Текст книги "Пулковский меридиан"
Автор книги: Лев Успенский
Соавторы: Георгий Караев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 40 страниц)
Формируются новые и новые рабочие отряды. Курсанты военных училищ из Москвы, Твери, Иванова идут на фронт… Враг грозит со всех сторон сразу. Что поделать: не дрогнув нигде, страна должна найти в себе силы отразить его и там, и тут, под Петроградом!
«Советская Россия, – с непередаваемым чувством тревоги и облегчения, слитых воедино читали двадцать второго мая питерцы Выборгской и Петроградской стороны, люди из гавани и из-за Невской заставы обращенные к ним строки воззвания ЦК, – не может отдать Петроград даже на самое короткое время! Петроград должен быть защищен во что бы то ни стало… Петроград должен иметь такое количество вооруженных сил, какое нужно, чтобы защитить его от всех нападений. Советская Россия обещает ему это количество вооруженных сил…»
Дядя Миша Лепечев первый принес эту листовку в домик на Ново-Овсянниковском, даже раньше Женьки. Евдокия Дмитриевна уже издали увидела, что есть хорошие новости: молчаливый кузнец шел по мосткам совсем не той походкой, что все последние дни.
За обедом он прислонил толстый, словно из оберточной бумаги, сероватый листок к буханке грубого, тяжелого, с мякиной испеченного хлеба и, работая челюстями, смотрел на него так, точно слова воззвания делали этот хлеб слаще.
– Ага! – бормотал он время от времени себе под нос. – Дело! «Слишком велико значение этого города!» Так, правильно! «Дорог каждый час!» Верно! Ага: «Советская Россия обещает…» Дуня, поди-ка сюда… читай: «Советская… Россия… Обещает!» Ты такие слова слыхивала? Гордые, сестра, слова, а?
Скоро и Григорий Николаевич начал возвращаться с завода в совершенно ином, нежели до сих пор, настроении: глаза и те по-другому смотреть стали. «Да что, мать, – охотно ответил он на Дунин вопрос, – свежим ветром откуда-то подуло. Вот что! Точно я тебе и сам ничего не скажу: говорят – человек сюда из Цека с большими мандатами прислан… Ленин послал. Дошли рабочие голоса! Не знаю, так ли, но что-то есть, зашевелились!.. Уж на что «наш» («нашим» он с пренебрежительной иронией именовал обычно начальника цеха инженера Товстикова, одного из столпов дореволюционной заводской «конторы», каким-то образом оставшегося в Петрограде), на что он мастер по живому человеку заупокойную служить, и тот сегодня прибегает: «Друзья! Токари! Мы должны всемерно увеличить выход продукции!» А что неделю назад говорил?»
Не каждый питерский рабочий и не вдруг мог бы сказать, что именно случилось. Но все чувствовали: что-то произошло. Совершилась важная перемена. В заводских цехах, на заседаниях завкомов, среди партийцев, да и так просто, в разговорах между старыми рабочими, все громче и увереннее зазвучали слова «Москва», «Кремль», «Цека»… Можно было подумать, – шестисотверстное расстояние между Петроградом и столицей вдруг стало по крайней мере вдвое меньшим. Постепенно все стало поворачиваться по-новому, то и дело разговоры об этих «поворотах» связывались с деятельностью уполномоченного Цека.
Внезапно совсем по-иному обернулся вопрос с мобилизацией. Нелепый набор «под гребенку» прекратился. Вместо него рядом с обычными красноармейскими полками стали возникать другие – рабочие. Их формировали по районам из людей, которые, по тем или иным причинам, доныне не числились военнообязанными. Мастерская давала взвод, цех – отделение, весь завод – роту. Несколько соседних предприятий создавали батальон или полк: смотря, какие заводы, конечно… Это радовало старых питерцев.
– А мы-то о чем говорили? – шумно ликовал Кирилл Зубков. Посмеивался с удовольствием в висячие усы Федченко.
Одобрили и другие опытные, видавшие виды старики: «Мудро сделано! Такой полк, в случае опасности для Питера… Я всех знаю, меня каждый знает, а за спиной свой народ, свой завод… Ну! Костьми все лягут, шагу назад не сделают!
Стоило теперь выйти на улицу, становилось ясно: нет, Петроград не спит! Он вооружается!
Город разбили на четыре участка: каждый из них, защищая все целое, не считаясь ни с какими потерями, должен был сопротивляться наступающему врагу.
Началось всерьез укрепление окраин. Саперы потянули по улице ленты рулеток. К тревоге матерей, к восторгу мальчуганов, они начали разбивать прямо на мостовой места оборонительных сооружений. По булыжнику загремели колеса орудий и зарядных ящиков. Члены районных троек обороны полезли на крыши высоких зданий – определять расположение пулеметных гнезд «на случай чего». Эвакуация? Нет, об этом прекратились разговоры, прошел слух, что прибывший представитель ЦК и Совета Обороны привез прямой, не допускающий никаких кривотолков, приказ Ленина. Он требовал выдержать, победить и остаться жить! Да, жить: строить, работать, вести страну, вести весь мир к невыразимо прекрасному будущему! Это было совсем другое дело!
Но жить было тогда невозможно без борьбы, отчаянной, жестокой. Скоро на углах улиц запестрели новые листовки. Они призывали всех сознательных рабочих и крестьян встать грудью на защиту Советской власти, подняться на борьбу со шпионами и предателями.
Женька Федченко подобрал или выклянчил где-то одну такую розовую листовочку. Слово «шпион» на него действовало, как кость на щенка… Притащив домой, он наклеил листовку прямо на кафель печки в единственной их «большой» комнате. «Смерть шпионам!» – читал теперь старый Федченко каждый раз, как садился за стол обедать или выпить пустого чая без сахара. – «Каждый должен быть на сторожевом посту!» – приказывала листовка. Федченко читал и многозначительно произносил «Гм… да!»
Женька тоже по десять раз на дню вчитывался в эти жаркие слова. Ох, как хотелось ему и на самом деле оказаться на таком посту, встать лицом к лицу со свирепым, ненавистным, никогда еще не виданным в глаза «белогвардейским предателем». Вот только – где его отыскать?!
О врагах, скрывающихся где-то тут же, совсем под ногами, заговорили всюду и везде. И великое дело – слово, сказанное в нужный миг! – У многих словно туман перед глазами рассеялся. То, мимо чего раньше прошел бы, не увидев, не обратив внимания, теперь невольно бросалось в глаза, попадало на заметку. Примеров тому были тысячи.
В лесу под станцией Мшинская на веселой утренней полянке два дозорных красноармейца заметили «человека, как все». Его окликнули почти дружески, он не остановился. Позвали еще, человек «как все» кинулся в кусты. Тогда его догнала пуля: он шел на запад. На запад ходить там было нельзя! Две недели назад такого человека, кое-как осмотрев, просто зарыли бы тут же, между деревьями: ну, – перебежчик, ну, – беляк… Мало ли их пытается перейти рубеж фронта?..
Теперь его обыскивали долго, придирчиво, тщательно: «Кто знает, парень: до того народ нынче излукавился… А, ну, еще посмотри!»
Тут же на месте оглядели все швы гимнастерки, спороли подкладку старенького драпового пальто (магазин «И. Мандль и сын, в Санкт-Петербурге»), разломали на щепочки карельской березы портсигар… Нет ничего!
Но когда дошли до папирос, в мундштук одной из них оказалась вкручена крошечная бумажка. Эту бумажку в ладошке, чуть дыша, как маленькая девочка жалостливо несет птенца или застывшую бабочку, огромный красноармеец Михалев принес командиру. На бумажке было обнаружено микроскопическими буквами написанное письмо генералу Родзянке: сообщались условные знаки, по которым белые, наступая, могли отличать своих от чужих.
«Тот, кто при встрече в какой-либо фразе скажет слова «во что бы то ни стало» и вслед за тем слово «ВИК», одновременно дотронувшись правой рукой до правого уха, тот да будет известен вам: он наш!»
Любопытно было придумано: ни рабочий, ни тем более крестьянин ни в каком случае не употребили бы в своей речи оборота «во что бы то ни стало». Интеллигентский, городской язычок!
Маленький клочок бумаги сделал большое дело: он помог выследить широко раскинувшуюся, отлично спрятанную шпионскую организацию. Корни ее уходили за границу; ветви ползли по Питеру, простирались к Москве и дальше в глубь России… А конец был заклеен в неумело скрученном мундштуке папиросы, обратившем на себя внимание красноармейца Михалева, потому что Михалев знал теперь, что такое бдительность.
Слухи, разговоры обо всем этом изо дня в день доходили до Григория Федченки. На заводе и дома он упорно размышлял обо всем, что слышал и видел, и намерение самому, с глазу на глаз, поговорить с уполномоченным Совета Обороны окончательно окрепло в нем. Сначала предприятие, которое он задумал, показалось ему слишком смелым, вряд ли выполнимым.
«Ну да, брат, замахнулся! – говорил он сам себе. – Человек на такое дело послан… От самого Ильича… Да где же ему с каждым… Таких, брат, как ты, Федченок – большие тысячи найдутся, коли все к нему полезем!»
Однако в то же время ему все чаще приходило в голову, что он не имеет права хранить свои сомнения при себе. Как можно ручаться? Может быть, то, что ему известно, неведомо там, наверху? И, может статься, именно это незнание мешает до конца разобраться в делах. В конце-то концов – ну, нельзя… ну, скажут «занят», не может принять. Что – убудет, что ли, от этого его, Федченки? Попытка, как говорится, не пытка.
Вечером первого июня до Григория Николаевича дошла новость, решившая дело. Михаил, брат жены, машинист, ходил зачем-то в мастерские у вокзалов. Там ему рассказали, что товарищ Сталин и верно уже несколько дней назад переселился из города в свой вагон. Вагон стоит на путях Балтийской дороги, недалеко от депо, синий такой вагон, весь в телефонных и телеграфных проводах. Оттуда уполномоченный Совета Обороны и ведет все дела, там он принимает и посетителей. Очень много народу ходит. Звонят и – пожалуйста, идут, кто с чем… Но, конечно, не со своими, а с большими, с народными делами…
Утром второго числа и Федченко позвонил на вокзальный коммутатор. Без особого труда его соединили с вагоном.
Кто-то («Должно быть, секретарь» – настороженно решил Федченко) коротко, по-военному, задал несколько вопросов: «Кто звонит? По какому делу? Очень ли срочно?» Раза два он переспросил: «Так вы, товарищ, с «Путиловца»? И давно работаете?» Потом помолчал, подумал или поговорил с кем-нибудь.
– Гм… Вот что, товарищ Федченко, – сказал затем его глуховатый голос, – товарищ Сталин вас, безусловно, примет. Приезжайте завтра, часам… минутку… Да вот – в двенадцать сорок пять. Одно только… Я хочу вас от себя просить. Товарищ Сталин очень занят все время… Очень! К нему приходят ежедневно сотни людей. Так имейте, голубчик, в виду: покороче. Обдумайте заранее, о чем хотите говорить… чтоб, знаете, лишнего времени не тратить.
Все это очень пришлось по душе Григорию Николаевичу. За короткими точными вопросами этими, за ясными и быстрыми ответами чувствовалась спокойная и уверенная сила, четкая организация, при которой каждое, уже совершенно неожиданное событие немедленно учитывается, сопоставляется с другим, вводится в глубоко продуманный, направляемый единой волей план. Там чувствовалась твердая рука! Старый путиловец весь день ходил именинником. Он позвонил Зубкову, только не нашел того на месте. Ему не терпелось поделиться своей радостью с товарищами; однако, человек осторожный и далеко заглядывающий вперед, он сдержал себя. «Дело – большое, не шуточное… Что раньше времени трезвон поднимать?»
Дома, в семье, он, конечно, особой тайны из своих намерений не делал. Поэтому третьего июня с раннего утра Женька, второй день слышавший разговор о предстоящем, начал ходить за отцом след в след.
Он не показывал отцу вида, что его занимает, не говорил с ним ни о чем, но как только тот двинулся в путь, отправился за ним, ни на миг не упуская его из своего поля зрения и держась на почтительном расстоянии. Так, идя в полуверсте от отца, он проследовал по Огородному до путей Балтийской ветки, повернул к вокзалу, миновал цепь складов и пакгаузов.
Справа блестела под солнцем речушка Лиговка, та самая, где он ловил весной колюшек для Вовки. В траве берегов, среди которых она тут течет, горели солнышки желтых одуванчиков, точно флажки смелых разведчиков деревенской весны, пробиравшихся в пыль и камень огромного города. Пестрели кресты и памятники на заглохшем Митрофаниевском кладбище. Их было много, но еще больше было на путях искалеченных паровозов с потушенными топками, с трубами, наспех закрытыми фанерой, без стекол в окнах и фонарях. Они стояли длинными рядами на рельсах; рядом с людским кладбищем образовалось кладбище машин. Эх, если бы все их можно было пустить в ход!
Прыгая со шпалы на шпалу, Женька трусил вперед. Широкая сутулая спина отца маячила вдали: седой затылок и выгоревший на лопатках знакомый пиджак. Григорий уверенно пробирался по путям: он знал тут каждую стрелку.
Внезапно Женя резко замедлил ход. Еще издали он увидел синий вагон. Вагон стоял на дальнем заднем пути, недалеко от дощатого забора. Белые занавесочки виднелись на некоторых из его широких зеркальных окон; другие были открыты. Возле одного из тамбуров медленно прохаживался взад-вперед часовой с винтовкой на плече. Капельку полевее виднелась недавно поставленная на врытых в землю столбушках скамейка. Щебень балласта вокруг нее был плотно убит множеством тяжелых рабочих сапог, и от нее к лесенке вагона тянулась по нему ясно обозначенная трпинка-стежка. Поодаль лежал штабель новых шпал. Против вагона, на другом пути, покосившись, дремала заржавленная старая «овца», паровоз «О-в», с откинутой крышкой котла и разобранными цилиндрами.
В тот миг, когда отец приблизился к часовому, дверь вагона открылась. Сначала оттуда появился и, быстро соскочив на песок, зашагал куда-то к вокзалу озабоченный молодой командир с большим пакетом. Потом не по нынешним временам тучный человек в хорошем пальто стал неловко опускаться по крутым ступенькам. Лицо этого пожилого и, вероятно, обычно спокойно-важного товарища было красно, как кумач, выражало крайнее волнение, даже растерянность… Выпуклые глаза выкатились из орбит, пухлые губы шевелились… Он, едва ступив на землю, широко развел руками, и Женька заметил, что в одной из этих рук человек этот держал кепку, забыв надеть ее на голову.
К нему подскочил, вывернувшись из-за шпал, второй гражданин в легком плащике, спросил что-то. Тучный махнул на него рукой; «А, мол, что ты – сам не видишь?» – и оба они торопливо пошли к видневшемуся вдали, на городской мостовой, автомобилю… Женьку заинтересовал этот растерянный толстяк: такой вид имеют люди, когда им крепко нагорит, после хорошей и заслуженной головомойки. Женька проследил бы за ним, но в это время батя, поровнявшись с часовым, остановился и сказал ему что-то.
Часовой выслушал его, потом подавил кнопку звонка у двери. «Ух ты!» – подумал мальчуган: он в первый раз в жизни видел вагон со звонком, как на парадной лестнице…
Вагонная железная дверь открылась вторично. Еще один военный показался в ней. Минуту спустя, он кивнул Жениному отцу – да, да, прошу тебя, товарищ! – и Григорий Николаевич, спеша, видимо волнуясь, поднявшись по лесенке, исчез внутри вагона. Женькино сердце забилось: «Простое ли дело? От самого Ленина приехал человек, а батя – к нему, как к своему…»
Раскрыв рот, мальчик постоял несколько секунд на шпале. Потом, все еще не закрывая рта, не отводя глаз от двери, за которой скрылся отец, сел, где стоял, на рельс.
Часовой вдали продолжал неторопливо ходить взад и вперед. Синяя стенка вагона сияла под солнцем. На деревьях кладбища орали грачи. Отец не показывался.
«Разговаривают!» – подумал Женька. Сидеть так сложа руки ему стало невыносимо, но взять и попросту подойти к вагону – казалось неправильным, недопустимым. Уши у него зачесались от любопытства и волненья. Поглядев вокруг, он перешел на соседнюю колею и, медленно, вразвалку, точно по своим делам, переместился туда, за стоявший на пути «больной» локомотив. Теперь он оказался точно против вагона и, помедлив, вскарабкался в будку «овечки».
Тут, в будке, было тенисто, прохладно. Пахло маслом, ржавчиной, углем. Угольная крошка хрустела на рубчатом железном полу. В разбитые окна можно было без помехи смотреть по обе стороны. Однако Женьку сейчас интересовала только одна вещь – вагон, синий вагон. Дорого бы дал он, чтобы увидеть и узнать, что там сейчас делает отец. Но то ли от почтения, то ли из страшного конфуза он сначала долго смотрел против солнца в другое окно.
Там, поодаль, стояло несколько длинных воинских эшелонов. Двери теплушек были открыты. Красноармейцы играли на гармошках, несли откуда-то чайники и котелки с кипятком. Правее на платформу по доскам вкатили две пушки. Вдруг подошел и прошел к вокзалу странный поезд, весь обвешанный людьми. Из разбитых окон вагонов глядели испуганные женщины. На буферах, на крышах был навален разный скарб, на одной, скуля в небо, сидела привязанная цепью к трубе лохматая рыжая собачонка. «Цыгане, что ли?» – подумал Женька и решительно перешел к другому окну.
Синий вагон оказался так близко, что мальчик даже вздрогнул. Но затем он впился глазами в его окно. Окна эти были ярко озарены солнцем. Горячие июньские лучи проникали в них, выхватывая из внутреннего мрака там кусок полосатой обивки дивана, тут письменный стол… И вот за одним из этих стекол совсем близко от него Женькин глаз поймал нечто очень знакомое – отцовскую руку. Рука «рассуждала»; она двигалась то вверх, то вниз, то в стороны, что-то доказывая, о чем-то сообщая, точно хватая в горсть воздух. Затем она скрылась, словно упала. Но в тот же миг из-за противоположной рамки стенки выдвинулся твердый профиль человека с правильным крупным носом, небольшими усами и упругой волной поднятых надо лбом волос. Человек этот, стоя, опираясь одной рукой на стол, говорил что-то и, очевидно, – ему, отцу Женьки. Вот он слегка покачал головой, поднял другую руку, и Женя чуть-чуть удивился: из полусжатого кулака вдоль стенки поднялась струйка дыма, наверное, из трубки. На минуту мелькнуло плечо его собеседника. Тогда человек с трубкой засмеялся. «Ну вот, ну вот… Ладно!» – казалось, говорил он, и Женька сразу подумал: «Он и есть. С папкой говорит… Сталин!»
Почти в тот же миг человек протянул руку вперед. Вторая рука, Григория Федченки, поднялась навстречу. «Прощаются!» – успел отметить мальчик и, быстро соскочив с паровоза, пошел туда, где остановился сначала, и даже еще дальше: ему почему-то все казалось, что отец может рассердиться, увидев его тут. Кто его звал, кто просил бежать вдогонку? Вот как поддаст! Но этого вовсе не случилось.
Очень довольный, оживленный, Григорий Николаевич шагал по межпутному пространству, бормоча что-то себе под нос на ходу, от времени до времени замедляя шаг, потирая руки. Внезапное появление сына из-за какого-то старого вагона, правда, удивило, но ничуть не рассердило его.
– Вот тебе… Будь здоров! Ты откуда?
Женька воздержался от того, чтобы точно объяснить свои похождения.
Теперь они шли рядом, большой и маленький, оба коренастые, с крепко посаженными головами, и со стороны можно было бы заметить общее даже в походке: подражая манере отца, Женька хмурился, сутулился все сильнее.
Григорий Николаевич заговорил первый. Видно было, что ему необходимо как можно скорее излить переполняющее его успокоение, удовлетворение, все равно перед кем. В то же самое время впечатлений у него, очевидно, было так много и лежали они в голове так густо, что их было трудно извлекать оттуда, как карты из оклеенной тугой бандеролью колоды.
– Н-да, брат, сын! – то и дело восклицал он. – Вот это я понимаю! Тут и говорить много не пришлось: он и сам, брат, все не хуже моего знает… Эх, брат… вот да…
– Ну так. Ну, а что он тебе?.. Чего он сказал?
– Фу-у! Много, сынку! Целый день говорить и то не перескажешь. А как подумаешь – всего десять минут и разговору-то… Что сказал? Вот позвонить Кирюшке надо… «Эвакуации, – сказал, – ни-ка-кой! Забудьте, – говорит, – и думать. Тут не эвакуация нужна, а работа. Все дело, – сказал, – в вас самих, в ваших руках. Надо брать все в свои рабочие руки, самим бить этих-то… На фронте бить, в тылу бить… сразу». Самим! Понимаешь? Про эту штуку, говорит, – вот что флот-то, флот-то хотели… – Про это, – говорит, – товарищ Ленин теперь знает. Он кому следует так голову намылил… Он, – говорит, – сюда написал: «Уж коли питерцев мобилизовать, так для того, чтобы наступать, а не для того, чтобы в казармах вола вертеть…» Не этими словами сказал, но приблизительно. И верно! Да разве все сразу вспомнишь? Опять же про шпионов… «Надо, – говорит, – самим рабочим за это дело взяться… Все проверить: каждый уголок, каждую буржуйскую квартиру… Ни одного подозрительного дома не миновать… Вот домой приду, хоть целую тетрадку испишу, а все по полочкам расставлю, что сказано… Эх, а Кириллу…
– Пап! – перескочив стрелку, спросил, наконец, решившись, Женька. – Пап, а который это Сталин? Это который с трубкой против тебя-то сидел? Такие волосы, как у дяди Миши?
Григорий Николаевич с рассеянным удивлением покосился на сына.
– Он… А ты-то откуда знаешь?
– Я на паровозе был… в окно глядел, – признался сын, и уши его покраснели.
– Гм! – фыркнул старый Федченко. – Скажи на милость – репортер! Наш пострел везде поспел… Да, брат… Я теперь у себя все переверну… Не собьют!
Он замолчал и шел, видимо, ясно представляя себе уже, что и как можно «перевернуть» и на заводе, и в топливной комиссии, и в отряде, в Путиловском рабочем отряде, душой организации которого он был. И Женьке тоже казалось, что он видит, как папка с завтрашнего дня начнет все поворачивать по-новому.
И вот ведь – оба они ошибались. Повернуть дело на этот раз так, как следовало, Григорию Федченке не удалось.
Только пятнадцать долгих лет спустя, когда многое тайное стало явным, открылась и перед бывшим путиловским токарем Федченкой оборотная сторона тех событий. Оказывается, в то самое утро, когда он шел, волнуясь и радуясь, по путям балтийской ветки к вокзалу, – в одном из учреждений города высокий, плотный, виденный раз или два Григорием Николаевичем, но лично не знакомый ему человек не без раздражения сказал своей секретарше:
– Слушайте, Анечка… Позовите-ка мне сюда эту… машинистку! Да, да… так как вы говорите? – он обращался уже к другому собеседнику, пришедшему в его кабинет с целым ворохом каких-то бумаг.
– Что же он? Со Сталиным вознамерился разговаривать? Скажите, пожалуйста! Высоконько забирается. А, собственно, о чем?
Человек с бумагами кривовато усмехнулся.
– Затрудняюсь сказать вам точно на сей раз… Но есть основание думать, что он что-то унюхал… И не очень приятное для нас. Это вообще, – я бы так выразился, – крайне беспокойный… товарищ. Таких, впрочем, теперь тысячи. Все больше и больше! Все их трогает, до всего им – дело, всюду они суют свой нос… Недавно он возмутительно резко отзывался о готовящейся эвакуации заводов. Шут его знает, в конце концов, какие у него конкретные намерения и кто за ним стоит, но… Как раз товарищ Блэр говорил о нем, и тоже…
– Да, само собой, вы правы… Беда, откровенно говоря, с этими «сверхсознательными пролетариями…» Сегодня они толпами стремятся в вагон Сталина; завтра им взбредет в голову адресоваться… ну, хоть – к Дзержинскому. А через полгода они сядут на поезд и отправятся прямо в Кремль, к Ленину… Инициатива масс! «Народ – хозяин своей судьбы», – видите ли! А ну его к лешему, этого вашего Федченку! Вы что советуете?.. На Красную Горку? Гм, гм… Ведь собственно, если верить вашей информации, так это равносильно… А, впрочем – тем лучше… И пусть! Будьте добры, товарищ Бойкова, – отстукайте нам вот такую бумажку…
Машинистка села на свой стульчик. Рычажки ундервуда запрыгали.
«…Ввиду чего, – стрекотали они, – предлагается вам немедленно направить на форт Красная Горка в распоряжение коменданта… товарища Неклюдова… коммунистический отряд из старых путиловцев, численностью… в пятьдесят (50) человек. Командование до прихода на форт возложить на старого пролетария, верного сына партии, рабочего Путиловского завода товарища Федченко Григория Николаевича…»
Через каких-нибудь десять минут бумажка была написана, просмотрена, одобрена. Ее пустили в регистратуру, заклеили в корявый конверт девятнадцатого года и того же 3 июня днем за надлежащими подписями отправили с курьером по надлежащему адресу. К вечеру она уже дошла.
* * *
В эти же самые дни, может быть немного раньше, Федюшка Хромов, сын станционной стрелочницы станции Ямбург, пошел утром удить силяву [26]26
Силява – в Псковском и Ленинградском районах синоним слова «уклейка».
[Закрыть]в реке Луге, правей парома, под старым крепостным валом.
Федя прошел к своим заповедным местам не городом, а рекой, в обход: во-первых, надо было посмотреть, что делается в верхних вирках, в омутах выше парома; а во-вторых, страшновато было итти городом. Вон Прошку Гаврилова в пятницу молодой офицер как вытянул поперек морды хлыстом – еле домой дополз мальчишка. А то говорили – перед Царицынскими казармами на деревьях мертвецов повесили! Висят, на ветру качаются… Страсть!
Добравшись до знакомых мест, Федька приготовил снасти, набрал в ведерко воды, достал из-за пазухи жестянку с жирными червяками и, расположившись на нависшем над водой выступе берега, стал удить. Это он любил делать.
Река блестела под ним. На отмели лежали какие-то черные палки, жемчужно белели две или три раскрытые раковины. Солнце косо прошибало воду до дна, а под ее поверхностью то гусем, то углом, как журавли, коротко вздрагивая, серыми стрелками играли против течения жадные быстрые силявины. На черных босых Фединых ногах от напряжения шевелились пальцы. На голове у него была рыжая большая, не по росту железнодорожная фуражка с переломленным пополам козырьком. Он сидел, сжавшись в комок, впившись в мелькающую на волнах пробку.
Прошло, вероятно, с полчаса. Федька вздрогнул, обернулся: шаги. Сверху подходил вчерашний солдат, белый. Вчера он напугал мальчишку, когда внезапно вылез из кустов. Уж очень чудной, нелепый и жалкий был у него вид. На солдате этом, поверх разбитых заграничных ботинок и рыжих обмоток, была надета худая голубенькая шинелишка, узкая в плечах. Рыжеватая борода казалась случайно заросшей, голубые детские глаза псковича или новгородца смотрели с мужицким растерянным лукавством, хитро и вместе испуганно. А на голове, как совершенное недоразумение, кое-как лежал легкомысленный мягкий берет альпийского стрелка французской республики, солдата иностранного легиона. Федюшка удивился ему до крайности. Но потом выяснилось: солдат-то, оказывается, добрый. Он сел на корточки рядом с Федькой, внимательно рассмотрел его улов, очень одобрил пойманную силяву и вдруг смущенно попросил дать ему вторую, запасную удочку «побаловаться». Солдат «набаловал» шесть рыбин, отдал их все Феде, подумал и, вытащив из кармана завернутые в тряпочку три большущих куска колотого сахара, подарил их тоже ему.
– Дядь, а ты что – белый? – спросил вчера солдата Федя.
Солдат насупился тогда, ответил не сразу.
– Белый, говорят… – хмуро сказал он и, подумав, с неожиданным горьким отчаянием добавил: – А ведь не белый я, малец! Серый я. Темный! Вот я какой. Домой я хочу, малец… Свою хочу силяву ловить… со своим парнишком. Вот что…
Сегодня он опять спустился сверху, с вала.
– Здравствуй тебе, Хромов Федор Петрович! – добродушно, с удовольствием заговорил он, садясь по-вчерашнему на корточки рядом. – Здорово, рыболовных дел мастер! Ну как, брат, силява? Хошь – пособлю? Я, брат, старый рыболов. Мне и фамилия рыбная дадена: Ершов. Уж на что у французов под Верденом-городом лихой бой был, я и там бывало чуть что – добегу до ручьяжинки, – ручьяжинка такая там была, Форш по-ихнему, – кину нитку и сижу. Бонбы грох-грох, а я сижу. Французы и то смеялись: «Пусон, пусон!.. [27]27
«poisson» – по-французски «рыба».
[Закрыть]Браво, рюс!» Хороший народ французы, ну, брат, – чудаки: по-своему лопочут, успевай слухать, а по-русскому – ни бум-бум. Что немые, даже хуже!
– Здорово, брат! – снисходительно отвечал Федор Хромов. – Половить пришел? Садись, лови…
Солнце пекло, река сияла, они ловили. Все было очень тихо, очень мирно, очень хорошо.
Но потом вдруг, должно быть около полудня, они услышали из-за вала, от собора, странный звук: на площади непрерывно бил барабан. Туда по горе бежал народ. Рыбаков охватило любопытство. Собрав и спрятав в куст ведро и снасти, они поднялись на вал и через крепостной садик вышли к забору, тянувшемуся вдоль площади, на которой еще недавно стоял серый бетонный памятник Карлу Марксу, разбитый теперь в куски белыми.
Площадь была полна, точно в ярмарку. Множество людей, и здешних, ямбургских, и Пятницких, и деревенских, сидели, стояли, толкаясь, двигались во всех направлениях, вытягивали шеи, становились на цыпочки, лезли на рыночные коновязи, стараясь разглядеть что-то на середине площади, у осколков памятника. На ветках ближних деревьев, на заборах, всюду торчали забравшиеся на них мальчишки. Из раскрытых окон домов напротив виднелись высунувшиеся головы. Странное выражение, одно и то же у всех: любопытство, смешанное со стыдом и страхом, лежало на всех лицах.
– Земляк, а земляк? – тревожно спрашивал ближайших Ершов. – Чего это там? Чего делают-то?
Некоторые хмуро отворачивались; другие бурчали что-то себе под нос; третьи укоризненно взглядывали и отходили.
Наконец какой-то высокий человек в черной косоворотке в упор поглядел на Ершова.
– Что? Не видишь, что ли? – как-то странно, не то со злобой, не то с тоской сказал он. – Человека вешать будут, вот что…
Ершов ахнул.
– Как вешать? При народе? Братки, да кого ж это так?
Но тот, в черном, уже смешался с толпой.
Сам не помня как, Федюшка Хромов вскарабкался на забор. Переставший было бить барабан затрещал снова, надоедливо, назойливо, так, точно его трясли те же тревога, стыд, злоба и страх, что и людей. Прямо напротив перед Федей высился белый, с серебряными главками собор, большой, но некрасивый, с дубовой дверью, со славянской вычурной надписью над ней:
«Блаженни милостивіи, яко тіи помилованы будутъ!»
Слева на углу двух улиц был двухэтажный дом с балконом, висевшим на втором этаже, как раз над перекрестком. На балконе виднелось несколько человек. А там, внизу, среди моря человеческих голов, плеч, спин, огороженный плотной цепью солдат, желтел новенький тесовый помост и над ним что-то вроде деревянных ворот без створок: с верхней их перекладины свешивалась веревка, а под ней можно было разглядеть самую обыкновенную домашнюю табуретку. Несколько военных шептались на том помосте. Один из них держал, беспокойно перекладывая из руки в руку, свернутую трубкой бумагу. Еще какой-то человек в солдатской зеленой одежде то подбоченясь смотрел на народ, то наклонялся и разговаривал со стоящими на земле. Поодаль же, почти на самом углу помоста, отдельно от всех тихо стоял невысокий седенький старичок с острой бородкой. Слегка понурясь, наклонив голову, он порой поворачивал ее то вправо, то влево, точно старался как можно лучше разглядеть собравшихся…