?.. Но почему он пришел из-под горы, через забор? Зачем он разорвал какое-то письмо, прежде чем итти сюда? И, главное, для чего, чего ради он, белоручка, который ни разу не вычистил, бывало, сам запылившегося кителя, френча, с чего это он начал мыть сапоги? Не свои обычные щегольские, лакированные сапожки, а какие-то другие, гораздо более грубые, солдатские?..»
Все эти мысли пролетели молнией, мгновенно. После них в голове, осталась страшная, болезненная пустота и родящееся из нее уже не подозрение, даже не знание, а неоспоримая уверенность: шпион. Дядя Коля – шпион! Он не красный. Он – белый. И – что же теперь?
Дядя Коля не возвращался. Открыв форточку, он кричал что-то на двор.
Тогда Вова, тихо поставив сапог на сундук, на цыпочках вышел из кухни. Он бросился бегом в свою детскую, упал на кровать лицом в подушку и затрясся от страха, отчаяния, непонимания. И все же, когда сначала няня Груша, потом дед заглянули в комнату, чтобы узнать, что с ним случилось, он нашел в себе достаточно хитрости и силы ничего не открыть им. Впрочем, няня Груша сама подсказала ему, как объяснить его состояние:
– Дивное ли дело? Такая страсть. Как ударит… и у самой-то руки дрожмя дрожат.
Он подхватил эту версию, и ему охотно поверили. Ну, да: он испугался взрыва. Испугался же его даже сам дедушка…
* * *
Старик Гамалей налетел на Николая Трейфельда с такой яростью, что тот вместо естественного выговора чудаку за неуместное упрямство еле успевал защищаться.
– Дядя Петя! – взмолился он наконец. – Да что вы В конце концов? Ведь это же не мы обстреляли вашу башню… Ведь это же – белые. Что же мы можем им за это сделать? Как их заставить? Подраться с ними? Второй год деремся!
Петр Аполлонович весь дрожал от негодования и гнева. Но возражение было резонным. Скособочившись, он воззрился на молодого человека из-под вихрастых бровей.
– Белые, белые, – сердито буркнул он в конце концов. – Чёрт тут разберет, где у вас красные, где белые. Всюду мерзавцев хватает…
– То есть? – удивленно поднял брови Николай.
Старик не удостоил его ответом.
Мало-помалу, однако, он утихомирился. Он потребовал, чтобы ему тотчас же, тут же было подробно, по карте показано, что именно происходит.
Молодой человек покорно вытащил из полевой сумки серенькую квадратную двухверстку южных окрестностей Питера. Разостлав ее по столу, он взял в руки карандаш. Старый астроном пустился по диагонали бегать через комнату. Проходя мимо стола, он рывком наклонялся к карте, бросая короткий вопрос…
На двухверстке Николая Трейфельда была проведена слегка извивающаяся синяя линия. Она начиналась к северо-западу от Красного Села, возле деревни со странным названием «Разбегай», в верховьях речки Стрелки, впадающей в море около Стрельны. Она огибала с севера Красное Село, пройдя мимо деревушки Копорское, лежащей уже на гряде Пулковских возвышенностей, шла по стометровой, круто обрывающейся на север Каграссарской высоте, пролегала параллельно Волхонекому шоссе и затем спускалась к югу, наискось за Варшавскую дорогу, куда-то к Царской Славянке, что южнее Павловска. Эта линия и была – фронт.
Прислонить левый фланг к заливу, правый к Неве и тогда ринуться всеми силами на прорыв в центре, таковы были, по мнению Трейфельда, ближайшие намерения Юденича. Астроном остановился у стола.
– В центре – то есть здесь, у Пулкова?
– Так точно. Повидимому, именно здесь у него сосредоточены главные силы, Гм… Он, я думаю, должен больше всего бояться за фланги. Там он слабее всего. Но, если я не ошибаюсь, ваши (он сделал гримасу) стратеги… тоже хотят бить здесь, в середине… Успеют ли?.. Я все-таки за то, чтобы отсюда уехать.
Петр Аполлонович снова зашагал по комнате.
– Ну и уезжайте… не возражаю…
Трейфельд пожал плечами.
– Я-то уеду, как только прикажут. Но вы, поймите: вы уже получили предупреждение. А это, дядя, первая ласточка… Белые батареи вот тут… – он легонько провел карандашом чуть-чуть южнее Волхонки, по Виттоловским высотам. – Через сутки они будут и здесь (карандаш ткнул в Детское Село). Наши – вы их можете видеть с Бельведера. Здесь на поле десять легких батарей, сорок орудий. Возле Шоссейной – дивизион шестидюймовых гаубиц. Поймите, дядя Петя, если здесь заварится каша… Сорок пять орудий, как-никак…
Дядя Петя небрежно махнул рукой.
– Эти не будут сюда! – сказал он, не останавливаясь. – Только те идиоты. Оттуда. Белые. Наши не тронут. Понимают. Убедился. Ну, а вообще – что у вас там думают?
Николай Трейфельд внимательно посмотрел на дядю. Дядя тоже наблюдал за ним. Николай Трейфельд немного нервничал сегодня.
«Мамашины настояния! – подумал старик. – Лопнуть, а вытащить! Ишь злится… был бы хвост – вилял бы, как кот. А чего злиться? Никуда не поеду!..»
– Думают очень печально… – Николай Эдуардович, подняв глаза к небу, снова пожал плечами… – Питер мы сдадим. Чудес не бывает. Обученную армию рабочими не заменишь. Блиндажики по городу? Лишние сутки резни! Все равно – перехватят дороги и заморят голодом. Люндеквист советовал плюнуть, отводить армию сюда (он ткнул пальцем в сухарницу, стоявшую правее двухверстки). Его не послушались. Будет совершенно никчемная резня.
– В Питере? – спросил Гамалей.
– Ну да, на улицах… Хуже уличной бойни ничего нет. K тому же не уверен… Очень возможно, что в решительный миг там произойдет восстание.
– Гм! А мне, по-вашему, – туда ехать? Любоваться на это? Чувствительно вам признателен…
Николай Трейфельд махнул рукой.
– Как хотите, дядя. В конце концов, пожалуй, вы и правы. Тут, там… одно… удовольствие…
Он положил руку на лоб, задумался…
– Устал? – спросил, неожиданно взяв его за локоть, профессор. – Вижу. Волнуешься! Поди ложись, засни. Там видно будет… В глаза бросается – устал…
Трейфельд смутно посмотрел на него. Легкая судорога прошла по его лицу.
– Да, устал, дядя Петя, – сказал он со вздохом. – И это, и вообще… Правда, пойду засну. Покойной ночи…
* * *
Петр Аполлонович лежал, ворочался. Потом понял, что не заснуть, принял веронал. Но и веронал не помог.
Маленький, костлявый, сухой, Петр Гамалей лежал под тоненьким своим байковым одеялом. Широко открытыми глазами, полными негодования, недоумения, презрения, он глядел в темноту перед собой.
И эти-то люди, которые так себе, неизвестно для чего, то ли по небрежности, то ли из бессильной ненависти, могут решиться на разрушение огромной, неисчислимой ценности, эти люди хотят спасать страну? Они говорят, что их противники – варвары? Они считают себя солью земли? Они?
Перед ним вдруг, точно освещенное новым светом, встало то, что он знал давно.
Вот – академический ученый паек. Он ворчал, фыркал, получая желтый сахар и клейкий мармелад, а «варвары» и того не получали. Они отнимают у себя последнее, чтобы дать ему. И ему подобным…
Гм! «Варвары»?.. А он – ворчит? Да, свинство!
Он вспомнил (и его внезапно обожгло стыдом, горьким, желчным стыдом старости) свое резкое, заносчивое письмо Ленину… Эх! сделал тогда вид, будто в той стране, где он жил до этого, до революции, над наукой не тяготели никакие запреты… Цензуры не было…
Он, черствый ученый сухарь, неведомо по какому праву обозлившийся на весь мир, вместо того, чтобы возненавидеть и проклясть убийц своего сына, он написал плохо, глупо, зло, в тоне высокомерного брюзжания. Кому написал? Тому, кто этот живой огромный мир любит больше собственной жизни! Тому, в кого за эту огромную мужественную любовь стреляли: Ленину! Ученая моська из пулковской подворотни затявкала на «варваров».
А «варвары»?
«Варвары» разрешили старику-ученому переписку, которая ему нужна. Они дорожат наукой… Они запрещают пользоваться пулковскими башнями для военного наблюдения. Они не ввели ни одного взвода в обсерваторский парк…
Профессор Гамалей вдруг зашевелился, заерзал на своем клеенчатом диване.
– А я? А мы? – строго, придирчиво, как бывало других, спросил он сам себя. – А мы? – Его брови зашевелились, на скулах забегали желваки. – А мы сидим здесь и глухо, глупо ненавидим. Кого? За что? Почему? Неведомо! К нам приходят, чёрт знает кто, всякие кандауровы, темные дельцы, говорят безобразие, предлагают свинство… Да, я выгнал его тогда, но разве этого достаточно?
Он резко сел, облокотившись на подушки. Его охватила внезапная злоба на самого себя, а вместе с тем и на того человека, который столько лет гнул его, старого труженика, – демократа-разночинца, чёрт возьми! – на свою сторону – на Валерию Трейфельд. Шаг за шагом, день за днем она точила его, шлифовала, гладила. Ей не было никакого дела до его «новых» звезд. Она презирала все новые звезды, кроме орденских. Ее интересовал генерал, действительный статский советник Гамалей. И в конце концов она и его отрейфельдила. Да-с, да-с!
А ее дети? Чистенькие дворянчики, немецкие поросятки! Они жили на его счет – это же так естественно, чтобы дворянин жил на счет ученой и трудолюбивой «чуйки», мещанина! Но они посмеивались над ним, пренебрегали им втайне. Они пожимали своими немецкими плечами: «О, онкель Петер, он у нас вообще…» А он? Мирился! Вот и теперь он знал: один из этих молодых людей, очевидно, удрал за границу. Знал и молчал, конечно. Он видел, с каким отвращением, с какой неприязненной дрожью второй, младший, остался здесь…